355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Наконечный » «Шоа» во Львове » Текст книги (страница 13)
«Шоа» во Львове
  • Текст добавлен: 15 января 2018, 20:30

Текст книги "«Шоа» во Львове"


Автор книги: Евгений Наконечный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)

– Так нам надо было.

В тот же период времени покинула наш дом и семья Желязных. Владислав и Соня перебрались вверх по Яновской под номер 41, выше нынешней улицы Бортнянского.

Вскоре после смены отцом работы и мы, наконец, решились поменять свое жилье. Тянуть дальше, сопротивляться грозным немецким приказам, которые обязывали «арийцев» (по национал-социалистической идеологии), покинуть еврейский жилой район в кратчайший срок, ставало опасным. Хотя обмен между «арийцами» и евреями происходил через бюро обмена, обычно, на практике, происходил по взаимодоговоренности. Мы тоже полюбовно договорились с одной еврейской семьей с улицы Каспра Бочковского (теперь Одесская) и в начале апреля 1942 года покинули родную Клепаровскую. Там, на Клепаровской, я оставил свое детство и навсегда оставил частицу своего сердца.

48

Улица Гоголя (предыдущее наименование Зигмунтовская) и теперь относится к относительно спокойным боковым львовским улицам: тут меньше автотранспорта, да и пешеходов не густо. В первой половине минувшего столетия, когда населения в городе насчитывалось в три раза меньше чем сейчас, а про нынешние табуны автомобилей и говорить нечего, улица Зигмунтовская ежедневно выглядела почти безлюдной.

Ранней весной 1942 года я шел по этой улице к Иезуитскому городу. И впереди, и сзади меня людей не было видно. Вдруг слышу: кто-то нагоняет меня быстрым шагом. Невольно оглянулся, вижу: за мной спешит средних лет мужчина с неприкрытой седоватой шевелюрой. У него были острые, похожие на птичьи, черты лица и белая еврейская повязка на правом рукаве. В глаза бросалась его худощавость: человек явно длительное время жил впроголодь. Одет был в чистый, стиранный-перестиранный, но почему-то не по сезону плохонький летний костюмчик, хотя в воздухе держался еще пронизывающий холод. Вместо нормальной обуви на ногах были какие-то матерчатые туфли. Двигался он удивительно быстро и целенаправленно. Внимание привлекало упрямо решительное и одновременно радостное выражение его лица. Смотрел он не под ноги, а почему-то постоянно задирал голову на небеса. Даже не посмотрев в мою сторону, мгновенно обогнал меня. Дойдя до конца улицы, то есть к тому месту, где находится монументальное, с часами на башне, здание Львовского управления железной дороги, еврей внезапно, как вкопанный, остановился.

Тут, перпендикулярно к Гоголя, протянулась магистральная улица Мицкевича (теперь Листопадового Чину), а напротив – вход в парк. Сейчас в этом месте построили подземный переход. И неспроста – место для пешеходов коварно опасное. Длинная прямая улица Листопадового Чину берет свое начало на равнине около университета, постепенно поднимается вверх аж на высоту святоюрской горы. Беспрепятственному движению транспорта не мешают ни уличные перекрестки, ни трамваи. Слева и справа тянутся почти везде ограждения, что вынуждает водителей перед подъемом набирать большую скорость. Наибольшей скорости, часто с нарушением правил движения, автомобили достигают как раз возле управления железной дороги.

Еврей остановился на бровке тротуара, сосредоточенно всматриваясь вниз в сторону университета. Проезжая часть улицы выглядела в эту минуту свободной. Что-то было в его возбужденной внешности такого, что я, не дойдя несколько шагов до него, тоже невольно остановился. Других прохожих вблизи не было, мы стояли под управлением одни.

Внизу, на уровне университета, появился легковой автомобиль, который начал набирать скорость. Еврей, согнувшись от напряжения, словно тетива лука, нетерпеливо смотрел в его сторону. Когда на большой скорости автомобиль приблизился, мужчина внезапно молниеносно бросился вперед наперерез ему, словно пловец в воду. Послышался сильный удар. Тело, как пушинка, отбросило назад, к краю тротуара. От удара череп сплющился, словно мяч, из которого вышел воздух. Расчет был точным: смерть наступила мгновенно.

Автомобиль остановился. Выскочил шофер – молоденький солдат в голубой форме немецких авиационных войск. От пережитого шока его лицо стало бледным. Он приложил растерянно ладони к груди и обратился ко мне – единственному очевидцу – со словом «unschuldig». Я утвердительно кивнул головой: водитель в самом деле был не виноват. Дрожащими руками солдат оттянул тело убитого, положив его на краю тротуара лицом вверх. Потом поднял матерчатый туфель, который слетел с ноги самоубийцы и положил ему на грудь. Изо рта, носа и ушей несчастного вытекло немного крови. Открытыми и уже незрячими глазами он всматривался во львовское небо. Из легкового автомобиля послышался неудовлетворенное ворчание офицера. Водитель, чуть не плача, сел за руль и автомобиль, набирая скорость, отъехал.

Весной 1942 года часть львовских евреев уже поняла, что их ожидает близкая неизбежная смерть над расстрельной ямой. То, что раньше нельзя было представить даже в самом страшном сне, становилось явью: могучая немецкая государственная машина отважилась на сатанинский план уничтожения целого народа. Евреев Гитлер объявил смертельными врагами национал-социалистической Германии, которые подлежали физическому уничтожению. Начинался ад Шоа.

Стали распространяться жуткие подробности массовых еврейских расстрелов. Перед расстрелом, – рассказывали, – людей принуждают раздеваться наголо. За непослушание люто мучают, ломают кости. Раненых не добивают – закапывают живыми. После расстрельной акции земля над могилой еще долго шевелится. Не выдерживая непрерывного ожидания смерти, мучений голода, постоянных издевательств, травли, террора, отдельные евреи накладывали на себя руки. Весной и летом 1942 года по Львову прокатилась волна самоубийств.

Через какое-то время после случая возле управления дороги я зашел на родную Клепаровскую. Мой сердечный друг Йосале встретил меня, как всегда, сердечно и радостно. Мы долго не могли вдоволь наговориться. Но чувствовалось – ему становятся чужими обыкновенные ребячьи дела. Стал Йосале не по возрасту серьезным и рассудительным. Говорил, что немцы будут отправлять евреев на работу куда-то на Восток.

Мы беседовали во дворе, когда ко мне подошла мать Йосале. На бедре, придерживая рукой, держала сынка четы Тевелев. Мальчик был уже ничего себе, около трех лет, но ходить не умел, только постоянно плакал. Очевидно, ребенок развивался ненормально. Говорили, что это вследствие близкого родства родителей. Пани Валахова поинтересовалась, что нового в нашей семье, но, успокаивая ребенка, скоро от нас отошла.

На мой вопрос Йосале рассказал, что чета Тевелев пришла к его матери попросить на три дня присмотреть за сыном, потому что они, мол, срочно должны куда-то выехать по очень важным делам.

– Чтобы мать согласилась, – рассказывал Йосале, – Роза вручила конверт с деньгами.

– А денег много? – спросил я.

– Немного долларов, – ответил уклончиво Йосале. – Я случайно наблюдал, – продолжал дальше Йосале, – как Тевели, со всеми попрощавшись, выходили из дома. Удивило, что никаких дорожных вещей они с собой не взяли. Как молодые, Роза и Маер взялись за руки и так вместе вышли на улицу. Всем известно, как они друг друга любят, – добавил Йосале.

Вскоре мы узнали – супруги Тевели пошли на еврейское кладбище. Накануне они щедро заплатили гробовщикам за приличные похороны, отошли к холмику, некоторое время там посидели, а потом одновременно приняли яд. Как профессиональные аптекари они имели в своем распоряжении самый действенный из всех ядов – цианистый калий.

49

Летом 1942 года еще мало людей верило, что «сверхкультурные» немцы способны на массовое народоубийство, на уничтожение целого народа. Распространялись слухи, что евреев должны отправить на принудительные работы в какое-то сельскохозяйственное поселение на Восток. Про весь ужас Шоа львовского еврейства я узнал из уст моей подруги детских лет Аси Валах.

«Евреев немцы убивают, расстреливают из пулеметов. Это выдумки, что их будто высылают на Восток работать», – рассказывала мне Ася, или просто Ацька, ненатурально медленным голосом. Что-то внутри нее изменилось, но что именно, я поначалу не мог понять. Мы сидели тесно, плечо к плечу, на узкой деревянной лавке во дворе «родного» для нас с Асей трехэтажного дома. Ацька, юркая, тоненькая, расцветающая девушка, точнее девочка, у свежевыстиранном темно-коричневом платье старшей сестры Рахили, в каких-то детских сандалиях.

Солнце после недавних затяжных дождей, отрабатывая пропущенное, моментально нагрело покрытый серым бетоном маленький дворик, и мы, чтобы не жариться, поставили лавку в тень. Донедавна голосистый дом, который с утра до вечера наполнялся детским шумом, ворчанием бабушек, перекликиванием женщин, резкими возгласами мужчин, – внезапно стал после так называемой «акции» молчаливо тихим. «Большая акция» касалась всех еврейских детей до четырнадцатилетнего возраста, стариков и неработающих женщин. У многодетных Валахов под «акцию» не подпадал только сам глава семьи – портной Самуэль Валах. Он стал работать в мастерской, которая шила мундиры для вермахта.

Я жил теперь на другой, чужой улице, в постылой для меня квартире, и как только я узнал, что Ацька вернулась домой, бросил все и помчался на родную Клепаровскую. Мы росли с Ацькой вместе, если можно так сказать, – с колыбели. Каждый день я игрался с ней и ее братом Йосале. Летом с родителями, которые между собой по-соседски дружили, ходили в далекие походы в Брюховические или Яновские леса, зимой катались на одних санках с горы Врубеля. Как не старались родители нас изолировать, мы болели одними и теми же болезнями: коклюшем, свинкой, корью. До войны (то есть до сентября 1939 года) получилось так, что мы вместе с Асей даже месяц находились на детском курорте в Риманове на Лемковщине (теперь Польша). Отношения между нами складывались как между братом и сестрой, набирая постепенно, с возрастом, характер, я бы сказал, нежной привязанности.

– Там, – коснувшись моей руки и смотря прямо перед собой, рассказывала Ася, – выкопан глубокий и широкий ров. Через него проложена доска. Евреям велят полностью раздеться и сбросить вещи в кучу. Затем их ставят в очередь и загоняют на доску. Недалеко сидит немец с «машингвертом» (пулеметом), попивает водку, а когда на доску загонят человек десять, стреляет очередью в затылки. Завалят трупами часть рва – доску переставят дальше. Главное – стоять ровно, чтобы попал в затылок или сердце. Раненые очень мучаются. Их могут добить или нет. Младенцев кидают в яму живыми. Знаешь, я боюсь, чтобы пули не прошли по мне слишком высоко, я ведь еще не выросла, – Ацька повернула бескровное лицо и внимательно посмотрела мне в глаза.

…Прошло не одно десятилетие с того жаркого дня, от того кровавого львовского лета 1942 года, но тот взгляд Ацьки обжигает мою душу до самого дна и поныне.

Наконец я понял, что в ней изменилось. Вместо искрометных, насмешливых, знакомых темных глаз двенадцатилетней еврейской девочки на меня строго смотрели чужие глаза старого, пережившего человека, который знает что-то невысказано-таинственное, что я не в силе понять. Снова, глядя прямо перед собой, таким-же не присущим ей безэмоциональным голосом Ася продолжала свой рассказ:

– Мужчин сразу отделили, в том числе и нашего Йосале, и тут же повели на казнь. А несколько сотен женщин и ребятню почему-то придержали на кусочке земли, огражденной «колючкой». Ни есть, ни пить нам не давали. Было так тесно, что тот, кто умер, даже не падал. Шли дожди, а мы так стояли. Стояли трое суток. В дождь, наверно, немцы не хотели мокнуть, – и расстрелы прекратились. Позавчерашней ночью, в бурю, мне удалось низом проползти пол «колючкой» и убежать. Часовые попрятались или спали, однако чуть не поймали собаки.

– Ах, эти псы! – прервала она монотонный рассказ. Несколько раз Ася с ненавистью и страхом выкрикнула: «Ах эти псы, эти звери!». У нее расширились от ужаса глаза. – Немцы для развлечения натравливают собак. Овчарка сбивает человека с ног, перегрызает горло и лакает свежую кровь, – продолжила она снова тем же странным монотонным голосом. – Наверно сильный дождь не дал собакам взять мой след. Я бежала проулками, чтобы не попасться полицейским патрулям. К утру добралась домой.

– Конечно, – вмешался я, – дорога знакомая. Сколько раз мы гуляли в Яновском лесу. Через кладбище, через «гицля»…

– Нет, – возразила Ацька, – в Яновском лагере тоже расстреливают, но в основном расстреливают в Лисиничах. Я убежала из Лисинич.

На секунду я представил ее путь. От пригородного, дачного поселка Лисиничи до нашей Клепаровской – свыше восьми километров, а принимая во внимание то обстоятельство, что Ацька избегала центральных артерий, – то десять, а может, и больше. Полуживая, голодная (три дня без еды и воды), мокрая, ожидая каждый шаг равнозначную смерти команду «Хальт!», темной ночью бежала девочка такой кусок дороги.

– А как мама, как сестры?

– Вчера, наверно, их уже расстреляли. Или сегодня, – ответила тихо Ася.

Она страстно любила сладкое. В тот день я не смог раздобыть ничего другого, как грамм двести сахара-песка. Неочищенного (такой легче было достать), желтоватого, который отдавал свекольной патокой. Но это был настоящий ходоровский сахар, а не белая таблетка немецкого искусственного сахарина. Сахара для аборигенов в продаже не было, давали только сахарин. Пакетик с желтоватым сахаром лежал у Аси на коленях. Я предлагал ей попробовать гостинец, но она отказалась. Ее уже не привлекали сладости.

Какое-то время мы сидели молча. Легкая девичья рука лежала на моей. Каждый думал о своем. Вдруг Ацька сжала мою ладонь и пронзительно, с такой силой, как мне показалось, что слышит не только наш дом, но и половина улицы, отчаянно закричала:

– Спаси меня! Спрячь меня! Спаси!

И затем, уже немного тише, скороговоркой, как в бреду, вскрикнула:

– Нет, ты не спасешь меня! Никто меня не спасет! Никто на свете! Никто! Они убьют меня! Они убьют меня! Убьют!..

Ася раскачивалась от горя и стонала. Однако глаза у нее были без слез. Спрятать ее я не мог, она это хорошо знала. Прошли десятилетия – отчаянный крик девочки звучит в ушах, словно это было вчера.

Пришел с работы ее отец Самуэль Валах. «Кум а гер. Гей а гейм. Ту дорст сих окруэн» [15]15
  Иди-ка детка домой. Тебе необходимо отдохнуть.


[Закрыть]
, – позвал он Асю. Воспитанный среди евреев, я понимал простые фразы на идишь.

Мы встали. Я заверил, что завтра обязательно приду, и сказал ей: «До свидания». Ася глянула на меня странными, всезнающими глазами и ответила: «Прощай, не приходи. Мы с тобой больше не увидимся».

Так и получилось. Когда на другой день после обеда я пошел на Клепаровскую, пан Валах сообщил, что утром немцы, повторно прочесывая квартал, забрали Асю. Чуткий отец пятерых детей, этот портной в один день трагически лишился детей и жены. Остался сам, как перст. Валах не плакал. Не плакала Ася, рассказывая о гибели родной мамы, брата и сестер. Не плакал и я. Такой господствовал тогда дух времени. Мы знали – слезы не помогут.

Воспоминание о мужественной еврейской девочке по имени Ася, которая вырвалась из лап смерти всего на несколько дней, воссоздаю документально. В жизни человека есть моменты, когда какой-либо разговор остается в памяти навсегда. Разговор с Асей я запомнил и восстанавливаю слово в слово. Не сумел разве что передать сохраненные в памяти детали. Например, ее измененную манеру двигаться, бледный цвет лица с отпечатком близкой смерти, запах керосина, который шел от ее волос (так она избавлялась от паразитов). Не смог передать как следует неземное мудрое выражение глаз, заторможенную, бесцветную речь и крик – мольбу юного существа о помощи, которая по сегодняшний день отбивается болью в моем сердце.

50

Не только в деревне, но и тут в большем городе жители родняться с окружающим ландшафтом. Жители города, хотя и легки к смене жилья, тоже привыкают к тем улицам, по которым ежедневно приходится ходить к своему парафияльному храму, привыкают к знакомым магазинам, скверам, местам развлечений, и естественно, к своим домам.

Мои родители перебрались на новую квартиру, которая находилась не так уж и далеко от Клепаровской улицы. Рядом проживал Николай Щур. Недалеко от Клепаровской поселилась семья Матиивых, а еще ближе – Владек и Соня Желязны, хотя все могли подыскать квартиры и в других районах Львова. Тут сработала инерционная сила привычки. Кроме того вынужденное переселение не прерывало устоявшихся длительных отношений между соседями. Многолетние дружественные контакты продолжались и дальше. Наведываться к бывшим соседям-евреям ходили мы все. Правда, после последней большой акции, которая забрала моих друзей-одногодков, переступать родные пороги я стал реже.

В конце лета 1942 года за подписью генерала СС Кацмана вышел приказ об уменьшении общей площади гетто. Словно бальзаковская шагреневая кожа, площадь гетто катастрофически сокращалась. Согласно нового немецкого распоряжения, улица Клепаровская вдруг оказалась вне района проживания евреев. В ближайший день отец направился в наш дом узнать обстановку в связи с новым немецким приказом. Вернулся он с Клепаровской очень опечаленным.

– Там еще живут евреи, но уже нет никого из знакомых соседей. Все куда-то исчезли, – сообщил он.

Это известие так поразило меня, что я не удержался, чтобы не убедится лично. На Городоцкой, вблизи костела св. Анны, доброжелательный мужчина старшего возраста, приглушенным голосом предупреждал гражданских прохожих, кивая в сторону Клепаровской:

– Внимание, туда не ходите, там «лапанка».

Словом «лапанка» называли во Львове полицейские облавы оккупантов. Один раз я наблюдал классическое развитие «лапанки» в самом центре города. Тогда знаменитый Краковский рынок («Кракидали»), как я уже упоминал, находился не там, где сейчас, а там, где торговый центр «Добробут» (Благосостояние), то есть напротив задней стороны здания театра им. Заньковецкой. Я оказался около стен театра именно в тот момент, когда с улицы Жовкивской выползла, словно змея, колонна крытых военных грузовиков. Двигалась колонна без соблюдения интервала. Передвигались автомобили опасно близко, как говорят в таких случаях водители: бампер в бампер, и проскочить между ними никому бы не удалось. Грузовики сияли чистотой и напоминали мне всегда аккуратные нефронтовые автомобили картелей Зондердинста, размещавшихся в школе им. Шашкевича.

Захваченная круговоротом купли-продажи озабоченная публика на «Кракидалах» не обратила внимание на колонну автомашин: шла война, через город часто проезжал военный транспорт. Когда первый автомобиль достиг начала рынка, он плавно остановился, а за ним и все остальные. Сразу из автомобилей начали выскакивать солдаты, создавая живую цепь. Одновременно в проулках со стороны Замарстынова появились немецкие жандармы и украинская «гильфсполиция». Ловуша закрылась. Началась дикая паника. Поднялся крик, суматоха, гвалт. Люди начали бросать на произвол свое имущество, а сами суетливо бегать по периметру окружения в напрасных поисках свободного прохода. Под ногами смертельно перепуганной толпы растаптывались овощи, ягоды, грибы, мука, валялась брошенная одежда, обувь, разные железяки и много различной бумаги. Перекупщицы, которые торговали неприхотливыми блюдами, прямо на землю выливали свои супы, рубцы, высыпали варенный картофель. Продавцы самогона пытались где-нибудь спрятать посуду со своей ценной жидкостью, но это им тоже не удавалось. Словно растревоженный табун диких коней, толпа разносила все на своем пути.

В двух или трех местах немцы создали проходы, где торчали гестаповские офицеры с дубинками в руках. Они быстро сортировали людей. После поверхностного обыска стариков и детей преимущественно отпускали. Отпускали и тех, кто имел надежные оккупационные документы, а остальных направляли к грузовикам, борта которых предусмотрительно были открыты. Толпа притихла, стало слышно только немецкую команду: «Льос! Льос!». Кто медлил, того сразу сильно били. Через час «Кракадали» опустел. Облавщики тщательно обыскали территорию, заглянули даже в два металлических писсуара, которые стояли на Краковском рынке, и уж потом со своим ясырем отъехали. Судьба пойманных в «лапанке» людей была двоякая: большинство попадало на принудительные работы в Германию, а часть – в концлагерь. Если попадался еврей, то его судьба была однозначной – расстрел.

Когда доброжелатель предостерег, что на Клепаровской «лапанка», я все-таки решился посмотреть, что там происходит. В самом деле, в той стороне торчал немецкий солдат, но рядом не было видно ни других немцев, ни автомобилей. И кроме всего, мимо солдата протекал тонкий ручеек прохожих. Я подошел ближе. В полной выкладке, с карабином, тяжелым ранцем, металлической коробкой противогаза, стоял солдат на углу Клепаровской и Яновской улиц. Пригревало солнце. Свой стальной шлем он прицепил к ранцу и расстегнул верхнюю пуговицу кителя. Ветер развивал его белокурые волосы, а на молодом лице сияла улыбка. Я узнал красавчика – это был один из команды Зондердинста, которая стояла в школе им. Шашкевича.

С удивлением я заметил, что немецкий солдат широко улыбается к гражданским прохожим, более того, он делает попытки заговорить с ними. Солдат протягивал свободную от оружия руку и приглашал людей посмотреть на противоположную сторону улицы. Немец постоянно повторял: «Кукун, кукун», то есть гляньте, мол каких «унтерменшей», каких недочеловеков и паразитов поймали, но почему-то никто не разделял его радости, наоборот, прохожие, опустив головы, быстро проходили мимо. На противоположной от солдата стороне Клепаровской под стенами домов номер три и пять стояло десятка два еврейских мужчин, все в черной рабочей одежде. Их поставили ближе к стене, с поднятыми вверх руками на определенном расстоянии один от другого. Могло сложиться впечатление, что сейчас под этой стеной их будут расстреливать.

Прохожие, как я уже сказал, торопливо, опустив глаза, обходили немца, только я на минуту задержался, внимательно присматриваясь к несчастным жертвам, в поисках знакомых фигур, но соседей среди них не было. Отойдя к близлежащему проулка, начал наблюдать за дальнейшим ходом событий. Вскоре из города подъехали грузовые трамвайные платформы. Одна из платформ уже была заполнена еврейскими мужчинами, которые тесно сидели на корточках, а над ними стояли вооруженные часовые. Тех с Клепаровской согнали на свободную платформу, посадили на корточки и так повезли вверх по Яновской. Львовяне знали – там ужасный концлагерь и расстрельный карьер.

51

Перед тем, как начались мои регулярные вояжи на городскую бойню, на семейном совете тщательно обдумали, как и когда я должен возить обеды отцу, и долго решали чуть ли не главную проблему: в какой сумке это делать, ведь речь шла о том, что домой я буду перевозить какие-то мясные субпродукты (печенку, легкие, сердце). Остановились на моем довоенном школьном портфеле, который в Галиции называли «течкой». Изготовленная из настоящей кожи «течка» местами потеряла свой родной коричневый цвет и не бросалась в глаза. Не смотря что портфель хорошо был потрепан временем, он сохранил крепкий замок и дополнительно имел две крепкие застежки. За обманчивым видом маленького школьного портфельчика пряталась его немалая вместительность за счет ширины. В портфель легко входило четыре-пять килограмм мясопродуктов без внешне видимой загруженности.

На проходной бойни при входе мой портфель демонстративно-тщательно проверяла охрана, даже заглядывали в кастрюльку, зато на выходе, согласно договоренности, не заглядывали в него совсем, хотя он был заполнен товаром. За воротами городской бойни самыми опасными для меня были первых три десятка метров к ближайшей трамвайной остановке, потому что каждая личность с багажом вызывала у полиции интерес. Я с нетерпением ожидал приезда трамвая, чтобы раствориться в нем среди пассажиров. Задняя площадка тогдашних трамваев имела с трех сторон сплошную деревянную скамейку. Садясь обязательно на заднюю скамью, я сразу заталкивал тяжелый портфель под нее и прикрывал его ногами. Часто на следующей остановке в вагон заглядывали жандармы, которые забирали людей с подозрительным багажом, однако на мой портфель ни разу внимания не обратили. Портфель был счастливым. На всякий случай, я имел заготовленную легенду, мол, портфель не мой, я его случайно нашел. Спасение по сомнительной легенде было на самом деле тоже сомнительным. Если бы меня поймали немецкие жандармы с вынесенным мясом, не обошлось бы без сильного избиения – от гестаповцев ожидали всего. Если бы с этим поймали отца – запроторили бы в концлагерь или расстреляли. Но другого выхода в голодное лихолетье не было: кое-кто из городских подростков, рискуя, должен был помогать содержать семью. Именно подростки могли незаметно куда-нибудь проникнуть и сделать то, чего не могли взрослые.

Я уже вспоминал, что в городе остро не хватало топлива. Стараясь помочь родителям, подростки везде лазили в поисках дров, проявляя при этом удивительную сообразительность. Сразу за Оперным театром и в районах, прилегающих к улице Жовковской, попадались разрушенные (войной и временем) очень старые дома, которые в повседневной речи называли латинским словом «рудеры». Из таких «рудеров» подростки украдкой вытаскивали различные деревянные предметы, включительно с большими поленьями. Взрослых за такой поступок могли упекти в тюрьму. Если полицаи и ловили подростка, то, отшлепав ремнем, отпускали.

Ребятам средней части города удавалось промышлять не только за дровами. Храбрецы на Клепаровском изгибе железной дороги, где поезда сбавляют скорость, взбирались в открытые вагоны, в которых перевозили уголь. На коротком отрезке пути – от Замарстыновского моста до станции Подзамче – шустрые ребята кидали на насыпь куски угля, а их сообщники подбирали выброшенное в мешки. Подростки-евреи участия в этом промысле не брали: за пределами гетто они уже перестали появляться.

Практика гитлеровской расовой политики во Львове не сводилась только к созданию изолированного еврейского гетто. Расовая сегрегация, которая заключалась в отделении немецкой «расы господ» (Herrenfolk) от расово «неполноценных» (Minderwertig) народов, касалась так же украинцев и поляков. Почти на каждом шагу глаза львовян кололи надписи «Nur für Deutsche» – «Только для немцев». Самые лучшие магазины, рестораны, пивные, больницы, кинотеатры и ряд учреждений вывесили эту предупредительную для не немцев надпись. Шутники сделали «Nur für Deutsche» колкой составляющей львовской сатирической песенки про неверную девушку, которая снюхалась с немцами:

 
Meine liebe Каська
Meine liebe Frau
Чи ти пам'ятаєш,
Як я тебе мав?
На вулиці Коперніка
Я тебе впізнав.
На твоїх плечах
Я перечитав
Що «Nur für Deutsche
Ist diese Frau».[16]16
  Моя любимая Каська,
  Моя любимая фрау,
  А помнишь ты
  Как я тебя имел?
  На улице Коперника
  Я тебя узнал,
  И на плечах твоих
  Я что-то прочитал:
  Что «Эта фрау
  только для немцев».


[Закрыть]

 

Наиболее львовянам это «Nur für Deutsche» допекало в трамваях – единственном общедоступном виде транспорта в городе. В мои обязанности, о чем уже говорилось, входило дважды в неделю доставлять отцу на работу обед, а от него привозить домой товар. От трамвайной остановки вблизи костела св. Эльжбеты до городской бойни, находящейся в конце Замарстынова в так называемой Гавриловке, – десять километров – кусок дороги. Прямой трамвайный маршрут немцы отменили, необходимо было в центре, вблизи постамента Яну Собесскому, пересаживаться с номера девятого на номер шестой и соответственно в обратном направлении – с шестого на девятый. Добраться до девятого номера стало нелегким делом из-за того, что «раса господ» не желала ездить вместе с расово «неполноценными» автохтонами. Каждый трамвайный вагон, а если трамвай был спаренным, то каждый первый вагон, разделили стальной цепью, обшитой кожей, на две половины. На площадке, где вагоновожатый, и на скамейках половины салона размещалось несколько немцев, случалось, что там не было ни одного, в то же время во второй половине, за цепью, – негде ногу было поставить, люди висели на подножках, а часть вообще не могла попасть в вагон.

Расово разделенному трамваю стало сложно подниматься по Городоцкой вверх. Когда-то, во времена конного трамвая, на площади Бема (теперь Я. Мудрого) была конюшня, откуда выводили дополнительную пару коней, чтобы преодолеть этот коварно крутой подъем. Теперь, когда одна половина вагона, предназначенная для Herrenfolk, была пустой, а другая – перегружена сверх всяких норм, трамвай, преодолевая подъем, упорно пятился, теряя устойчивую опору. Чтобы предотвратить катастрофу, перепуганный водитель выскакивал и умолял пассажиров временно покинуть вагон, пока он не проедет критическую точку. Люди послушно выходили, бежали за трамваем, а затем снова вскакивали в середину. Необходимо сказать, что немецкое отношение к порядку не допускало нищенско-анархического бесплатного проезда в трамвае. Платили все: военные, полицейские, эсэсовцы.

Трамвай ездил медленнее, чем современный, а интервал между остановками был меньше. Через постоянную тесноту пассажиры постоянно ругались между собой, и конечно же, делились новостями, не обходя раздражающих злободневных политических тем. Особенно такие разговоры велись на задней площадке. Один раз я услышал, что два мужчины разговаривали о том, как проводят массовые расстрелы евреев в провинции. Один из них – очевидец – рассказал, что маленькие дети плачут и зовут маму перед тем, как их убьют. Рассказывал с такими реалистическими подробностями, что стыла кровь в жилах.

Как всегда, я сошел на нужной мне остановке на улице Ядвиги (теперь Марка Вовчка) под сильным впечатлением от услышанного. На углу работала пивная с ненавистной надписью «Nur für Deutsche» и оттуда доносились музыка и пение. Как-то невольно я подошел к окну кабака. Играла скрипка и хриплый тенорок выводил красивую лирическую песню:

 
Темна нічка гори вкрила,
полонину всю залила,
а в ній постать сніжно-біла,
гуцул Ксеню в ній пізнав.
Він дивився в очі сині,
тихо спершись на соснині,
і слова ці безупину
він до неї промовляв:
– Гуцулко Ксеню,
я тобі на трембіті,
лиш одній в цілім світі,
Розкажу про свій жаль.
Душа страждає,
Звук трембіти лунає,
А що серце кохає,
Бо гаряче, мов жар.[17]17
  Темная ночь горы укрыла,
  полонину всю залила,
  а в ней снежно-белый силуэт,
  гуцул Ксеню в нем узнал.
  Он смотрел в синие глаза
  прислонившися к сосне,
  и эти слова ей
  он беспрестанно говорил:
  – Гуцулка Ксеня,
  Я тебе на трембите,
  Только одной в целом мире,
  расскажу про свою печаль.
  Душа страдает,
  Звук трембиты рыдает,
  И сердце, горячее как жар,
  Любит только тебя.


[Закрыть]

 

Танго «Гуцулка Ксеня» Ярослава Барнича заполонило тогда все львовские рестораны и кабаки. Ежедневно из многих питейных заведений по несколько раз в день, до отвала, звучала эта сентиментальная мелодия. Немцам она почему-то очень нравилась. В тот день, стоя на улице Королевы Ядвиги под витриной кабака, я задумался: почему на свете так, что в то время, когда жестоко убивают невинных деток, недалеко спокойно пьют пиво, веселятся и наслаждаются музыкой и пением…

52

В один из дней осени 1942 года мать сказала мне, что семья Блязеров, о судьбе которой она как-то узнала, очень бедствует в гетто и надо бы было из чувства благодарности, хоть как-то помочь. Надо им занести немного продуктов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю