355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Богат » Урок » Текст книги (страница 7)
Урок
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:45

Текст книги "Урок"


Автор книги: Евгений Богат



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)

– А что? – горячил себя Павлюченков. – Надо по душе, по-человечески, по совести. Мы – люди. Я – человек, ты – человек…

– В общем, – мягко, как расшалившегося ученика, остановила его Дубровина, – Трофим Петрович имеет в виду, что нам виднее. Там, – она подняла руки вверх, повторяя общеизвестный жест христианских великомучеников, – решают иногда чересчур абстрактно, а мы рядом с людьми.

– Надо по-человечески, – не унимался Павлюченков. – Тихо!

Самое страшное было в нем то, что был он абсолютно трезв. Я подумал, что этот наивный, непосредственный, вымотанный нервной работой в райпотребсоюзе человек понимает совесть совсем как Дубровина. Они относятся к совести, как рантье относится к основному капиталу. Он куда-то более или менее надежно помещен, и можно, не думая о нем, тихо, безбедно жить… В сущности, это для них, хоть и ненавидят Они все «абстрактное», нет ничего абстрактнее совести. Она обезличена, обездушена, как капитал, который к тому же нажит не ими (рантье редко наживают капитал, чаще наследуют), без нее нельзя, но и с ней – разве вынесешь подобную ношу?! – тоже нельзя. А когда она в банке, то есть в общественном органе, то хорошо. Я увидел в Дубровиной нравственного рантье, а в Павлюченкове – карикатурное повторение этого социального типа. Но если основной капитал дает обычно реальный рост, то отчужденная совесть – лишь иллюзию роста. Заглянешь однажды в банк, а там – пусто…

Мы беседовали потом долго, в общем мирно, и меня все время интриговала одна подробность: на столе перед Дубровиной лежал – я его заметил в самом начале – большой букет чайных и алых роз. Зачем? Для кого?

Мне надо было уходить к вечернему поезду, я поднялся, поблагодарил за подробные объяснения.

– Останьтесь на минуту, – ласково попросила Дубровина. – Я хочу, чтобы вы участвовали в нашем небольшом торжестве. Сегодня день рождения Раисы Яковлевны Пассек. Дорогая Раиса Яковлевна…

Она с букетом пошла к ней, они обнялись нежно.

Я посмотрел вокруг… Все члены товарищеского суда и домкома улыбались, растроганные, радостные. Хорошие улыбки, искренние, открытые. Хорошие лица. Умудренные жизнью. Не наваждение ли, не дурной ли сон то, что было с Шеляткиным?!

– Вот это по-человечески! – ликовал Павлюченков. Он ликовал насупленно, нервно морща кожу лба. Но несмотря на нервозность речи, мимики и жестов, что-то невинно-младенческое, какая-то печать нетронутости лежала на его лице; судя по полному отсутствию морщин у губ, он в жизни был большим неулыбой. Один он не улыбался и сейчас, остальные сияли.

Что это было?! Наваждение? Дурной сон? Может быть, это шум виноват, рождающий раздражение, неприязнь? Но ведь вот же сидят мирно, улыбаются. И небо за окнами улыбнулось, засквозило радугой.

– Вот это – по-человечески! – не унимался Павлюченков. – Вот это по всей форме!

– Так мы живем, – заключила Дубровина. Она подняла к лицу ладони, вероятно источающие юный запах роз, казалось, она целует себе руки. – Так мы живем, – повторила она, отводя ладони, умиротворенная, непринужденно-торжественная.

– Люди мы… – постепенно затихал Павлюченков, так ни разу и не улыбнувшись.

Если структура поведения Дубровиной мне была более или менее ясна, я наблюдал эту структуру в течение дня на трех уровнях: внешне-ритуальном («Дорогая Раиса Яковлевна…»), поверхностно-внутреннем («Вы абстрактный гуманист») и глубинно-внутреннем («Я могу умереть»), то остальные хорошо, действительно по-человечески улыбавшиеся люди оставили в душе неразрешимость загадки.

Мы, весело и непринужденно беседуя, вышли на улицу, падал милый, легкий, с вечерним солнцем, осенний дождь. Раиса Яковлевна окунула лицо в мокрые розы и подняла его, помолодев лет на двадцать; она пошла красиво, юно к себе в дальний подъезд; она шла по узкой асфальтовой дорожке, повторявшей легкую вогнутость дома, похожего на гигантский радиотелескоп, который вот-вот поднимет зеркало к небу в поисках межпланетных контактов, чтобы понять иные миры и, может быть, и самому научить их чему-то.

«Дар страданий…»

P. S. Строки, набранные курсивом, – цитаты из дневников и писем А. И. Герцена.

P. P. S. А странная въедливая нота вибрирует по-прежнему, но уже не раздражает так остро – стала обыденной, как и остальные шумы, рожденные «акустической загадкой» дома.

P. P. P. S. Если в числе моих читателей найдутся люди, которые усмотрят соль очерка в том, что товарищеские суды не нужны, или углядят в нем тенденцию «столкнуть» товарищеские суды с народными, то они бесконечно заблуждаются. Я написал не ради этого. И написал не для того, чтобы поучать и обличать. У Герцена же, кажется, есть мысль о том, что публицист не обязан быть доктором, но непременно должен быть болью. Вот и мне хотелось стать на время болью Шеляткина. А что касается советов, то лучше опять обратиться к А. И. Герцену:

«Тебя может исцелить только твоя совесть».

Салон госпожи Шерер

1

Журналист начинал очерк лаконично и решительно:

«9 апреля в полночь на пустынном шоссе была убита 22-летняя комсомолка Екатерина Лаврова. В ту же ночь дежурный по городу вывел первые строки дела об убийстве Е. Лавровой мужем ее, В. Лавровым. Перед лейтенантом милиции сидел убийца, 22-летний рабочий завода металлоконструкций.

Через две-три недели судебные органы получили два письма. Первое содержало решение комсомольского собрания – ходатайство о высшей мере наказания Лаврову. Второе, подписанное другими рабочими завода, в том числе рядом его руководителей, требовало „избрать для Лаврова наиболее мягкую меру наказания“…»

Я изменил имена[2]2
  Они изменены и в некоторых судебных очерках.


[Закрыть]
и не назову город, где, возможно, не забыто до сих пор это печальное событие, вокруг которого пятнадцать лет назад «разыгралась, – как писал в том же очерке журналист, – целая борьба» В эту борьбу он и ринулся с отвагой и наилучшими намерениями – не дать восторжествовать злу.

Две особенности отличали его очерк: он безоговорочно осуждал тех, кто пытался найти мотивы и обстоятельства, уменьшающие вину В. Лаврова, усматривая «мещанскую, сентиментальную жалостливость» в их письме, выдержанном «в духе жестоких романсов начала столетия»; он выступил за несколько дней до суда.

На суде журналист первый раз увидел Лаврова, – из-за стриженой головы особенно похожий на мальчика, он едва возвышался над барьером, отделявшим подсудимого от зала. И не верилось, что это он, щуплый, жалкий, жестоко избил и задушил ту юную, с тонкими, как на старинном портрете, чертами милого лица, что была его женой, родила ему сына, а потом не покорилась, ушла; ту, которая писала в дневнике: «Человек может быть тверд, как камень, и в то же время нежен, как растение»; ту, что и сама была тверда, подобно камню, когда он, то умоляя, то угрожая, добивался ее возвращения, любви, покорности, и оказалась беззащитнее нежнейшего из растений в полночь на пустыре.

Лицо подсудимого омертвело в каком-то мальчишеском выражении удивления и ужаса – удивления перед ней, отвергнувшей его не из-за новой любви, а потому, что он стал чужим ее внутреннему миру, с самого начала непонятному для него, и ужаса перед тем неотвратимым, что теперь надвигалось. От этого ужаса он старел час от часу и к концу судебного разбирательства выглядел одряхлевшим.

Похожесть на мальчика-старика вызывала у журналиста особое – до физической тошноты – отвращение к нему, углубляла желание, чтобы его не стало, чтобы его увели из жизни.

В перерыве между заседаниями подсел к журналисту в коридоре суда один из руководителей завода, где работал подсудимый, точнее – один из бывших руководителей, потому что после опубликования очерка от должности его освободили за то, при его участии написанное «в духе жестоких романсов» ходатайство о «наиболее мягкой мере наказания». (Стояли под ним, тем ходатайством, подписи трехсот рабочих и инженеров, вынужденных потом, как с удовлетворением отмечал в очерке журналист, «отступить перед волной воинствующего гуманизма»). И состоялся между журналистом и бывшим руководителем разговор, запомнившийся почему-то надолго. «Я ненавижу то, что он совершил, – говорил его собеседник о Лаврове, – и жалею его самого». «И сейчас жалеете?» – «Даже люблю. Он бывал часто у меня дома. Он хороший человек. А дело это сложное…» – «Дело совершенно бесспорное. Дело совершенно ясное». – «Я хотел и хочу одного: чтобы ему сохранили жизнь. Но победа будет, очевидно, за вами». – «Надеюсь», – ответил журналист.

А Лавров по мере судебного разбирательства все больше и все отчаяннее, все безумнее говорил о любви к ней, отыскивая в истории их отношений разные странные подробности. В частности, он рассказал и о том, как однажды ножом разрезал себе, потом ей ладони и они, смешав с вином кровь, выпили за верность. «Потом этой же кровью вы обагрили землю!» – подал реплику государственный обвинитель. И посмотрел в сторону журналиста. А тот быстро, чтобы не забыть, записал реплику и нашел для нее заметное место во второй статье – «Из зала суда», – где он сообщил читателям о том, что мера назначенного судом наказания – расстрел.

Шли годы, журналист стал понимать, что «совершенно бесспорных» и «совершенно ясных» дел не существует, особенно до их разбирательства в суде, и для человека, пишущего на эти темы, нет ничего опаснее иллюзии «совершенной ясности» и «совершенной бесспорности». Наблюдая работу судей, их тяжкий путь от вероятного к достоверному, он начал постепенно видеть в любом деле сложный узел событий, обстоятельств, отношений, чувств – узел, который надо не рубить с безрассудной отвагой, а развязывать с величайшим терпением, если хочешь добраться до истины. И конечно же он уяснил, что человек, отделенный барьером от зала, не может быть назван убийцей или вором – это подсудимый, обвиняемый в убийстве и воровстве. И самое существенное – он стал понимать, чувствовать, что это человек, чья участь, чья судьба, что бы он ни совершил, неотрывна от судеб людей, сидящих в зале, и от большой жизни за окнами зала.

Шли годы; журналист постигал тончайшую диалектику юридической и нравственной сторон судопроизводства, учился видеть, чувствовать этическое содержание самых архисухих формул закона и конечно же понял, что наказание – не возмездие.

И однажды он получил письмо. От него. Потому что ему – о чем журналист и понятия не имел – сохранили жизнь, рассматривая дело в вышестоящей инстанции, заменили высшую меру наказания пятнадцатью годами заключения.

Он писал журналисту, что давно хочет познакомиться с той его «нашумевшей статьей». О ней рассказывал ему адвокат, о ней говорили на суде, но он ее не читал. Он долго не решался беспокоить журналиста, но теперь, когда «после бесконечных мук и бессонных ночей» начал что-то понимать в себе и в жизни, ему нужен «мудрый совет», и он думает без конца об этой статье, а в библиотеке ее нет. Журналист не послал ему статьи.

Минуло пятнадцать лет; он наказание отбыл и сегодня-завтра может ко мне войти (ко мне, – потому что неоднократно упомянутый выше журналист и автор настоящих строк – одно и то же лицо), войти, чтобы узнать:

– Я читал вашу статью, читал и перечитывал. Вот вы добивались для меня высшей меры и были искренни. Но почему поторопились, выступили до суда?

И я, если и сейчас хочу быть искренним, должен буду ему ответить:

– В этом я виноват…

2

В традиционном перечне журналистских жанров «досудебный очерк» отсутствует, но тем не< менее он реально существует наряду с классическим судебным очерком и заслуживает рассмотрения. Я задумал исследовать этот жанр методом, который кажется мне наиболее убедительным: сопоставлением содержания досудебных очерков с дальнейшим развитием событий – на суде и после суда. С этой целью я завел досье, где выступления моих собратьев по перу соседствуют с документами, появившимися потом. Я буду писать сейчас об авторах этих очерков, как писал только что в третьем лице о себе самом, не называя ни имен, ни изданий, ибо берусь за дело не для того, чтобы осудить, высмеять того или иного литератора, а во имя более серьезной задачи: поговорить об юридических и нравственных началах наших выступлений на судебные темы в печати. Да и не только в печати, но в повседневном нашем общении в быту.

В последние годы вышло несколько трудов, посвященных судебной этике, где скрупулезно рассматриваются этические основы в деятельности судьи, следователя, прокуроров, адвоката. Видимо, настала пора поговорить и об этических основах в деятельности литератора, пишущего на судебные темы, и начать – поскольку тема мало разработана – с, казалось бы, азбучного, элементарного. «Суд не на осуд, а на рассуд», – говорили на Руси в старину. Что же бывает, когда «осуд» в печати начинает воздействовать на умы и сердца до «рассуда» в зале суда?

«Шумный ужин с вином затянулся. Изрядно успев надоесть хозяину, гости, однако, расходиться не торопились. Мужчина в черном фраке поднимал очередную рюмку с водкой и, обводя собравшихся за столом помутневшими глазами, торжественно провозглашал тост за гостеприимную хозяйку. Та лукаво щурила свои маслянистые глазки, кокетливо подергивала полуобнаженными плечами, театральным жестом поправляла на груди изящный медальон, колокольчиком рассыпая тонкую шутку».

Это начало не романа из великосветской жизни, найденного в ворохе журналов столетней давности, а досудебного очерка, посвященного «одиссее» (красивое слово настолько полюбилось журналисту, что он вынес его и в название статьи) старшего инженера по технике безопасности РСУ, который во время шумного ужина, казалось бы, равнодушный, не замечая окружающих, «сидел перед телевизором, глубоко утопая в мягком кресле», и только тонкий наблюдатель мог «заметить, как настороженно поглядывали на гостей близорукие глаза из-под дымчатых стекол очков». Я подробно цитирую отнюдь не для того, чтобы познакомить читателя с литературными достоинствами очерка, я делаю это для выявления той тенденции, которая ощутима с самого начала, с первых же строк, очернить личность подсудимого. Очерк был опубликован в один из последних дней судебного разбирательства, когда из ряда документов стало явствовать, что личность эта отнюдь не беспросветно черна и даже обладает некоторыми достоинствами.

Мы же узнаем из очерка, что «герой одиссеи» в чине майора вынужден был оставить бесславно ряды Советской Армии за хищение ящика шоколада, которое он осуществил на посту заведующего интендантством на Дальнем Востоке ради «красивой женщины, требовавшей от него нарядов и развлечений». Речь идет о жене. В дальнейшем эта роковая женщина «жила как английская королева», ибо, перебравшись в новый город, герой столь удачно устроил дела, что в их новой квартире «карельская березка очень смотрелась на нежном фоне японских обоев», а потолок должен был вот-вот обрушиться из-за тяжести хрустальной люстры; на очереди была кооперативная квартира для сына, автомашина и ряд не менее существенных, отнюдь не духовно-нравственных ценностей.

И лишь одного не любил «герой» – «сборищ, которые устраивала его подруга. Эти недоразвитые отпрыски общества, являвшиеся на вечеринки, никак не импонировали его цельной и яркой натуре». Но вот гости разошлись, хозяин поднялся с кресла, подошел к жене: «Ну, как, госпожа Шерер, вечер прошел удачно?»

Имя хозяйки великосветского петербургского салона из «Войны и мира» не возникает для читателя неожиданно. В очерке уже успел мелькнуть Пьер Безухов, которому, как сообщил нам журналист, старший инженер по технике безопасности РСУ «не уступает по широте натуры».

Меня по-прежнему волнуют не литературные особенности, а лишь одно: тенденция автора изобразить «героя одиссеи» как личность не только малосимпатичную (это мы ощутили с первых строк), но и социально чуждую нашему обществу. Ради этого он не жалеет ничего из сокровищницы собственной эрудиции и не останавливается ни перед чем. Мы узнаем далее, что «герой одиссеи», занимаясь поборами, вымогая деньги у изобретателей и рационализаторов на посту руководителя общественного БРИЗа РСУ, обезумел от алчности и страха настолько, что начал по ночам метаться и мучительно стонать, и жена его, эта бесконечно любимая им «капризная и взъерошенная женщина», отказалась «спать вместе, купила себе новую кровать…». Так и написано – черным по белому. Кончается очерк философически: герой под стражей, а жизнь «катится по сверкающим рельсам, отстукивая на стыках дни, месяцы, годы. Для „героя одиссеи“ они будут долгими».

Долгими они для него не были. Через несколько недель после опубликования очерка, после рассмотрения этого дела в кассационном порядке Коллегией Верховного суда РСФСР он вернулся в семью и на работу – в то же РСУ, на ту же должность. В определении судебной Коллегии, заканчивающемся четкой формулой: «От наказания из-под стражи освободить», в качестве одного из решающих мотивов говорится о личности подсудимого, о его воинских заслугах. Позвольте, а ящик шоколада, похищенный на посту заведующего интендантством на Дальнем Востоке?

Он действительно был на Дальнем Востоке в послевоенные годы. Но не заведовал интендантством. И ящика шоколада не похищал.

До этого был он пулеметчиком, командиром огневого взвода, командиром артиллерийской батареи, начальником штаба артиллерийского дивизиона, был тяжело ранен под Воронежем, вернулся из госпиталя на передовую, воевал и на Курской дуге, и под Белгородом и был награжден тремя боевыми орденами и многими медалями, находился в районах боевых действий с первых месяцев войны до 9 мая 1945 года, а после победы десять лет отслужил на Дальнем Востоке, затем уволился в запас.

Переехав на новое место жительства, работая действительно в РСУ в должности старшего инженера по технике безопасности, он, как офицер запаса, получил вне очереди комнату, а потом и малогабаритную двухкомнатную квартиру – 25 квадратных метров на четырех человек. Я был у него дома, сопоставляя живописание литератора, автора досудебного очерка, с событиями и обстоятельствами самой жизни, и могу засвидетельствовать: ввиду весьма скромных размеров этого «салона» Льву Толстому не удалось бы начать сценами в нем многотомную эпопею. Не увидел я ни тяжких люстр, ни карельской березки на фоне японских обоев. Зато познакомился с «госпожой Шерер» (она, же английская королева).

«Госпожа Шерер» при ближайшем рассмотрении оказалась ударницей коммунистического труда, работницей большого завода, деятельной общественницей, членом цехового комитета (в цехе у них 600 рабочих). Она живет с мужем душа в душу, у них дети – сын и дочь. Сын, отслужив в армии, работал на стройке Абакан-Тайшет… Остается добавить, что «черные фраки» эти люди видели лишь в театре, кино, может быть, на концерте.

После освобождения «герой одиссеи» уже получил ряд материальных и моральных поощрений. И администрация, и руководители общественных организаций говорят о нем только хорошее. Но и на суде только хорошее говорили о нем. Не случайно, повторю, опубликование очерка совпало с той стадией судебного разбирательства, когда из показаний сослуживцев вырисовывался весьма положительный образ подсудимого и весьма непривлекательные образы двух рационализаторов, настаивавших (весьма малоубедительно!) на том, будто бы подсудимый путем вымогательства получил у них… сорок рублей. И ничего не меняет, что банальная фамилия подсудимого Петров была в очерке заменена на фамилию одного из малосимпатичных и меркантильных «героев» «Войны и мира» – Берга – при оставлении имени, отчества, должности, места работы, подлинных имен остальных сотрудников РСУ и подлинных имен работников ОБХСС, которые, разоблачив «звериную сущность Берга» (это напечатано черным по белому), не пожалели сил, чтобы его обезвредить. Полагаю, что автор очерка и этих людей поставил в неловкое положение, описав их весьма нехитрые действия по задержанию «героя одиссеи» как хитроумную, крупную, сложную операцию, потребовавшую тонкого ума, стратегического таланта, бесстрашия…

Теперь мне хочется отвлечься на минутку от действующих лиц «Войны и мира», чтобы вернуться к моему первому и последнему в жизни досудебному очерку. Я часто думал о том тяжелом положении, в которое поставил судей, опубликовав его. Статья 10 Основ уголовного судопроизводства Союза ССР и союзных республик четко формулирует:

«При осуществлении правосудия по уголовным делам судьи и народные заседатели независимы и подчиняются только закону. Судьи и народные заседатели разрешают уголовные дела на основе закона, в соответствии с социалистическим правосознанием, в условиях, исключающих постороннее воздействие на судей».

А ведь опубликование очерка накануне судебного разбирательства и было, по существу, попыткой постороннего воздействия. Хотел я того или нет, а силой печатного выступления я пытался воздействовать на судей, навязывал им собственное, далеко не беспристрастное отношение к делу. Более того – я разжигал страсти (они кипят вокруг почти любого из дел), вызвал поток писем и в редакцию, и в суд. Разве это не «постороннее воздействие на судей»?

А очерк о «герое одиссеи»? У меня, разумеется, нет ни малейших оснований утверждать, что он повлиял на суд, рассматривавший это дело, как нет оснований утверждать, что мой очерк решил первоначально судьбу Лаврова, но не могу не упомянуть об одном факте: были вынесены частные определения, порицавшие двух сотрудников РСУ, возглавлявших тогда его общественные организации, за показания в пользу подсудимого. Верховный суд РСФСР эти частные определения отменил. Но он не отменил и не мог отменить очерка, опубликованного до окончательного рассмотрения дела. Самим появлением данного материала человек, его семья оказались нравственно наказанными, и наказанными сурово, до полного расследования дела и установления меры его вины.

На этом очерке я остановился подробно потому, что уродливо-гротескно в нем выражен ряд особенностей подобных выступлений: поразительное неуважение к личности человека, о котором пишут, поощряемое, видимо, тем, что в данный момент он беззащитен; поразительно вольное обращение с обстоятельствами и событиями в жизни и, наконец, поразительная самонадеянность в повествовании о деяниях («одиссеях»!) как о чем-то совершенно бесспорно, абсолютно доказанном.

И, наконец, одна особенность, тонко психологическая. Чтобы она стала ясна читателям, позволю последний раз обратиться к очерку «Одиссея…». Автор пишет о том, что при аресте и обыске «героя» его соседи по дому оказывали помощь сотрудникам ОБХСС «с удовольствием». Лично я полагаю, что и тут налицо роскошная гипербола: весьма не многие испытывают удовольствие, когда арестовывают их соседа, и вряд ли волею судеб они оказались собранными в этом доме. А вот очерк действительно написан не с горечью, а с удовольствием. Он дышит сладострастием обвинения, тем пафосом, который делал некогда охоту за ведьмами весьма захватывающим занятием. И, может быть, эта вдруг ярко раскрывшаяся в данной публикации тонко психологическая особенность (в иных публикациях мирно дремлющая между строк) делает литературный жанр, рассматриваемый нами сейчас, особенно опасным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю