Текст книги "Пастухи фараона"
Автор книги: Эйтан Финкельштейн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
10. «Презренный жид, почтенный Соломон!»
Когда дело к войне, реформаторы уходят.
17 марта 1812 года после двухчасовой аудиенции у государя Михаил Михаилович Сперанский был отстранен от всех должностей и удален из столицы в Нижний Новгород.
Многочисленны враги Сперанского, тяжки обвинения клеветников и доносчиков. Приписывали ему и измену, и продажу государственных тайн, и желание вызвать ненависть к правительству путем увеличения налогов и преднамеренного расстройства финансов. Оговоры противоречили один другому, тем не менее, чьей-то умелой рукой они сплетались в единую интригу, целью которой было скомпрометировать реформатора в глазах государя. Впрочем, Александр вникать в дело не стал, заявил Михаилу Михайловичу, что «ввиду приближения неприятеля» не имеет возможности проверить возведенные на него обвинения. Инициатору плана государственных преобразований, автору нового гражданского уложения – свода законов, человеку, сумевшему навести порядок в расстроенных финансах страны, было указано на дверь.
Когда дело к войне, патриоты в цене.
Девятого апреля государственным секретарем вместо Сперанского был назначен адмирал Александр Семенович Шишков. Не талант полководца, не государственный ум привлекли императора в этом человеке, но его неуемный патриотизм, открытая франкофобия и… сочинительские способности. Обласканный в свое время императором Павлом Петровичем, Шишков написал хвалебную оду и на восшествие Александра, но очень скоро обнаружил, что человеку его взглядов нет места в окружении молодого государя. Озлобившись против реформаторов, «которые получили нерусское воспитание», Шишков отстранился от государственных дел и полностью отдался занятиям словесностью. В 1811 году он выпустил трактат «Рассуждение о любви к отечеству», в котором утверждал, что «воспитание юношества ни в коем случае не должно быть чужеземным». Прочитав сей труд, государь, прежде Шишкова не жаловавший, решил, что сейчас этот человек ему пригодится.
Чем ближе к войне, тем яснее становилось государю – нет у него полководца, который мог бы противостоять Злодею. Чем ближе к войне, тем лучше понимал он военного министра Барклая де Толли, толковавшего, что одолеть Наполеона можно лишь с помощью хитрой, долгосрочной стратегии. Не армией победит Россия, внушал де Толли, а своими просторами, в коих затеряется супостат и растратит свои силы. Не пехотой, кавалерией или артиллерией, но всем миром – войском, ополчением, партизанами – будет бита армия Наполеона.
Мысль превратить соперничество с французским монархом в войну народную показалась Александру спасительной. Однако ж для этого нужно было возбудить в народе патриотическое настроение. Кто мог исполнить этот замысел? Конечно же, не Сперанский. Может быть, Шишков?
В отличие от прежнего статс-секретаря, имевшего множество обязанностей, Шишкову государь доверил одну – сочинять приказы, рескрипты и манифесты. Манифесты же, написанные самим Шишковым или по его заказу, были не чем иным, как переложением ветхозаветных псалмов, а то и прямым переводом библейских текстов. Библейские сюжеты стали популярны в обществе. На сцене императорского театра, где до того играли трагедию А. Шаховского «Дебора, или торжество веры», шла трагедия П. Корсакова «Маккавеи». Идеологическая обработка возымела тот результат, что новое, необычное для российского общества состояние гражданской ответственности за судьбу страны стало ассоциироваться в умах людей с борьбой древних иудеев за освобождение Израиля.
Удивительно, но эти ассоциации никак не сказались на отношении к потомкам тех самых древних иудеев. Правда, правительство приняло меры по привлечению еврейского населения в пользу нового отечества. Губернаторам западных губерний было указано разъяснять еврейским обществам, что наполеоновский Синедрион «погубит иудейскую веру», а в марте 1812 года государю был подан доклад, рекомендовавший остановить выселение евреев из деревень, как того требовало «Положение 1804 года». Не желая плодить врагов среди своих подданных, государь доклад утвердил, однако о какой-либо пользе от евреев в предстоящей войне не помышлял вовсе.
Вышло по-иному.
Главные сражения войны разгорелись в Литве и Белоруссии, и от симпатий местных жителей немало зависел ход военных действий. Польское население – добрая половина жителей края – симпатизировало Наполеону, не говоря уже о том, что 80 тысяч поляков сражались в Великой армии. Евреи же стояли на русской стороне – прятали русских курьеров, служили проводниками, снабжали русских командиров сведениями о расположении неприятеля, помогали русским отрядам продовольствием и фуражом. Неприятель знал, что евреи помогают русской армии; поляки грозили «всех их перерезать», французы издевались над ними как могли. Если еврейские лазутчики попадали в руки солдат Наполеона, их вешали или расстреливали безо всякого разбирательства.
Почему же русские евреи не поддержали французского императора, чья победа сулила им гражданское равноправие? Наверное, по той же причине, по которой русские крестьяне шли с вилами и пиками против солдат Наполеона, который, наверняка, отменил бы в России крепостное право. Невежество массы, корыстный расчет ее поводырей – вот тому причина.
И правда, что мог знать еврей-коробейник из белорусского местечка или корчмарь из украинской деревни о Великой французской революции, о Декларации прав человека и гражданина? Что он мог знать о Grand Sanhedrin – Великом Синедрионе, который французский император, любитель величественных жестов, созвал, чтобы привлечь на свою сторону евреев Европы? Что он мог знать о намерениях Наполеона, которого евреи в самой Франции считали одновременно и освободителем и поработителем?
Ничего толком не знали об этом и раввины, и кагальная верхушка, но одно им было ясно: победа Наполеона принесет в Россию смуту, брожение умов, разрушение того порядка, на котором зиждется власть кагала, цадика и раввина. История сохранила слова вождя белорусских хасидов Залмана Шнеерсона, он же Залман Борухович, по поводу войны Александра с Наполеоном. «Если победит Бонапарт, – пророчествовал рабби Залман, – богатство евреев увеличится и положение их поднимется, но зато отдалится их сердце от Отца небесного; если же победит Александр, сердца еврейские приблизятся к Отцу нашему, хотя и увеличится бедность Израиля и положение его унизится». Бесхитростные, право, были времена!
Государь знал об услугах, которые российские евреи оказывали его армии. Знал он и о подвигах людей, которые поплатились жизнью за преданность отечеству. В июне 1814-го в баденском городе Брухзале Александр торжественно выразил еврейским кагалам свое милостивейшее расположение и обещал дать определение «относительно улучшения положения евреев в империи».
Лукавил ли государь, находился ли он под впечатлением патриотического возбуждения среди евреев Литвы и Белоруссии или искренне склонен был облегчить их участь, мы не знаем. Знаем лишь, что обещание свое он не выполнил.
Отгремели сражения, отрекся от престола и отправился в изгнание Наполеон, Венский конгресс, установивший в Европе новый порядок, расширил пределы Российской империи. Пришла пора вспомнить о судьбе теперь уже двух миллионов российских евреев, которые ютились на небольшой полосе земли вдоль западных границ России.
И о них вспомнили.
Какие только эксперименты ни ставило правительство над евреями! Одно время государь, находясь под влиянием министра духовных дел и религиозного мистика князя Александра Голицына, задумал было привлечь евреев к христианству и разом покончить с еврейской проблемой, то есть с многочисленными проблемами огромной массы людей.
Миссионерство окончилось ничем: желающих принять крещение сосчитали по пальцам. В то же время правительству открылась другая проблема: в центральных, исконно русских, губерниях обнаружились многочисленные секты субботников, молокан и других иудействующих. По какой причине православные люди обращались в близкое к иудейству вероучение, правительство не знало, но виновными оказались… евреи. Репрессии не заставили себя ждать. Указом 1820 года евреям запрещено было брать в домашнее услужение христиан, арендовать помещичьи земли с крестьянскими душами, пользоваться трудом крестьян… при уборке сена. А когда верх при дворе взяла партия Аракчеева, правительство решило возобновить выселение евреев из деревень, остановленное накануне Отечественной войны. Указом от 11 апреля 1823 года государь вновь обрек десятки тысяч людей на изгнание с насиженных мест, разорение, скитания.
Нет, не искупил император Александр своего страшного греха – ни в ожидании грядущей битвы с Наполеоном, ни в годы войны, ни позже, в зените славы, не решился он дать свободу русскому крестьянину. Точно так же не решился он разрушить и крепостную стену, за которой заперты были его еврейские подданные.
Черта оседлости – государство в государстве – стала родиной российских евреев. Здесь суждено им было жить компактно, самобытно, автономно. Здесь они молились своему Богу, говорили на своем языке, рождались и умирали по своим обычаям. Русский мир был от них бесконечно далек, русский язык непонятен, русский человек в мундире жандарма или чиновника наводил на них страх.
И русскому обществу еврейская жизнь была совершенно чужда. О религии евреев русские люди ничего не знали, бытовые обычаи обитателей местечек казались им смешными, еврейская замкнутость их настораживала, возбужденность хасидских масс пугала. Общее же мнение сводилось к тому, что евреи – элемент чужеродный и для российской жизни никак не пригодный.
Впрочем, все это касалось «иудеев вообще», но, когда кому-то из русских людей доводилось столкнуться с тем или иным евреем, часто оказывалось, что это ничуть не страшный, нередко разумный, а то и – ну, это, конечно, исключение! – приятный человек. Это про него Поэт сказал: «Презренный жид, почтенный Соломон!»
11. Остров дяди Оси
В мае 1982 года, когда Синай окончательно отошел египтянам, общественная истерика улеглась, каждый остался со своей болью и пытался справиться с ней, как мог. Оставили в покое и меня. Облегчения, однако, не наступило; я продолжал погружаться в пучину отчаяния и одиночества.
Спасение пришло неожиданно. Как-то, вернувшись поздним вечером домой, я вынул содержимое почтового ящика и начал выбрасывать рекламу. В глаза бросился конверт с иероглифами. Это еще что за реклама? Это была не реклама. На письме стоял штамп японского посольства в Лондоне.
По-правде, все началось еще в апреле, в разгар всеобщей истерии. Началось с визита генерального директора. Явился он в мой кабинет без всякого повода, начал издалека.
– Плохо выглядишь, не съездить ли тебе в отпуск?
– Съезжу как-нибудь, теперь не могу – у меня двое в милуим, одна за границей. Работать некому.
– Понятно, понятно. Ну, а над чем трудимся?
– Одна сейчас тема…
Тут он перешел к делу.
– Послушай, я тебе вот что скажу. Не ты один, все мы понимаем, что отдать Синай необходимо. Но мы не должны превращаться в рупор… одной стороны. Мы – газета для всех. Дай высказаться другим, ты уже все сказал. Слышал анекдот? «Бегин решил уволить Шамира [38]38
Ицхак Шамир – министр иностранных дел в правительстве Бегина (1977–1983).
[Закрыть]. Почему, спрашивается? А ему больше не нужен советник, он вечером читает «Маарив», а утром делает все так, как ты напишешь».
Этого анекдота я не слышал, но о чем идет речь, понял. Шеф принадлежал к верхушке Маараха, куда дует ветер, знал не понаслышке. А направление его, как видно, изменилось. Вначале Маарах активно поддерживал соглашение с Египтом, но, когда начались массовые протесты против возвращения Синая, когда бывшие соратники принялись демонстративно сжигать портреты Бегина, Перес, видимо, решил, что Ликуд зашатался.
– О чем же мне писать, об острове Пасхи, что ли?
– Ты совсем забросил русских. У них, кажется, проблемы с «Островом свободы»?
– Что это за тема, кого сейчас интересует Куба?
– Нет неинтересных тем, есть неинтересные статьи…
Шеф ушел, слово «остров» осталось. Во всяком случае, просматривая на следующее утро телексы информационных агентств, я обратил внимание на сообщение Рейтер.
«Министр иностранных дел СССР А. Громыко, отвечая на требование Японии вернуть ей Курильские острова, заявил: "Чужой земли не хотим, но и своей не отдадим. На том стояли и стоять будем"». Забавно, советский министр заговорил языком русских царей допетровской эпохи! Но, если всерьез, почему Советы так упорствуют с Курилами, ведь возвращение пустынных скал в океане обернулось бы для них золотым дождем с Японских островов?
Я увлекся, перелопатил кучу материалов, выведал мнение американцев насчет военного значения Курил. В конце концов, пришел к выводу, что кремлевские геронтократы просто не хотят этим заниматься. Им – лишь бы никаких перемен! Изложил свои соображения, нашел удачные фотографии. Собой остался доволен – раз о Синае слушать не хотите, посмотрите, как делают глупости другие: может быть, вам это что-то напомнит?
Моя статья никому ничего не напомнила, наш читатель по аналогии мыслить не привык, так уж он воспитан: мир – одно, мы – другое! Через несколько дней, однако, телефоны в редакции стали обрывать из-за границы. Звонили японские журналисты и дипломаты из европейских столиц и из самой Японии. «Как понимать этот сигнал?», «Кто автор, с кем он связан в Москве?», «Он человек Андропова или Громыко?» Сотрудники заглядывали в мой кабинет с испуганными рожами: «Возьми же трубку, черт возьми!» Я трубки не брал, никому никаких объяснений не давал, про себя посмеивался.
Через неделю история забылась, но продолжение последовало: атташе по культуре японского посольства в Лондоне пригласил меня прочесть лекцию в летней школе журналистики, которую МИД его страны организовал для начинающих журналистов. Гонорар такой-то, гостиница такая-то, занятия начнутся первого июня и будут проходить в здании школы для солдатских дочерей в Хэмпстеде. Билет вам пришлют, а гонорар будет выплачен по прибытии в Лондон.
Дорогой мой, да это не ты мне, это я тебе гонорар заплатить должен!
На следующий день я уже ни о чем не мог думать – перед глазами стоял Хэмпстед.
Дядя Ося старше мамы на 16 лет. В январе 1917-го он окончил факультет права Петроградского университета, а уже в апреле, когда царские законы отменили, записался в Коллегию адвокатов и сразу же поступил помощником к присяжному поверенному, специалисту по международному праву, который поручил Осе заниматься делами Британского посольства. Ося тут же обзавелся трубкой и тросточкой, держаться стал степенно, смотреть – свысока, кланялся – с достоинством. Однако после убийства немецкого посла графа Мирбаха в июле восемнадцатого он помрачнел, замкнулся, стал чего-то опасаться. Да и дома ночевал все реже и реже, а потом и совсем исчез. Месяц его разыскивали и уж начали было оплакивать, как неожиданно получили от него письмо. Писал Ося из Крыма, сообщал, что жив и здоров, а о дальнейших планах известит позже.
Следующее письмо пришло из… Лондона.
Что с ним тогда стряслось, как он оказался в Лондоне, никто никогда не рассказывал. Помню лишь, как дедушка любил повторять: «Ося – умница, вовремя сообразил – от большевиков надо удирать». Бабушка при этом мрачнела и с каким-то загадочным видом кивала головой.
До войны письма от Оси время от времени приходили. Писал он, что женился на беженке из России, произвел на свет дочь Анну, сдал экзамен на звание барристера и принят в Британскую Коллегию адвокатов.
Дедушка очень этим гордился.
– Вы знаете, кто такой барристер? Это королевский адвокат, высший чин в британской адвокатуре. Подумать только, наш Ося выступает в суде в мантии и парике! Даже в старые времена я не слышал, чтобы иностранец стал барристером.
Тут дедушка обычно пускался в длинные рассуждения о британской юридической системе, но бабушка его непременно прерывала:
– Ну, так не стал бы Ося барристером – большое дело! Главное, что он теперь британский подданный. Англичане такие милые люди, не представляю себе, чтобы англичанин был антисемитом!
После войны письма от Оси приходить перестали, имя его упоминалось раз-два в год, когда бабушка доставала из комода завернутые в газету старые фотографии.
– Это тетя Мира, она умерла от голода в блокаду, это дядя Наум, он был профессором восточных языков. Это дядя Ося, он адвокат. Это ваша мама, это дядя Альберт, это Гришенька, мой младший.
Профессор восточных языков? Интересно!
– А где сейчас дядя Наум?
Вместо ответа бабушка начала спешно собирать фотографии, а сестра Ная, которая была на четыре года старше, ни с того, ни с сего зашипела:
– Все тебе надо знать, иди лучше уроки делай.
Что я сказал плохого?
На моей памяти дядя Ося был в Израиле дважды. Первый раз – вскоре после нашего приезда. Вел он себя не как другие родственники, встречи с которыми сопровождались морем слез, разговорами до утра и нескончаемыми завтраками, обедами и ужинами. Остановился он в гостинице, позвонил, спросил, когда можно прийти. Ни слез, ни объятий, ни поцелуев. Высокий, медлительный, он говорил ровным, тихим голосом, а если и улыбался, то лишь своими большими выпуклыми глазами. Не выпуская изо рта трубку, он с интересом расспрашивал дедушку, как ему работалось, были ли у него неприятности по службе, удавалось ли выигрывать дела.
– Какие дела в ссылке! А когда вернулся, дали пенсию. Целых двадцать шесть рублей. Ну, а ты как прожил все эти годы?
– У меня все сложилось благополучно. Приехал в Лондон. Сразу же купил дом в Хэмпстеде. Через год Тамара родила дочь. После родов у нее началась болезнь сердца. Умерла она в 42-м. Больше я не женился. Аня окончила колледж, работает учительницей. Замужем не была и, наверное, уже не будет – ей ведь под сорок… Живем вместе, дом доставляет много хлопот. Работал? Все время адвокатом. Во время войны был на государственной службе, провел четыре года за границей. Потом вернулся к адвокатуре.
Ровно через час дядя Ося поднялся.
– Мне пора, надеюсь, у вас все сложится хорошо.
Второй визит дяди Оси запомнился мне больше: то ли он держал себя иначе, то ли я стал старше. Ося с удовольствием пил чай, хвалил мамино варенье, курил трубку и рассказывал разные истории из своей практики. Меня особенно удивил рассказ о том, как он выиграл дело о наследстве композитора Сергея Прокофьева.
– Ну, а что представляют из себя англичане, как ты с ними уживаешься? – спросил папа.
– Очень консервативны, очень. Забрел я однажды с Шагалом в галерею Тэйт, там была выставка абстрактного искусства. Стоим, обсуждаем картину Татлина. Неожиданно подходит коллега, лорд Йовит, один из лучших адвокатов Британии, образованнейший человек. И что бы вы думали? Он с гневом обрушивается на абстрактную живопись, а ее ценителей называет… кретинами. Мне стало стыдно перед Марком. Решительно консерваторов не принимаю. Всегда поддерживал лейбористов.
Тут дядя Ося рассказал, как однажды встретил в метро Belsize Park только что избранного премьер-министром Рамсея Мак-Дональда, который ехал в Палату общин представлять первое правительство лейбористов.
– Конечно, публика в Хэмпстеде консервативна, все вели себя сдержанно, но я подошел и демонстративно пожал ему руку.
Ого, вот так дядя Ося – работает с лордами, на выставку ходит с Шагалом, в метро ездит с премьер-министром!
На замечание мамы: «Куришь ты много» – Ося улыбнулся и сослался на Черчилля.
– Ему уже за восемьдесят, но он до сих пор выпивает полбутылки виски, а сигару не вынимает изо рта. И при этом никогда не болеет. А знаете, в чем секрет? Сэр Уинстон лишь два раза в жизни опоздал к обеду!
Не знаю, следовал ли Ося примеру Черчилля, но, когда через несколько лет я навестил его в Лондоне, он уже был привязан к инвалидному креслу – ноги ему отказали.
Первый раз в Лондон я попал со школьной экскурсией. Мне не было еще шестнадцати, и учительница, нас опекавшая, согласилась отпустить меня к родственникам при условии, что те сами заберут меня и сами же привезут обратно. Я позвонил Осе. Он промычал что-то неопределенное, но после длительной паузы попросил перезвонить через полчаса. Я перезвонил.
– Аня тебя заберет.
Стареющая полноватая дама в длинном платье, в шляпке с бантом и какой-то несуразной сумкой в руках появилась в нашем пансионе часа через два. Она удивительно походила на бабушку, разве что была выше и крупнее. Я смутился, повел ее к учительнице.
– Это моя кузина.
В метро мы ехали долго.
– Как чувствует себя дядя Ося? – спросил я по-английски, решив, что Ане не понравится, если я буду говорить по-русски.
Она неодобрительно покосилась на меня.
– Ты что, забыл по-русски?
– Нет, конечно, но в метро люди…
– Это дурно – подстроиться под кого-то. Папа презирает русских, которые пытаются делать себя как британцы. Мы с ним всегда говорим по-русски.
Да? Странно, почему же у тебя такой плохой русский?
Я чувствовал себя неловко, лихорадочно соображал, что бы ей такое сказать. Она безучастно смотрела в окно вагона.
Наконец мы приехали и выбрались на поверхность. Хэмпстед очаровал меня в первую же минуту. Старые дома утопали в зелени, каменные заборы, а частью и тротуары были покрыты мхом, от вековых елей шел запах лесной сырости. Было тихо и пустынно; на всем пути до Glenmore Street, где жил Ося, мы повстречали двух-трех джентльменов, которые вели на поводках своих собачек. Какой удивительный контраст с нашими жаркими, полными света, людей и звуков улицами!
Дом дяди Оси состоял из трех этажей. На первом – гостиная, кухня и кабинет. Вдоль лестницы на второй этаж тянулись маленькие рельсы. Бросилось в глаза: стены и в коридорах, и в комнатах увешаны старыми гравюрами.
Аня провела меня в гостиную:
– Посиди, я пойду посмотреть папа.
Я принялся разглядывать гравюры – небось, старинные английские! Но нет, мои близорукие глаза различили русские надписи: «Аничков дворец», «Казармы Павловского полка», «Гуляние на Невском». Стены были увешаны исключительно старыми русскими гравюрами с видами С.-Петербурга. Вот тебе на!
Наверху что-то заскрипело, зажужжало – со второго этажа по рельсам спускался в кресле дядя Ося. Он протянул мне руку:
– Вот, теперь прикован к этому дурацкому стулу. Ладно, ничего. Ну, рассказывай как дома?
Я начал рассказывать. Аня принесла чай и, слова не сказав, удалилась.
– Выпьем по чашке, вечером будут гости, Аня подаст пирог с яблоками. Ты любишь пирог с яблоками?
– Мне нужно будет уйти…
– Чего так? Оставайся, тебе будет интересно.
Гости вваливались шумно, трижды чмокались с Аней, пожимали руку Осе, который тут же представлял меня:
– Этот молодой человек из Израиля, он собирается изучать русскую литературу.
Гости произносили что-то вроде «О, да!», пожимали мне руку, представлялись.
– Меня зовут Наталья Семеновна Франк-Норман. Ваша семья, кажется, из Петербурга?
– Вырубов.
– Баронесса Будберг.
– Бенкендорф.
– Саломея Гальперина.
Высокая, в обтягивающем фигуру платье и в какой-то невероятной шляпке-чепчике, эта дама поразила меня своей красотой. Я почему-то подумал, что так должна была выглядеть библейская царица Эстер. Смутившись, я с трудом произнес «здрасьте».
Впрочем, обо мне быстро забыли, я пришел в себя, начал прислушиваться, о чем говорят. Следить за разговором было нелегко. Начав со Сталина, которого все явно не любили, гости неожиданно перешли к Алексею Толстому, от него к Горькому и, наконец, дружно обрушились на «этих консерваторов, которые организовали травлю коммунистов». Когда же речь зашла об Эренбурге, поднялся шум и гам.
– Звонили Арагоны из Парижа, – покончив с чаем, сообщила красавица Саломея. – Они только что вернулись из Москвы, полны впечатлений. Юбилей Эренбурга прошел великолепно: бесконечные гости, бесконечные телеграммы и звонки. Море цветов. Прием в Союзе писателей, прием в Кремле, орден Ленина…
– Ну что ж, два Иосифа на шее у него уже есть, теперь будет Владимир в петлице.
– Просто непостижимо: автор «Молитвы о России» в роли Вергилия сталинской империи!
Саломея горячо возразила:
– А что, по-вашему, жалкая роль писателя-эмигранта лучше? В России писатель – кумир общества, его читают миллионы, его знают миллионы…
– А Анна Андреевна? А ваша любимая Марина?
– А ваш любимый Набоков? Вышел ли он хоть раз тиражом больше тысячи? Да кто вообще знает это имя?
И пошло, и поехало!
Я окончательно потерял нить разговора и решил, что мне пора. Заверив Осю, что хорошо запомнил дорогу, я вышел, не попрощавшись с гостями, и медленно побрел в сторону метро. Английская речь и вид здоровенного негра, дежурившего у входа в подземку, вернули меня из России в Лондон.
В студенческие годы и позже, став журналистом, я часто бывал в Лондоне, и всякий раз старался навестить Осю. Правда, дядя никогда не был особенно радушен, но я просто не мыслил себе Лондона без чашки чая в его запущенной гостиной. Набирая номер телефона в Хэмпстеде, я всякий раз чувствовал, что напрашиваюсь, но утешал себя мыслью, что делаю это ради мамы, которая непременно спросит: «Как там Ося?»
Шли годы, и в какой-то момент я понял, что тянуло меня в дом на Glenmore Street. В этом доме начинались, сходились – или, может быть, обрывались – таинственные связи между прошлым и настоящим, между моим миром и миром неведомых мне, но таких разных, таких непохожих друг на друга и разбросанных по разным странам родственников.
И правда, какая связь существует между тетей Мирой, которая отказалась эвакуироваться из блокадного Ленинграда, не желая оставить без присмотра коллекции в Русском музее, и дядей Наумом, слывшим крупным ученым-востоковедом, непонятно за что угодившим в ГУЛАГ, откуда он уже не вернулся? Что общего между дядей Гришей, который в семнадцать лет вступил в Красную армию, сражался за советскую власть, воевал в Испании, стал командармом авиации, а потом бесследно исчез в том же ГУЛАГе, и его старшим братом Альбертом, уехавшим в молодые годы в Америку и оставившим там большое семейство и немалое состояние? Какие ниточки связывают мою маму, которая мечтала только о том, чтобы мы когда-нибудь добрались до Святой Земли, и ее братьями, не имевшими никакого отношения ни к избранному народу, ни к его исторической родине? Какая связь существует между мной и моими американскими кузенами, внуками дяди Альберта, знающими о своем прошлом разве то, что «дедушка Эл приехал в Штаты откуда-то из Старого Света»?
Помню, в те годы я упорно старался постичь тайны нашего семейства. И, прежде всего, мне хотелось понять, кто же такой мой загадочный английский дядя.
Внешне Ося походил на англичанина: он был подтянут, сдержан, носил бриджи, твидовый пиджак, курил трубку. Однажды он признался, что, когда в молодости ему предложили работать на британское посольство в «старом Петербурге», он был счастлив. Но это же явилось и причиной «несчастья» – вынужденного бегства из России. «После переворота в семнадцатом большевики затеяли террор против британского посольства: убили военного атташе, на очереди были другие сотрудники, пришлось скрываться, а потом бежать». Удивительно, но его «английскость» мгновенно улетучивалась, когда речь заходила о России. Тут он становился отчаянным спорщиком, не желал никого слушать, кричал и жестикулировал, словно депутат Кнессета.
Ося не любил Ленина, Сталина и «большевиков вообще». Но он с пеной у рта защищал Советский Союз от «нападок британских тори и вашингтонских маккартистов». Ося избегал резких слов в адрес Израиля, но интонации, с которыми он произносил «я – не сионист», выдавали все, что он думал о нашей стране. Ося был совершенно нерелигиозен, уверял, что ни разу в жизни не был в синагоге, а евреев с Ист-Энда называл «существами экзотическими». Вместе с тем, самой большой трагедией своей жизни считал он… крещение дочери!
Когда Аня была ребенком, ей взяли английскую няню, потом отправили в дорогую престижную школу. Через какое-то время девочка почувствовала себя англичанкой и начала стесняться родителей с их русским акцентом и русскими привычками. Родители спохватились и принялись делать все возможное, чтобы привить дочери любовь к России, к русскому языку и русской культуре. Они водили ее в русские дома, отправляли на лето в лагерь для русских девочек, водили на русские спектакли. Это возымело результаты: появились русские друзья, возникли новые привязанности, из которых самой серьезной стала любовь к русской поэзии.
При всем том и в русской среде Аня не чувствовала себя своей. Стержнем русской жизни в зарубежье была церковь. От христианского мироощущения – с чем Ося готов был мириться – до формального крещения был один шаг: пылкая любовь и надежды на замужество привели Аню в церковь. Замужество по какой-то причине не состоялось, но для Оси, нерелигиозного, не желавшего иметь ничего общего с пейсатыми сородичами с Ист-Энда, равно как и с просионистами из высшего английского общества, крещение дочери было сильным ударом. Инвалидное кресло и мучительная тоска по счастливым петербургским временам – таков был удел его старости.
Я так никогда и не узнал, что это было за золотое петербургское время и существовало ли оно в действительности, но когда в мае 82-го я летел в Лондон, то уже хорошо понимал, что роднило меня с Осей. Одиночество. Одиночество человека, пытавшегося остаться верным самому себе, своим мало кому понятным идеалам.