355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эйтан Финкельштейн » Пастухи фараона » Текст книги (страница 10)
Пастухи фараона
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:31

Текст книги "Пастухи фараона"


Автор книги: Эйтан Финкельштейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)

20. Камень просвещения

До чего же хороша Одесса в конце марта! Она уже оправилась от зимних ненастий; все здесь выпрямилось, разгладилось, все радуется встрече с солнцем. Акации протягивают ему ветви с готовыми вот-вот раскрыться почками, мостовые подставляют ему свои спины, окна домов на Лонжероновской и Ришельевской ловят его нежгучие еще лучи и игриво перемигиваются друг с другом зайчиками всех цветов радуги. Правда, море еще шипит, пенится негладкой волной, но это шипение умирающего змея – совсем скоро он опустится в невидимую пучину, море задышит легко и свободно. И все же самое прекрасное в эту пору – воздух. Он уже просох, но еще не отяжелел, не насытился пылью, не пропах рыбой и солью. Он легок, искрист, полон света и свежести. А небо? Оно нежно улыбается морю и благосклонно разрешает ветру сгонять с себя задиристые тучки. Сгонять куда-то к горизонту, где они набухают и стягиваются в тугой красный рулон – предвестник грядущей бури.

В просторной квартире публичного нотариуса, писателя и редактора Осипа Рабиновича приближения бури не чувствуется. Настроение здесь радостно-возбужденное – хозяин ждет гостей, предвкушая интересные разговоры, за которыми, он не сомневается, последуют важные дела. Часы в гостиной бьют шесть; в такт им на двери звенит колокольчик. Рабинович на ходу приглаживает пышные усы, переходящие в бакенбарды, поправляет жилет и направляется встречать первого гостя.

Это, конечно же, рабби Швабахер; уроженец Обердорфа и выпускник Тюбингенского университета просто не умеет опаздывать!

– Guten Abend, Rabbi Schwabacher, – приветствует раввина Рабинович. – Ich freue mich, Sie gesund zu sehen. Kommen Sie doch ins Wohnzimmer, heirher, setzen Sie sich doch in Sessel [59]59
  Добрый вечер, рабби Швабахер, я очень, очень рад. Проходите, пожалуйста, в гостиную. Сюда, будьте добры, в кресло (нем.).


[Закрыть]
. He желаете ли рюмочку пейсаховки?

Швабахер кивает, Рабинович достает пасхальные рюмки, но не успевает их наполнить, как вновь звенит колокольчик.

– А вот и наш доктор, милости просим. И саквояж при нем! Не от пациента ли?

– Да нет, – доктор Пинскер, полный невысокий мужчина с густой стриженой бородой, стягивает с себя тяжелое пальто. – Привычка, знаете ли, не могу выйти из дома без этого саквояжа. Чувствую себя без него, словно без рук.

– Проходите, дорогой Лев Семенович, проходите. Реб Швабахер уже в гостиной, сейчас мы втроем по рюмочке…

Пинскер пожимает руку Швабахеру, все трое усаживаются в кресла, Рабинович разливает пейсаховку.

– А гут ентев! [60]60
  С праздником! (идиш)


[Закрыть]
– хозяин поднимает рюмку.

– А гут ентев! Ваше здоровье, – Пинскер кивает сначала Швабахеру, потом Рабиновичу и, не чокаясь – на западный манер, опрокидывает наперсток пасхальной водки.

Опять звонит колокольчик, хозяин бодро вскакивает и направляется в прихожую.

– Григорий Исаакович, приветствую вас, проходите, будьте любезны.

Григорий Богров, моложавый брюнет хорошего роста с бритым лицом и густыми бакенбардами крепко жмет руку хозяину, ловким движением скидывает плащ-накидку, не спеша проходит в гостиную, раскланивается с гостями.

– И вам, Григорий Исаакович, рюмочку, – хозяин протягивает Богрову пасхальный напиток. – Мы втроем уже пригубили, теперь ваша очередь. Сейчас подойдет Смоленский, тогда и за стол. А вот и он.

Потирая от смущения руки, стройный молодой человек в щегольских усах проходит в гостиную и останавливается у двери. Рабинович берет гостя под руку, подводит к рабби Швабахеру.

– Наш юный талант Перец Моисеевич Смоленскин. Литератор и горячий поборник национальной идеи. Прошу любить и жаловать. Ну, что ж, господа, Общество наше в сборе, отужинаем и начнем, пожалуй. Прошу в столовую.

Через час, когда все положенные брахот произнесены, все блюда испробованы, а бокалы осушены, Рабинович поднимается и, обращаясь к Швабахеру, открывает собрание.

– Так вот, рабби Швабахер, за исключением доктора Соловейчика, который нынче в отъезде, вы видите перед собой учредителей нашего Одесского Общества просвещения, ваше присоединение к которому все мы сочли бы за честь. В свое время и мы откликнулись на призыв наших петербургских собратьев и, прежде всего, уважаемого барона Горация Осиповича Гинцбурга, к распространению просвещения между евреями в России.

Швабахер встал, оглядел присутствующих, поклонился.

– С радостью присоединяюсь к богоугодному делу, ибо заповеди Торы, которую дал нам Господь, отнюдь не противоречат идеалам Просвещения. Тора не требует от нас веры в догматы – это догматы христианства противоречат разуму и поэтому требуют веры. Тора же обращается к нашей совести и призывает нас сделать ее заповеди законом жизни нашей. Тора не запрещает ничего, что ведет человека к вершинам Разума. Туда же ведут и пути Просвещения.

Швабахер поклонился, придвинул стул, сел. Хозяин снова взял слово.

– Конечно, господа, своей целью мы поставили приобщение наших братьев к российской жизни через усвоение русского языка, который, как мы понимаем, должен сделаться национальным языком русских евреев. Но добиться успеха без того, чтобы искоренить в нашем народе фанатизм, обособленность, отчуждение от всего русского, невозможно. Возьмем, к примеру, наши собственные имена. Согласитесь, разве может русский человек принять за равных все этих Сруликов, Зеликов, Саввиков. До чего же нелепа манера наших соплеменников коверкать свои имена до уродливости! Откуда только берутся эти неблагозвучные клички, непристойные для разумного существа!

– Откуда? – ухмыльнулся Богров. – Из польских времен, когда еврей должен был унизиться перед паном всем своим существом. В том числе и именем.

– Вы совершенно правы, Григорий Исаакович, эти клички из повести прошлых оскорблений. Тем важнее нам, русским евреям, закрыть польскую страницу нашей истории и использовать наши библейские имена так, как они переведены на русский язык. Ну, скажите на милость, разве не лучше называться Осипом, нежели Йоськой?

Все дружно закивали, лишь доктор Пинскер покачал головой.

– Лучше-то оно лучше, только не приведет ли это, в конце концов, к отступничеству? Сначала от традиции, а потом и вовсе от веры?

– Не отступничество должны мы видеть в этом, любезный Лев Семенович, а ничуть не зазорный шаг навстречу нашему российскому отечеству. Почему мы должны коверкать наши имена и носить нелепые одежды только потому, что когда-то так повелел король Сигизмунд-Август?

– Ах, господа, – воскликнул Богров, – о чем вы говорите! Зло не в одежде и даже не в языке. Оно в самой синагоге. Синагога давно превращена у нас в неприличное торжище, в вертеп неопрятности, где каждый уголок отдает копотью и табачным дымом, где нельзя присесть, чтобы не выпачкаться. А эти невежественные хазоним [61]61
  Хазоним (или хазаним) – певцы в синагоге, исполнители религиозного песнопения.


[Закрыть]
, которые на мотив какой-нибудь плясовой исполняют высокие гимны, смысла которых не понимают! Даже само отправление молитвы в наших синагогах происходит без системы, сопровождается криками, рукоплесканием, то и дело прерывается громогласным «ша!» и стучанием по столам.

– Верно, верно, – подхватил хозяин, – наша синагога ничуть не похожа на место, где должно прославлять могущество Всевышнего и возносить молитвы о долголетии нашего обожаемого монарха, императора Александра Николаевича.

– С Божьей помощью, – включился в разговор рабби Швабахер, – в нашей Бродской синагоге мы ввели иной порядок. Молитва у нас сопровождается мелодическим пением, во время богослужения царит глубокое молчание, прихожане непременно одеты во все лучшее. Это ли не пример для подражания?

– Пример? Для кого? – решился вставить слово молодой Смоленскин. – Бродская синагога для избранных, для тех, кто во фраках. А ведь наша народная масса бедна и невежественна. Наши люди готовы пасть ниц перед дедовским кафтаном, но разорвут в клочья каждого, кто сбреет бороду или наденет костюм европейского покроя.

– И еще, – добавил Богров, – позвольте заметить, что и в Бродской синагоге служба идет с теми же бесчисленными обрядами, по правилам и указаниям, внесенным в разное время разными «авторитетами». И ваши прихожане обязаны соблюдать бесконечные посты и запреты.

– Нет, нет, господа, не в том суть, – вскочив со стула, Рабинович начал расхаживать по комнате. – Конечно, следует отбросить мелочную обрядность, но главное – перейти на русский язык. Мы должны перевести Библию и молитвенники на русский язык, в реформированной синагоге мы должны говорить по-русски.

– Если мне позволено вмешаться в этот горячий спор, – рабби Швабахер легко поднялся со стула, – то хочу напомнить вам, что некогда, до изгнания из Испании, мы шли впереди других народов, показывая им путь к Храму разума. А теперь? Бесчисленные предписания и запреты сковали наш разум, мы замкнулись в самих себе и прошли мимо умственного движения других народов. Мы должны наверстать упущенное.

– Господа, вы словно слепые, – Пинскер стукнул по столу кулаками. – Вы не хотите замечать, что картина нашей жизни меняется, что давняя борьба света с тьмой приносит свои плоды. Посмотрите, с какой скоростью гимназии и университеты наполняются еврейскими юношами. А питомцы раввинских училищ? Они сегодня совсем не те, что в прошлом; они одинаково владеют нашим древним языком и русской речью, они сведущи в Писании и светской литературе. Или наша печать. Разве еще недавно были у нас журналы, готовые бороться против собственного невежества и одновременно отстаивать интересы народа перед лицом русского общества? Взять хотя бы ваш «Рассвет», Осип Ааронович. Это же чудо – еврейский журнал на русском языке! Не удивлюсь, если ваше детище принесет больше пользы, чем усилия нашего Общества. Вы не согласны?

Все повернулись в сторону Смоленскина, который нервно ерзал на стуле, давая понять, что хочет вставить слово.

– Весь мой опыт, господа, – робко начал молодой человек, – с того самого времени, когда я ел дни в ешиботе [62]62
  «Ел дни в ешиботе» – учился в ешиботе, находясь на иждивении общины.


[Закрыть]
Шклова, все мои многочисленные скитания по местечкам и домам цадиков убеждают меня в необходимости борьбы с фанатизмом, невежеством и, прежде всего, с каббалой, этой родоначальницей всех наших суеверий. Мы неустанно должны призывать к свободе мысли и слова. Но в то же время я убежден, что проповедь религиозной реформы, исходящая из образованных кругов, к религии равнодушных, до народной массы не дойдет.

– Позвольте, мой друг, а разве не в образованных кругах Берлина зародилась Гаскала, проникшая ныне в толщу немецкого еврейства? – с искренним удивлением спросил Швабахер.

– По-вашему, получается, – Рабинович подошел вплотную к Смоленскину, – что наши усилия напрасны, что народной массе суждено вечно прозябать в невежестве и суеверии?

– Я только хотел сказать, что эволюция религиозного быта не может быть достигнута усилиями со стороны. Она может явиться лишь продуктом изменяющегося сознания религиозной массы. Религиозные реформы по немецкому образцу для русского еврейства губительны. Выхолащивая из религии все национальное, они посягают на наш язык и на мессианский идеал возрождения. Давайте отречемся от ошибочного представления, будто еврейство сохранилось благодаря религии – она сама продукт национального самосохранения.

– О чем это вы, молодой человек? – оборвал Смоленскина Богров. – О каких мифических идеалах возрождения должны мы думать, когда наша главная цель – просвещение народа, сближение его с народом русским, включение его в семью…

– Я убежден, – твердо продолжил Смоленскин, – что мы не должны идти по пути берлинского лжепросвещения. Ваш кумир Мойзес Мендельсон смотрит на еврейство как на религию дела. Но мы религия веры, и следует делать различие между национальным духом и религиозной обрядностью. Можно сколь угодно реформировать обрядовую сторону, но если мы начнем выхолащивать из нашей религии национальный дух, мы рискуем тем, что трупы просвещения будут столь же многочисленны, что и жертвы невежества.

– Нет уж, молодой человек, извольте ответить, что именно вы имеете в виду под словом «возрождение»?

– Духовно-политическое возрождение народа на его древней родине.

– Ах, вот вы о чем! Подумайте, господа, даже лучшие наши сыны поражены химерическими идеями палестинофильства. Как можно принимать к действию ветхозаветные призывы, писанные по какому-то поводу две тысячи лет назад? Да окиньте взглядом наши города и местечки! Только в Российской империи вы насчитаете четыре миллиона человек, что едва способны прокормиться в наших сытых краях. А еще тысячи и тысячи соплеменников живут на германских и французских землях. А еще тысячи евреев Востока. И всех их вы хотите перенести на негодный для проживания, а оттого и необитаемый клочок земли, которого и на карте-то различить невозможно? Право, надо быть маньяком, чтоб думать об этом всерьез.

– Ну, а по вашему мнению, Григорий Исаакович, к чему должны привести реформы? Какими вы видите плоды просвещения?

– Мы должны привести народ к эмансипированному космополитизму.

– Который обнаруживает явный наклон к обрусению? – съязвил Смоленскин.

– Не стоит иронизировать, молодой человек, возможно, в этом и состоит божественный замысел. Во всяком случае, если предназначение наше слиться с русским народом, то и быть по сему Чем следовать вашим безумным советам, лучше уж переправиться на другой берег, где нам улыбаются другие симпатии и идеалы. Должен честно признаться, господа, лишь безвинные страдания соплеменников удерживают меня от этого шага.

– Да Бог с вами, уж не о крещении ли вы говорите?

Все замолчали. Наступила долгая пауза.

– Только не это, – с дрожью в голосе начал рабби Швабахер. – Вы можете думать, что религия сохранила нацию или что нация сохранила религию, но, как бы там ни было, они вместе вдохнули в вас жизнь, дали вам язык, мораль, культуру. Крещение – это обрыв жизненных корней, это потеря личности…

Последние слова рабби Швабахера потонули в оглушительном грохоте. Сила его была такова, словно разверзлись кущи небесные или треснула твердь земная. Через минуту грохот начал слабеть, слышался лишь звон осыпающегося стекла.

Первым пришел в себя доктор Пинскер.

– Это в гостиной, не потолок ли обвалился?

Бледные, перепуганные гости устремились в гостиную. Битое стекло, обломки оконной рамы, недопитая бутылка пейсаховки, рюмки, подсвечники, картины со стен грудой лежали на полу, а посреди этого устрашающего пейзажа торчал здоровенный камень. Под покровом темно-красных облаков, затянувших небо, по улицам Одессы шел пасхальный погром.

Post scriptum

Осип Рабинович, споткнувшись о камень просвещения, – детище его, первый русско-еврейский журнал «Рассвет», вынужден был закрыться, – опустил руки и усомнился, хороша ли была поставленная им прежде цель. В последнем своем рассказе «История о том, как реб Хаим-Шулем Фейгис путешествовал из Кишинева в Одессу» Рабинович, ярый противник старого быта, с любовью пишет о маленьких и смешных обитателях ненавистных ему прежде местечек. Всеми забытый, он преждевременно умер на чужбине, но его герой Хаим-Шулем Фейгис под именем Менахем-Мендел перекочевал на страницы рассказов и повестей другого Рабиновича – Шолома, и сделал литературный псевдоним последнего – «Шолом-Алейхем» – известным далеко за пределами еврейского мира.

Пасхальный погром в Одессе в марте 1871 года произвел на доктора Пинскера впечатление ошеломляющее. Поворот властей и общественности в сторону от либеральных реформ убедил его в том, что евреи не получат гражданского равноправия в России независимо от успехов просвещения. Евреи, пришел к выводу Пинскер, должны эмансипировать себя сами и сделать все, чтобы не зависеть от милости других народов. Результатом его размышлений явилась вышедшая в 1882 году в Берлине брошюра «Автоэмансипация». Спустя четырнадцать лет на свет появилась брошюра Теодора Герцля «Еврейское государство». И хотя ее автор в основном повторил мысли Пинскера, именно Герцль, венский журналист, далекий от еврейской жизни и не знавший ни одного еврейского языка, вошел в историю как основоположник политического сионизма.

Рабби Швабахер – красноречивый оратор и неутомимый общественный деятель – занял в одесской общине выдающееся положение. Однако нововведения, которые он пытался внедрить в синагогальную службу, встречались рядовыми прихожанами с отчужденностью. Реформированная синагога – консервативная и реформистская – в Одессе не прижилась. Как не прижилась она нигде в Российской империи.

Неудачи сторонников просвещения лишь укрепили палестинофильские настроения Переца Смоленскина. Порвав с российскими просветителями, он отправился за границу и начал издавать там журнал «Гашахар». Его перо строго карало как святош, готовых искоренить всякое знание из дома Якова, так и реформаторов-прогрессистов, готовых отречься от наследия отцов. Все более и более сближаясь с палестинофилами, он тем не менее возлагал больше надежд не на политическое, а на духовное возрождение народа. Популярность Смоленскина росла год от года, но не ему, а его наследнику Ашеру Гинцбергу удалось завершить строительство цельной и убедительной доктрины духовного сионизма и под именем «Ахад-Гаам» войти в историю в качестве ее творца.

Григория Богрова поворот российского общественного мнения в сторону от реформ ничуть не смутил. В своих повестях и рассказах он, не жалея черных красок, рисовал жизнь и нравы традиционного еврейского местечка. Но и прогрессистов Богров не щадил, показывал их предвзято, карикатурно, изливал на них всю свою желчь еврея-самоненавистника. Наверное, имя Богрова так и осталось бы неизвестным, если бы его биографическая повесть «Записки еврея» не попала на глаза Некрасову. Будучи переписанной рукой Салтыкова-Щедрина – русский язык местечкового самоучки оставлял желать лучшего, – повесть эта была опубликована в «Отечественных записках» и обратила на себя внимание русского читателя. За два месяца до смерти в глухой белорусской деревушке Богров принял крещение и обвенчался с русской женщиной, с которой долгие годы жил вне брака. Имя Богрова быстро забыли. Вспомнили о нем в 1911 году, когда его внук Дмитрий, будучи агентом Охранного отделения, по его же заданию стрелял в председателя кабинета министров Петра Столыпина.

21. По недосмотру судьбы

Переезд был долгим и мучительным.

До Бреста мы добрались без приключений, но там выяснилось, что поезд на Варшаву будет через трое суток. Папа пошел искать пристанище. Через час он вернулся, и мы, перевязанные платками и шалями, – на дворе стояли крещенские морозы – потащились по ледяным колдобинам в какую-то избу. Три ночи мы спали на полу под неимоверный храп хозяйки, а потом снова отправились в путь. Из дорожных приключений больше всего я запомнил пограничника, вернее, его собаку.

Как только поезд на Варшаву тронулся, проводник запер нас в купе, сказал, что откроет, «кеды бензи можно». Когда стало «можно», он действительно отпер дверь, принес чаю, разрешил пользоваться туалетом. Я тут же выскользнул и направился в конец вагона. Не успел я открыть дверь тамбура, как меня обожгла струя холодного воздуха и… ледяной взгляд овчарки, которая была со мной одного роста. Я оцепенел. Как долго продолжалось это состояние, не помню. Вывел меня из него пограничник.

– Гдзе идешь, хлопче?

– До толаты.

– То идзь.

Остаться в Варшаве нам не разрешили. Мы поехали в Лодзь, но и оттуда нас выпроводили – «у вас предписание во Вроцлавское воеводство, знать ничего не знаем!»

Мы снова сели в поезд, добрались до Вроцлава, но найти пригодную для жилья квартиру в самом городе было невозможно. В конце концов, мы обосновались в городишке Бжег. Это был сонное местечко, где силуэты людей и повозок сливались с заснеженным, ничем не примечательным пейзажем.

Сонное-то оно было сонное, но в деревянном двухэтажном доме, где находилась начальная школа, шум стоял неимоверный. Директриса, высокая жилистая дама, не вынимавшая изо рта папиросы, долго расспрашивала бабушку, кто я такой и откуда взялся. Главное, она не могла понять, на каком языке я говорю.

– В яким ендзыку муви онае хлопец, по-белорусску?

Бабушка долго объясняла, что я учился во втором классе русской школы, показывала справку. Директриса махнула рукой.

– То идзь до класы, цо бенже, то бенже!

У меня нет желания вспоминать, что было.

Дома тоже было не весело. Квартира, в которой мы разместились, когда-то принадлежала немецкой семье, потом в ней стояли польские офицеры, потом ее отдали под какой-то склад. Когда мы въехали, стекол в окнах не было, двери не закрывались, всюду валялись консервные банки, коробки, обломки мебели. Мама плакала, папа забивал окна фанерой, чинил печки и разыскивал все, что могло гореть. Дедушка с мрачным видом причитал: «Только бы дозвониться до Варшавы, только бы дозвониться». Целые дни он проводил на почте и чаще всего брал с собой бабушку – она, уроженка довоенного Вильнюса, единственная из всех нас хорошо знала польский. Собственно, и выпустили-то нас в Польшу благодаря ее «польскому происхождению». Дозвониться до Варшавы дедушка не сумел, но на почте он встретил… еврея! И тут же потащил его домой.

Человек, одетый в пальто и шляпу, – и это в жуткий мороз! – походил на бродячего актера. Был он, однако, разъездным фотографом. Согревшись и почувствовав жадное к себе внимание, актер-фотограф вошел в роль.

– И зачем вам этот джойнт-шмойнт? Мне не нужен никакой Джойнт [63]63
  Джойнт – американская еврейская благотворительная организация.


[Закрыть]
, я не хочу ни в какую Америку. Здесь я делаю портрэты. Здесь у всех кого-то убили, а от убитых остались маленькие карточки. А я из маленьких делаю большие. А от больших карточек получаются большие пинензы. Я, я! вам говорю: не нужен вам Джойнт, – я беру вас в компаньоны!

В конце концов, он взял письмо, которое дедушка написал на трех языках, и обещал передать «кому надо» в Варшаве.

Встреча со «своим человеком» дала надежду – теперь о нас хотя бы узнают! Мама взялась за дело – скребла квартиру, папа раздобыл где-то кровати, шкафы, полки. Заброшенный сарай начинал походить на человеческое жилье.

Между тем, время шло, надежда «установить контакт» таяла.

– Обманул, безусловно обманул. У этой публики только гешефт на уме. Наверное, выбросил мое письмо, – горевал дедушка.

Оказалось, не выбросил.

Соседи – если случалось – стучали в дверь. Стучали сильно, кулаком.

Легкий, ритмичный стук в окно раздался в сумерках. Мы всполошились, сгрудились в кухне. Папа набросил тулуп, зажег свечку, пошел открывать. На пороге стоял смуглый человек невысокого роста. Он медлил, переминался с ноги на ногу.

– Идиш? – гость вопросительно оглядел наше семейство.

Мы готовы были его обнимать и целовать, но он был сдержан, нетороплив.

– Давно прибыли?

– Около трех месяцев. Да вы раздевайтесь, присаживайтесь, – вперед вышел дедушка.

Гость сел, снять пальто отказался.

– Из Вильны? Где там жили? На Ужупе? А до войны как она называлась? Правильно, Заречна. А кого там знали, где работали?

Расспрос затянулся заполночь. Наконец, гость поднялся.

– Куда вы, на ночь глядя! Оставайтесь, переночуйте. Здесь ночью всякое может случиться. Потом мы бы хотели с вами поговорить.

– Не беспокойтесь, я не из пугливых. А поговорить мы еще успеем.

Гость вышел, я бросился к окну. К моему удивлению, у дверей его встретил другой человек, они закурили и растворились в ночной мгле.

Через неделю они пришли вместе. Держались свободнее, представились.

– Цви. Яков. Насколько мы понимаем, вы хотите ехать. Так вот, первым делом вы должны получить польские паспорта, потом начнете хлопотать визу. Уйдет год, а то и два.

– Так много, это ужасно! В этой дыре нет даже миньяна [64]64
  Миньян – десять мужчин, присутствие которых необходимо для коллективной молитвы.


[Закрыть]
. И где работать? Мой зять – крупный ученый, ему нужен университет.

– Ученый? – переспросил Цви и переглянулся с товарищем. – Доктор? Профессор? В какой области?

– Да, да, доктор физико-математических наук.

– Имеет диплом?

Цви долго и внимательно рассматривал папин диплом.

– Хорошо, я сообщу, а пока я всех вас запишу. Имя, имя отца, имя матери…

Писал он справа налево [65]65
  Имеется в виду, что по-еврейски (на идиш и на иврите) пишется справа налево.


[Закрыть]
.

Еще через неделю в окно снова постучали. На сей раз явилась целая делегация. Цви и Яков представили старшего.

– Это Аба. Он хочет побеседовать с вашим зятем.

Аба поздоровался по-русски, протянул всем – в том числе и мне – руку.

– Так вы – доктор физики. Прекрасно, а где вы работали, кого из ученых знаете?

Аба так хорошо говорил по-русски, словно только вчера был из России.

– Ландау, Иоффе! Слышал, конечно. Нет, нет, я не физик, но кто не знает этих имен! Скажите, а из западных ученых вас кто-нибудь знает?

– До войны я работал под руководством Георгия Гамова, у нас с ним две общих статьи опубликованы в Zeitschrift für Physik.Слышал, что он сейчас в Америке, но где именно, не знаю.

Аба сделал в блокноте пометки. Он тоже писал справа налево.

– Прекрасно, прекрасно, господин профессор. Между прочим, не встречались ли вы случайно с Трофимом Денисовичем Лысенко?

– Слава Богу, не доводилось, но имя этого мичуринца мне знакомо.

Аба сделал удивленное лицо.

– Вы что-то имеете против Лысенко? Мичуринец – это, по-вашему, плохо?

– Я не биолог и не генетик, но хорошо знаю, что Лысенко – проходимец, который подтасовывает научные факты. Я был дружен с крупным генетиком Тимофеевым-Ресовским, он рассказал мне историю Лысенко. Этот парень много лет крутился возле академика Вавилова, который пытался сделать из него ученого. В конце концов, Лысенко написал на своего учителя донос, Вавилова арестовали. Лысенко при Вавилове – то же самое, что Комар при Иоффе.

– Как вы можете произносить такие слова! – лицо Абы налилось кровью, светская сдержанность мгновенно улетучилась. – Крупнейший ученый-почвовед – проходимец? А Тимофеев-Ресовский, видите ли, – крупный генетик. Чудовищно, непостижимо! А знаете ли вы, что Тимофеев-Ресовский работал на Гитлера? Его достижение в науке – генетическое обоснование расовой теории. Даже если вы плохой еврей, даже если вы вообще не еврей, как вы могли подать руку этому негодяю?!

Наконец, Аба выговорился, чуть успокоился.

– Не знаю, что вы за ученый. Не знаю. Насчет отъезда? Ждите очереди, здесь застряли тысячи людей, все ждут, и вы ждите.

Дедушка раньше других пришел в себя.

– Моя дочь – педагог, она преподает английский и французский.

– Хорошо, хорошо, это не горит; с английским наши дети подождут.

Гости вышли. Теперь уже возмутился дедушка.

– Мишуга! [66]66
  Мишуга – сумасшедший (идиш).


[Закрыть]
Тебе есть дело до Лысенко, тебе непременно нужно было обозлить человека, от которого зависит, сколько мы просидим в этой дыре!

Зависело не от этого человека; в местечке Бжег мы задержались недолго.

Их было четверо. Первым влетел Аба.

– Едем. Собирайтесь. Только быстро. По чемодану на человека.

Едем? Куда, зачем? И что значит быстро – месяц, неделю?

– Неделю? Вы с ума сошли – машина ждет!

Начался переполох.

– Это невозможно, у нас дети, нужно собрать вещи.

– Вы что, в самом деле ненормальные? Я такого не видел – за ними прислали машину, а они – неделю! К вечеру должны быть готовы, выезжаем в одиннадцать.

Кузов небольшого грузовичка был застелен самодельными матрацами. Яков поднял меня, Цви принял, уложил возле кабины. Ту же операцию проделали с сестрой, потом в кузов взобрались взрослые. Ехали всю ночь. К утру – было еще темно – нас привезли в какой-то дом. Мы разделись, поели, легли спать. Следующую ночь мы снова ехали, но уже в легковой машине. Я сидел у папы на коленях, пытался хоть что-то разглядеть в окно. Увы, в ночной темноте мелькали лишь силуэты деревьев.

К утру нас завезли в какой-то сарай на опушке леса. Цви остался с нами, остальные уехали. Сколько дней мы провели в этом убежище, не помню, помню лишь, что однажды среди ночи меня разбудили, укутали и усадили в открытую зеленую машину. Машина тронулась, долго петляла по лесной дороге, потом неожиданно въехала на широкое бетонное поле и подкатила к огромной птице – самолету. Цви передал меня высоченному дядьке в кожаной куртке. Тот взял меня одной рукой, сестренку – другой и понес, словно пушинки, в огромную машину. Там он усадил нас на мягкие подушки возле ящиков и мешков.

Полусонный, я ничего не соображал; сестренка пустилась в слезы.

– Do you OK? What's matter with you, my dear!? [67]67
  Ты в порядке? Что с тобой? (англ.).


[Закрыть]
– высокий дядька улыбнулся во весь рот, потрепал сестренку по щеке и протянул ей конфетку.

Показалась мама, за ней ползла бабушка. Сестренка успокоилась.

Пока нас рассаживали и привязывали, дверь захлопнулась. Откуда-то возник шум, который быстро перешел в страшный рев, – казалось, уши вот-вот лопнут. Потом стало трясти – мы куда-то поехали.

Самолет бросало из стороны в сторону, я то наваливался на сестренку, сидевшую слева, то ударялся локтем о железную стену справа. Огромный мешок, который был подвешен к потолку напротив меня, раскачивался вместе со мной. Он то приближался, то убегал и ударялся о противоположную стенку. Вначале мне было страшно, потом стало забавно – я даже разобрал слова US GOVERNMENT MAIL [68]68
  Правительственная почта США (англ.).


[Закрыть]
, смысл которых, конечно, не понял. От скуки я попытался было запомнить номер, который значился под этими словами, но незаметно для себя заснул.

Проснулся от сильного удара в шею. Через минуту удар повторился. Я собрался было закричать, как вдруг почувствовал тряску. Потом рев начал стихать, самолет остановился, стало совсем тихо. Высокий дядька нас отвязал, вынес из самолета, сказал «Good Luck» и исчез.

На свежем воздухе я пришел в себя и огляделся. Мы сидели на чемоданах возле самолета, невдалеке папа беседовал с каким-то господином в черном костюме. До меня доносились обрывки фраз.

– Doctor Gamov from Colorado University asked me… [69]69
  Доктор Гамов из университета Колорадо просил меня… (англ.).


[Закрыть]

– Thanks, thanks a lot… I'm sorry, but I don't know… My family [70]70
  Спасибо большое… но я еще не знаю… Моя семья… (англ.).


[Закрыть]
.

Подъехал большой красивый автомобиль, шофер открыл дверцы.

Улицы показались мне знакомыми.

– Это Вильнюс?

– Нет, это Вена.

В Вене я снова влюбился.

Везли нас долго, устроили в квартире, где я даже не мог сосчитать всех комнат. К вечеру мы отмылись и отоспались. Потом поужинали; здесь я впервые увидел холодильник, он был набит продуктами. Мне казалось, что все прекрасно, но взрослые почему-то нервничали. Папа, скрестив руки на груди и опустив голову, расхаживал взад и вперед, мама беспрерывно повторяла: «Делай, как тебе лучше, но мы всю жизнь мечтали…» Дедушка закрылся в одной из комнат и просил его не беспокоить – он молится. Бабушка лежала на диване с мокрым платком на лице.

Неожиданно раздался звонок.

– Ни в коем случае не открывай, – взмолилась мама.

– Да что ты, это ведь Вена, – папа направился в прихожую.

Вернулся он с гостем.

– Рад вас приветствовать. Меня зовут Авраам, Цви мне о вас все рассказал. Как добрались, чем могу вам помочь?

Высокий, хорошо одетый господин держался спокойно, говорил медленно, и только его бесцветные глаза постоянно скользили с предмета на предмет, словно что-то искали и оценивали.

– Устроились мы по-королевски. Присаживайтесь, пожалуйста. Мы вот обсуждаем…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю