Текст книги "Урок"
Автор книги: Евгений Богат
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)
Как библиотеку меняли на «Жигули»
1
В старых-старых журналах, которые мирно пылятся в архивах, небезынтересно читать рекламные объявления, повествующие о жизни давным-давно ушедшей, канувшей в Лету…
Декабрь 1909 года.
Объявление лирико-драматическое:
«Заставьте полюбить себя того, кто не отвечает на вашу любовь. Овладейте непокорным сердцем, источником ваших мучений. Этого легко добиться без ведома того, чью любовь вы хотите завоевать. Невероятное стало возможным благодаря печатающейся сейчас книге „Тайные силы и любовь“»…
Объявление с оттенком мистики:
«Поразительное открытие. Личный магнетизм: гипнотизм, сила воли, нервная сила. Назовите его как хотите. Это неощутимая сила, от которой зависит судьба человека, это ключ к успеху в жизни, в обществе и в делах… По нашей новой методе вы можете дома в течение нескольких дней…»
Объявление в жанре фантасмагории:
«Гибель человечества!!! Слушайте! Осколок, недавно оторвавшийся от солнца, по точным данным астрономов весит сто миллионов пудов и состоит из раскаленной солнечной пыли. Столб этой пыли должен коснуться земли 11 марта 1910 года. Казалось бы, все люди находятся в одинаковой опасности. На самом же деле этого нет. Напротив, некоторые безмятежно ждут рокового дня. Почему? Потому, что… они запаслись бесподобными папиросами „Ева“, благоухающий дым которых, соединяясь с солнечной пылью, мгновенно охлаждает ее…»
В особой моде было все электрическое: печи, кастрюли, чайники, кофейники, молочники, утюги. И – диво дивное! – электрические фонари для велосипедов…
2
«Куплю… стереомагнитолу „Шарп-9494“, „Джи-Ви-Си-8-38“, стереокомбайн, „Студио-2240“, телефон с памятью, костюм для подводного плавания, кроссовки „Адидас“».
Это конечно же декабрь не девятого, а семьдесят девятого года.
Человечество, как видим, уцелело после рокового дня 11 марта, когда даже некурящую его часть пощадил гигантский столб солнечной пыли, и жаждет, жаждет наслаждаться утехами научно-технической революции: высококачественными стереозаписями, цветомузыкальными установками, диктофонами, а также боксами для подводной кино– и фотосъемки.
Порой в сегодняшних рекламных изданиях мелькают объявления, которые в декабре 1909 года не были бы поняты:
«Куплю… каретные часы, керосиновую лампу… старинный узкий комод… коллекцию самоваров… стол для заседаний…»
Стереосистемы, усилители, акустические колонки соседствуют со старинными часами, старинными монетами, медалями и картинами, старинной мебелью с инкрустацией и бронзой.
Возможно, это задаст ряд философских загадок тем исследователям нравов и быта, которые через 70–80 лет будут листать уже изрядно пожелтевшие, а то и полуистлевшие страницы сегодняшних рекламных изданий. Но и сейчас читать их интересно. За миром человеческих страстей и увлечений угадывается мир ценностей, в ворохе странностей и причуд ощущаются некие более или менее существенные черты и штрихи времени.
Будучи систематическим читателем этой живой, стихийной литературы, я полагал, что меня уже ничто удивить не может. Но однажды был удивлен, увидев у станции метро на рекламном щите объявление:
«Меняю библиотеку на „Жигули“. Тел…»
Я позвонил.
– Опомнились, – услышал женский усталый, немолодой голос. – Уже обменяли.
«Досадно», – подумал я. Мне интересно было увидеть людей, которые меняют библиотеку на «Жигули», и интересно посмотреть на эту библиотеку.
Я понял, что на необозримой человеческой ярмарке, где то и дело творятся любопытные вещи: открываются тайны любви или магнетического воздействия на окружающих, в час пик научно-технической революции возникает потребность в каретных часах, керосиновой лампе и коллекции самоваров, – на ярмарке этой, посреди которой играет столб солнечной пыли, перемешанной с дымом папирос «Ева», вдруг некие ценности, ранее почти несопоставимые, уравновесились; большие уёмистые чаши весов, тихо колеблясь, плечом к плечу держат на себе: одна – библиотеку, вторая – автомобиль. И я, повторяю, пожалел, что опоздал.
Но мне посчастливилось – через несколько недель я увидел опять подобное объявление, лишь более развернутое:
«Меняю хорошую библиотеку на новые „Жигули“… тел… …Марину».
Я позвонил, мне ответил женский голос, но не усталый, а молодой и веселый:
– У вас новые «Жигули»? Понимаете, мы уже договорились несколько дней назад с одним человеком. И мне неудобно…
И тогда решил я не хитрить, а точнее – хитрить иначе, искуснее. Я открыл, что у меня «Жигулей» нет, но тоже хорошая библиотека и я испытываю тоже соблазн подобного обмена. И вот мне бы хотелось познакомиться с его «механизмом».
– У вас действительно хорошая библиотека? – как-то остро полюбопытствовала моя собеседница. – Есть редкие вещи? Тогда я вас жду.
3
В центре города в старом доме я попал в большое запущенное жилище, напоминающее живописную берлогу.
В комнатах, уставленных мебелью не столько старинной, сколько старой, с высоченными, действительно старинными лепными потолками стояли у стен застекленные книжные шкафы…
Но все это я увидел, рассмотрел потом. Потому что первым моим впечатлением была, конечно, она, юная хозяйка старой берлоги. Поначалу, когда она мне открыла, показалось, что это сестра или даже дочь женщины, с которой я говорил по телефону. Она выглядела совсем девочкой, даже обручальное кольцо казалось надетым из озорства, для подражания матери или старшей сестре.
На столе в беспорядке лежали дореволюционные журналы; рядом с широко известными – «Русской мыслью» или «Северным вестником», «Миром божьим» – были и малоизвестные – «София», «Голос минувшего» – и совершенно забытые, вроде «Масок» и «Заветов». Лежал даже журнал «Гермес» – вестник античного мира, издававшийся некогда крохотным тиражом для учителей классических гимназий. И тут же, на этом столе, редчайшее издание, мечта книголюба – «Старый Петербург» М. Пыляева.
Я на минуту забыл обо всем – о женщине-девочке, о цели моего визита и хитроумной тактике, стихийно родившейся в телефонном разговоре, начал рассматривать, листать.
Потом подошел к шкафам. Взгляд мой, достаточно натренированный, выхватывал то «Иллюстрированную историю Петра Великого», то «Иллюстрированную историю Екатерины II», то романы Дюма в издании Сойкина, то том того же М. Пыляева «Старая Москва», то фундаментальное сочинение «Русская портретная галерея: собрание портретов замечательных русских людей»…
Я доставал с полки, листал, рылся, опять листал. И не мог оторваться. Вот «Иллюстрированная история искусств» Любке. Вот «Петербургские трущобы» Крестовского. Вот «Месяцеслов в стихах» Симеона Полоцкого. Вот…
– Роскошная библиотека, – вырвалось у меня. – Настоящее сокровище!
Я посмотрел на хозяйку. Она молчала с серьезным лицом, как девочка, которой учитель у доски задал, написав крошащимся мелом на доске, непосильную задачу по алгебре или геометрии. Потом наморщила лоб, сжала губы, о чем-то задумавшись, и на лице вдруг явственно выступил ее возраст – лет двадцать пять.
– Вы полагаете, это хорошая библиотека, даже роскошная? – спросила наконец, как бы желая окончательно удостовериться в искренности моего изумления.
– По-моему, замечательная, – ответил я. – У вас есть раритеты…
– Ра-ри?.. – потешно удивилась она и стала опять похожа на девочку-школьницу.
– То есть, – объяснил я, – издания, ставшие совершенной редкостью. Раритеты…
– А! – Она задумалась. – Гм!.. – И вдруг оживилась: – А лично вы что бы отдали за эту библиотеку?
– Эти книги цены не имеют, – ответил я ей. – За них можно отдать только книги, тоже бесценные.
– Только книги? – переспросила она и остро полюбопытствовала – А ваша библиотека хуже?
– У меня тоже есть редкие издания, но этих, к сожалению, нет.
Я достал с полки толстый ветхий том и ахнул: «Дополнения к истории масонства» академика Пекарского, вышедшие в середине XIX века тиражом… 50 экз. Руки мои выразили величайшее почтение, я не держал в них этот том, я его лелеял, и это не укрылось от ее женской наблюдательности.
– Тоже раритет? – как бы мельком осведомилась она.
– Суперраритет, – ответил я. И задал ей вопрос, который засел в моем подсознании с первых же минут общения с ней: – Как это к вам попало?
– Почему попало? Я получила это в наследство. От деда. Он умер несколько лет назад, почти тотчас же после того, как я вышла замуж.
– И вы хотите это менять на машину, на «Жигули»?
– Нет, нет, все сложнее. Все не так, как вы думаете…
Она помолчала, потерла рукой лоб.
– Я вам, пожалуй, расскажу все. Вдруг вы мне поможете.
– Конечно, помогу, если это в моих силах, – пообещал я ей. – У вас фантастическая библиотека. Даже с первого взгляда – фантастическая.
Я рассмотрел за стеклами сочинения Блаженного Августина, изданные в XVIII веке Новиковской типографией.
– Новиковская типография, – нежнейше коснулся я пальцем стекла.
– Но-ви-ков-ская, – повторила она, как эхо.
– И это – на «Жигули»?!
– Да есть у нас «Жигули», – досадливо остановила она меня.
– Тогда я ничего не понимаю…
– Сядьте! – она стала опять серьезной, строгой, двадцатипятилетней. – Несколько месяцев назад кто-то исхитрился и угнал нашу машину. Когда у вас будет собственная, вы поймете, что это такое! Муж чуть с ума не сошел… Мы не спали целую неделю. У него было настоящее нервное потрясение, пока ее искали. Ведь не все же машины находят, понимаете, не все. А он без машины жить не может, это его, как говорится, alter ego. – Она с особым тщанием, почти по слогам, вытвердила латынь, как на уроке, точнее, как на экзамене. – Ну вот, в эти безумные дни и ночи я ему пообещала, что, если машину не найдут, я обменяю нашу библиотеку на новые «Жигули». А он в ответ только нервно смеялся и еще больше злился. Он говорил: «Попробуй, найди дурака, чтобы „Жигули“ на эту пыль!» Ну, про пыль он со зла, понятно, в запальчивости. Но все равно я обижалась ужасно, и не потому, что я люблю все это так же безумно, как вы или тот капитан…
– Какой капитан? – вырвалось у меня.
– Не перебивайте, пожалуйста. Дойдет очередь и до него. Ну вот. Меня это обижало не потому, что я все это ужасно люблю, а потому, что он не оценил моего порыва. И потом мы часто из-за этого ссорились. Ссорились в шутку, но и не в шутку. Потом, – уточнила она, – когда машину нашли. Он по-прежнему не верил, что я библиотеку обменяла бы на «Жигули». Но не верил не потому – это я по-настоящему тоже потом поняла, – что во мне сомневался, а потому, что сомневался вообще, что это возможно. И я решила ему доказать. – Она рассмеялась и стала опять похожа на девочку. – Чаю хотите?
– Нет. Что же вы решили ему доказать?
– Доказать, что подобный обмен совершенно реальная вещь. Думаете, когда дед умер, мало было желающих поживиться? Я в конце концов сообразила, что к чему. Хотя по-настоящему поняла это лишь сейчас. Те были менее откровенны…
– А зачем вам нужно было это доказывать мужу?
– Ну… чтобы он меня больше уважал. – Она чуть покраснела и вдруг совершенно чистосердечно открыла: —Чтобы он не очень задавался с этими «Жигулями», которые у него сто лет! У меня не меньшая ценность.
Теперь я ее понял.
– И вы доказали?
– Да, я договорилась об обмене этой библиотеки на «Ладу», это даже лучше, чем «Жигули», экспортное исполнение.
– С кем договорились?
– Вот с этим капитаном. Точнее – с бывшим капитаном торгового флота. Теперь он на пенсии. Он никогда и не сидел-то за рулем «Лады». Были лишние деньги, купил. Говорит, думал в старости поколесить с женой по стране. А жена умерла… Осталась «Лада». – Она как-то горько, совсем по-взрослому, усмехнулась.
Мы помолчали.
– Помогите мне, – вдруг жалобно попросила она.
– Чем же я могу вам помочь?
– Получилось нескладно. Мы с мужем заключили пари. Он утверждал, что обмен невозможен, а я говорила, что легко осуществим. Вот мы и заключили самое настоящее пари на ценные вещи: он – мне, если я выиграю, я – ему, если выиграет он. И я дала объявление, которое вы читали. Мне позвонил, я тотчас же по голосу поняла, немолодой человек, потом, когда мы познакомились, оказалось, что он бывший капитан торгового флота. Никогда не подумаешь, что капитан. Какой-то с виду будничный, обыкновенный. Похож немного на моего деда. Он рассказал о себе, о том, что мечтал всю жизнь о двух вещах: поколесить по стране с женой и почитать Диккенса за городом, на даче, чтобы не мешал никто… У нас Диккенс, конечно, есть. Он не кинулся к книгам, как вы. А сидел, пил чай, рассказывал, потом походил вдоль шкафов, посмотрел и попросил меня, чтобы вся эта библиотека осталась в нашем доме еще на год или на два, пока он дачку какую-то достроит, а то сейчас некуда все это перевозить, он живет тесновато, с дочерью и внуками. «А „Ладу“, – говорит, – я вам дам хоть сегодня, новая – и десяти километров не набегала. И место на стоянке отдам. А книги, – повторила она, – заберу к себе через год или два. Сейчас, если разрешите, буду пользоваться ими, вроде как в библиотеке, – уносить и возвращать». Ну вот… Вы мне помогите, пожалуйста.
– Чем я могу помочь вам? – спросил я, но уже и сам догадался, чего она от меня хочет.
– Понимаете, когда я задумала этот обмен на пари, казалось, что все будет иначе. Договоримся, муж удостоверится, я выиграю, а потом объявлю, что передумала. Может же человек передумать! Выпьем вина, посидим и разойдемся по-человечески. С ним это невозможно. Он не поймет. Он из тех людей, которые, наверное, никогда не меняли решений. И потом это его доверие: машину – сейчас, а библиотеку к себе – когда-нибудь. Ведь подумайте: за два года мало ли что может измениться, он старый ведь, может и умереть. А это не что-нибудь, а «Лада»!.. Ну, вы не автомобилист, это чувствуется. Но у вас тоже хорошая библиотека…
– И вы хотите, чтобы я морально выручил вас, обменял ее на «Ладу»?
– Но вы же сами говорили, что этот вариант для вас возможен!
– Я обманул вас. Он невозможен для меня.
– Ну конечно, – тут она обиделась по-настоящему, – я-то из тех людей, которых можно обманывать…
Я поднялся, опять подошел к шкафам.
Я подошел к шкафу, который был заполнен изданиями древнеримских классиков. Целых две полки занимал Цицерон.
– Дед ваш любил Цицерона?
– Мой дед вообще был удивительным человеком, – резко ответила она. – Но лучше сейчас поговорим о капитане. Что же мне теперь делать?
– Подарите ему Диккенса. Или Цицерона.
– Перестаньте шутить! К тому же он и не возьмет.
– Расскажите ему все как есть.
– Не хватит духу. Ведь он еще раз у меня был. С тортом. Сидел, опять пили чай. Он снова рассказывал о себе и радовался тому, что совершил такой удачный, такой замечательный обмен. Он говорил, что уже позвонил строителю, который занимается его дачкой, чтобы соорудили для книг много-много полок, и говорил, как ему будет хорошо с этими книгами. Он говорил, что видел почти весь мир, а вот читать было некогда, а сейчас, несмотря ни на что, у него будет хорошая старость. Это его дословное выражение: «хорошая старость». «У меня, – говорит, – будет „хорошая старость“ – воспоминания и книги, книги и воспоминания». И вот я ему завтра открываю все как есть…
Надо было уходить, но оторваться от библиотеки я не мог, опять подошел к шкафам, мне попался на этот раз один из томов «Истории нравов», живописно повествующий об экзотике разных веков и народов. Я углубился и забыл обо всем.
Ее голос вывел меня из забытья.
– Раритет? – четко, по-деловому осведомилась она.
– Нет, – ответил я, – но тоже редкость…
4
Я вышел из старого дома и ступил на палубу корабля. Ее чуть покачивало. Вокруг клубился туман. Я повернул голову и увидел рядом с собой человека – его большое, массивное лицо было настолько рельефным и резким, что даже в тумане отчетливо вырисовывались все черты и морщины. И я его узнал. Это был Цицерон.
– Нам теперь надо поговорить, – обратился он ко мне отлично поставленным голосом оратора, – о нравственной красоте. Рассмотрим вопрос об уважении к людям, и, так сказать, об украшениях жизни – о воздержанности, об умеренности, о всяческом успокоении душевных треволнений и о соблюдении меры во всем… Положение это содержит то, что по-латыни можно назвать…
Он перешел на латынь, я перестал его понимать и лишь наслаждался голосом и медью мертвого и вечно живого слога.
– Однако, – расстался он наконец с латынью, – мы рассматриваем это положение долее, чем нужно. Суть его в том, что умеренность, скромность, самообладание и воздержанность неотделимы от нравственно-прекрасного. Надо пользоваться благоразумно словом и делом, по-гречески это называется…
Он перешел на древнегреческий, и я опять перестал его понимать.
Ветер усилился, я поднял голову, чтобы посмотреть, выдержат ли паруса, и увидел, что стою перед собственным домом.
5
Через неделю у метро на рекламном щите появилось объявление:
«Роскошная библиотека с редкостями, раритетами; суперраритетами, изданиями Новиковской типографии и полным собранием сойкинского Дюма обменивается на дачу… Тел… …Марину».
Стоя перед этим объявлением, я вдруг подумал о том, что можно было бы написать его и более выразительно, с «магнетической» силой воздействия. Ну хотя бы в стиле начала века…
«Невероятное стало возможным благодаря моей библиотеке. Заставьте полюбить себя мировую культуру. Овладейте ее непокорными вершинами – источниками вечного блаженства…»
«Параллельные места»
Был, помню, у нас в литературном объединении «Строитель» сорокалетний прораб Степан Соловьев. Лирические стихи, господствовавшие вечерами на наших занятиях, он выслушивал с едким выражением подвижного, не по летам морщинистого лица, на котором явственно было написано чапаевское «наплевать и забыть», затем читал что-нибудь на редкость конкретное и беспощадное – о простоях механизмов или о рухнувшем по вине монтажников перекрытии, – и прицельные эти ямбы часто становились фольклором стройки. Особенно Соловьев славился умением рифмовать фамилии руководящих работников треста, различных СМУ и СУ с наименованиями материалов, которых недоставало по их вине, или видов непомерно затянувшихся работ. О занятной этой подробности я упоминаю лишь затем, чтобы показать: сатирик-прораб отнюдь не был лукавым царедворцем.
И вот он-то, Степан Соловьев, и дал мне однажды урок тончайшей дипломатии…
Было это на общестроительном собрании; мы сидели рядом, и он с тихой яростью рассказывал мне шепотом об утреннем ЧП: монтажники, наверное, с похмелья перепутали типы панелей и чуть не завалили этаж, а начальник СМУ, который при сем волею судеб оказался, лишь печально покачал головой, сел в машину и умчался, хотя доля вины лежала и на нем: нужных панелей вообще в то утро не было, «запутались» в ненужных. «Да, – нашептывал мне в ухо Соловьев, – быстро умчался, выполнил заповедь: отойди от зла и совершишь благо». Тут назвали со сцены фамилию Соловьева, и мой сосед по-мальчишески легко побежал к трибуне… Когда же он кончил под аплодисменты и, радостно возбужденный уселся рядом, я полюбопытствовал, почему он в речи не затронул монтажников. «С трибуны?! Да ты что? Я их покритикую – они завтра же со стройки уйдут. С кем буду работать?» – «Ну, а о начальнике-то СМУ можно было ведь…» – «Он меня уйдет послезавтра. А мне некстати сейчас…»
Однако это еще не урок, о котором я упомянул выше, а лишь пролог к нему. Сам же урок был мне дан через несколько дней – после того, как Соловьев познакомил литобъединение с сатирическим изображением монтажников, перепутавших панели и индифферентно настроенного начальника СМУ. Он нашел удачные рифмы к фамилиям, написал нелицеприятно и остро, и я по дороге домой не удержался от вопроса: не боится ли он, что четверостишия дойдут до его «героев»? «А я им читал первым, – ответил он невозмутимо, – сегодня в столовой». «Почему же, – удивился я, – ты не захотел говорить об этом на собрании? Ведь стихи-то сатирические ранят сильнее…» «Суть не в силе, – начал он мне терпеливо объяснять, – а в месте действия. Ты Бальзака читал? „Человеческую комедию“? Помнишь у него сцены из частной жизни, сцены из парижской жизни, из военной, из провинциальной… Под отдельными, заметь, переплетами! Разговор в столовой – сцена из частной жизни. Литобъединение – утеха графоманов… А выступление с трибуны, на собрании… Нет, брат, начнешь путать сцены – выйдет уже не человеческая комедия, а тяжелая драма а я человек легкий, веселый… – И без улыбки закончил каламбуром: – Учись понимать переплеты чтоб самому не попасть в переплет».
Со времен этого урока, а было это много лет назад, я и начал исследовать систему «человек – трибуна», подобно тому как инженерные психологи исследуют в наши дни систему «человек – машина». Выводы мои и инженерных психологов, казалось бы, совпали, я понял, что трибуна, как и машина, иногда резко перестраивает наши мысли и чувства. И в то же время стало мне ясно существенное отличие трибуны от машины. Человек тут может и должен, несмотря ни на что, оставаться господином положения.
А сейчас о том, что можно условно назвать магией трибуны. Образцовых рационалистов, людей весьма положительных, деловых, бесконечно далеких в обыденной жизни от мистики она иногда умеет склонять к иррациональным формам отображения действительности. Для этого поднимает она из недр сознания дар абстрактно-мифологического мышления, тихо теплившийся там в течение последних тысячелетий. Чтобы стало ясно, о чем идет речь, поведаю историю рождения мифа о главном инженере.
Было это тоже на собрании строителей (и вообще поле моих наблюдений в силу ряда особенностей биографии ограничено было тогда строителями, поэтому соображения и выводы данной главы поневоле носят весьма частный, «отраслевой» характер). Управляющий трестом, куда направила меня редакция, делал доклад о работе в минувшем «хозяйственном году»; невыполнение плана и крупные пороки в организации труда он объяснял в основном тем, что главный инженер треста не осознал возложенной на него роли и не сыграл эту роль достойно. В докладе подробнейшим образом развивалось теоретическое положение о месте главного инженера в системе треста. Не менее обстоятельно обрисовывалась и пассивность того, кто данное место занимал. При этом докладчик ни разу не назвал почему-то имени, он говорил «главный инженер треста», как говорят «Главный конструктор космических кораблей», подразумевая, что любопытствовать относительно имени нескромно и наивно. Но когда он повторил, наверное, в двадцать пятый раз «главный инженер треста», я не удержался от любопытства и наклонился к соседям, чтобы узнать имя главного инженера. Они потребовали от меня уточнения: «Вам нужно имя бывшего, настоящего или будущего главного инженера?» И я узнал, что первые четыре месяца года главный инженер тяжело болел, потом ушел на пенсию, затем два месяца кабинет пустовал, лишь осенью назначили временно работника главка, «видите, от трибуны первый», но он оформляется сейчас на работу в Монголию, а будет главным инженером молодой, деятельный руководитель СМУ-2 Тимофей Иванович. «О ком же говорит управляющий?» – растерялся я. «Он говорит о главном инженере…» – ответили мне почти торжественно.
И в выступлениях после доклада повторялось без числа: «главный инженер не сыграл…», «главный инженер не уловил…», «главный инженер не понял…». С особым старанием ораторы тянули мысль, что главный инженер не осознал величественных аспектов развивающейся сейчас в мире научно-технической революции. При этом оставалось глубокой тайной, какое отношение имеет научно-техническая революция, скажем, к тому, что столярных изделий и стекла завезли на все девять этажей, в то время как лишь первый начал над землей подниматься и добро это погибло под дождем, снегом и под сапогами.
Главный инженер постепенно, от выступления к выступлению, обретал черты мифологического героя, ответственного за малейшие отклонения от нормального хода вещей. И поскольку высокое это назначение, увы, не было реализовано, он тоже, подобно некоторым мифическим героям и божествам, к концу собрания был растерзан на части: порой казалось, что совершается некое символическое жертвоприношение…
А через год трест плана опять не выполнил, работал даже хуже, чем раньше, но на собрании никто о главном инженере не упомянул. Будто бы должность эту упразднили вовсе. И объяснялось молчание, как читатель и сам догадывается, тем, что Главный опять стал главным – с именем и реальной силой, Возвеличить, потом растерзать символическую фигуру оказалось куда легче, чем коснуться Тимофея Ивановича… Миф о главном инженере был сочинен и забыт. В этом – магия трибуны.
Первые мои наблюдения за людьми на трибуне совпали с тем временем, когда в жизнь широко вошли «космические» термины и формулы; один острослов, когда я с ним заговорил на интересующую меня тему, загадочно заметил: «Трибуна – та же барокамера… Не выдержишь испытания – не поднимешься вверх».
Поначалу я моего собеседника не понял, потом – по размышлении – его метафора показалась мне интересной, да, в самом деле, как и барокамера, трибуна порой странным образом «отрывает» человека от реальной жизни с ее вопросами, заботами, делами, создавая вокруг оратора некую «ауру». В барокамере, как известно, космонавты, чтобы не утратить чувства реальности, читали стихи Пушкина и Лермонтова; на трибуну делового собрания со стихами не выйдешь, поэтому самопроизвольно рождается иная тактика. Ее остроумно описали еще Ильф и Петров в «Двенадцати стульях» – в сцене митинга по случаю пуска трамвая в Старгороде. Пока ораторы шли к трибуне, им искренне хотелось рассказать о вещах насущных и важных именно для родного города: о переустройстве рынка и постройке мясохладобойни, о замене временного моста постоянным и о субботниках, но, открыв рот, они говорили о «Чемберлене и румынских боярах» и уже не могли остановиться. Им казалось, что с трибуны – хотя и была это трибуна, в сущности, делового, местного собрания – можно говорить лишь в «международном масштабе».
Мир не стоит на месте. Ораторы, боявшиеся показаться чересчур будничными, сегодня охотно говорят – к месту и не к месту – о «научно-технической революции».
Я завел тетрадь, которую назвал «параллельные места»; записывал в нее то, что говорилось мне в частных беседах до собрания, и то, во что трансформировалось это на самом собрании, в выступлениях с трибуны. Замечу, кстати, что собраний, совещаний, заседаний у наших строителей – да и в остальных хозяйственных организациях – более чем хватает.
Вот «параллельные места»:
К. (бригадир молодежной бригады) до собрания:
«Мы строим сейчас дом 16-этажный, жилой, экспериментальный. Мы бы его еще три месяца назад кончили, но деталей необходимых не было. Я по поручению ребят ездил и в трест, и в главк доказывать, что для экспериментального дома нужны именно эти, а не другие детали, но мне никто не помог, а к Михаилу Даниловичу даже не допустили. Наконец получили детали, и вышла петрушка с краном. Он рассчитан на 14-этажные дома, а у нас с верандой на крыше – семнадцать. Машинист говорит: „Не буду поднимать, опасно“. Тогда я дошел до Михаила Даниловича, и он рассердился: „Трус ваш машинист!“ А почему трус? К технике надо относиться серьезно. Дело не в трусости, а в головотяпстве. Типы кранов не соответствуют типам объектов».
Он же с трибуны:
«Наша техника, и земная, и особенно космическая, удивляет мир. К Марсу и Венере летят автоматические станции. Атомные ледоколы, атомные электростанции, быстродействующие электронно-вычислительные машины… Наши ребята недавно побывали на экскурсии в космическом и атомном павильонах Выставки достижений народного хозяйства. Надо чаще подобные экскурсии устраивать… Научно-техническая революция создает замечательные возможности для автоматизации и механизации труда. Дело в том, чтобы эти возможности умело использовать. Мы сейчас заканчиваем шестнадцатиэтажный экспериментальный дом, работаем с большим подъемом, но дело пошло бы лучше, если бы трест позаботился о кранах для объектов повышенной этажности. Не сомневаемся, что этот вопрос будет успешно решен…»
Разумеется, упоминание о наших космических успехах даже на сугубо деловом собрании не может вызвать ни малейших возражений – они волнуют нас постоянно, – но почему же забыто то конкретное, «местное», ради чего и вышел человек на трибуну?
Ч. (главный инженер СУ) до собрания:
«У нас перерасход фонда зарплаты за год – пятьдесят четыре тысячи рублей, это 7,5 процента годовой зарплаты. Откуда берется перерасход? Вот выходит смена, бетона нет, Прораб и начальник участка начинают изощряться, чтобы люди не сидели без дела. Давай огражденьице поставим, благоустроим территорию, лоск наведем. Рабочие заняты, простоев формально нет, деньги людям идут, а план ни с места. По сути, этот лоск не что иное, как скрытые простои. А с бетоном порядка не будет, пока трест не наладит работу поставщиков. Это дело ПТО, а там не вертятся, как мы, досиживают до пенсии. Моя бы воля – я бы сейчас, до законного возраста дал им пенсию, – выгодней, чем терять по пятьдесят тысяч в год».
Он же с трибуны:
«Неузнаваемо изменился внешний вид наших строек. Если когда-то только в резиновых сапогах можно было попасть на объект, то теперь ходим в тех же легких красивых туфлях, что и на собрания хозяйственного актива. (Веселый возглас из зала– „Покажи ноги!“) Но и тут не все, конечно, хорошо. Мы давно уже ставим вопрос о том, чтобы устроить аллею Почета наших лучших людей. Но постройком не может выделить денег на фотографирование. То и дело, говоря откровенно, летят на ветер тысячи, а тут не в силах найти 50–100 рублей. А люди у нас замечательные! И на монтаже, и на несвойственных им работах показывают высокие образцы».
…Читатель, видимо, и сам уже заметил любопытный парадокс: те, кого я цитировал выше, в откровенных и непринужденных беседах со мной, то есть, по определению Степана Соловьева, в «сценах из частной жизни», выступали как государственные люди, рассуждающие компетентно и заинтересованно об общем благе, на собрании же, с трибуны, то есть, по-существу, в «сценах из общественной жизни», они выступают как частные лица, как уклончивые краснобаи. Может быть, самая замечательная психологическая особенность эксперимента с «параллельными местами» заключается в том, что мои собеседники, встречаясь со мной после собрания, не испытывали и тени неловкости, – очевидно, они воспринимали собственное поведение как совершенно естественное. Эти две роли – общественного человека в частной жизни и частного в общественной – они совмещали как нечто само собой разумеющееся. Заговорив с одним из них после собрания («Зачем же вы выступали, если не было ни желания, ни решимости говорить по существу?»), я услышал еще одно определение трибуны: «Она как магнит: и не хочешь, а идешь…» Это была, конечно, шутка. Остальные отвечали серьезнее и раздраженнее, заканчивая объяснение сакраментальным: «Я не оратор…» Однако чувствовалось, что про себя они думают иначе, – они и выступили именно потому, что чувствовали себя «ораторами», ибо трибуна в их понимании не рабочее место, а декоративная конструкция, парадное сооружение.