Текст книги "Урок"
Автор книги: Евгений Богат
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)
Эхо
1
Недавно я узнал, что верю в бога.
Это доказал с помощью быстродействующей электронной машины инженер В. Уваров. Он поручил ЭВМ определить наиболее часто употребляемые в моих книгах термины, и машина выдала точную информацию: «сострадание» (233 раза), «удивление» (145 раз), «сопереживание» (84 раза), «восхищение» (70 раз), «волнение» (25 раз). Далее умная машина непреложно установила, что автор часто употребляет термины «чудо», «святыня», «кощунство», и все это дало основание инженеру Уварову для вывода: «Вы верите в бога, хотя и скрываете это».
Существование вне религии нравственности, обнимающей и чудо, и восхищение, и сострадание, и сопереживание, кажется властелину быстродействующей вычислительной машины невозможным.
Не исключено, что я отнесся бы к «системе доказательств» моей религиозности как к занятному курьезу, если бы письмо Уварова не совпало с письмами, которые я получал после опубликования судебного очерка «Урок», где эти же самые «термины» мелькали то и дело.
Строки из писем.
«Мы справедливо критикуем абстрактный гуманизм, но порой забываем, что в основе коммунистического гуманизма лежит немеркнущая человечность, уважение к достоинству личности.»
(Т. Воронова, Москва).
«Что нужно делать, чтобы чувства сострадания, справедливости, добра вошли в человека с детства, чтобы он с самых ранних лет вобрал навсегда в сердце общечеловеческие заповеди: „Не убий“, „Не укради“?»
(Л. Григорьева, Омск).
«…Чувства сопереживания, сострадания, гуманности должны воспитывать атмосфера семьи, нравственный микроклимат, который царит в ней. Должны воспитывать не нравоучительные речи, а поступки, поведение, отношение к людям, событиям, то есть то незримое, что делает семью семьей, дом домом. В семье должна царить атмосфера благоговения перед всем святым, что есть в жизни: перед Родиной, перед памятью о погибших на войне и вообще перед памятью о тех, кто жил красиво до нас.»
(Э. Любович, Ворошиловград).
«Нам в школе (и мальчикам, и девочкам одинаково) говорили: „Вы должны быть решительными, мужественными, сильными“, но никто девчонкам не говорил: „Ты должна быть доброй, терпеливой, ласковой, жалеть слабого и помогать ближнему“. Помню, в десятом классе на вопрос, кем бы ты хотела стать, никто из девочек не ответил: „Хорошей мамой“. И лишь сейчас, родив ребенка, я поняла, как это непросто – быть хорошей мамой.»
(М. Здзярская, геолог).
«Доброта, сострадание, нравственная цельность – не только чисто этические, но и социальные, даже, если хотите, государственные ценности. Чем больше добрых, высоконравственных людей в государстве, тем оно могущественнее во всех отношениях.»
(Д. Ветров, Киев).
Не располагая вычислительной техникой, я доморощенным методом подсчитал, что в тысяче писем, полученных редакцией после опубликования «Урока», наиболее употребляемый термин – «доброта». Он встречается более трех тысяч раз. О доброте пишут доктора наук и домашние хозяйки, школьники и ветераны труда, геологи и колхозники, токари и летчики-испытатели, о доброте пишут люди всех возрастов, всех поколений, всех слоев нашего общества. Они пишут о доброте как неотъемлемом свойстве человека, строящего коммунизм.
И, утверждая доброту, то есть гуманное отношение к человеку, понимание ценности человеческой жизни и человеческой личности как норму коммунистической нравственности, они рассуждают и о том, что этой нравственности глубоко враждебно, – о жестокости.
Читатели пишут о случаях жестокости, удивляясь, негодуя, отвергая…
«…Вечером мы с мужем пошли в парк, расположенный в одном из красивых уголков нашего города, и увидели на пустынной аллее нечто страшное: несколько шестнадцатилетних подростков избивали лежащего на земле человека, они его топтали, они его, лежащего уже неподвижно, растаптывали! Не помня себя, я кинулась к ним, закричала: „Лучше бейте меня!“ Они растерялись от этой неожиданности, оставили жертву в покое, окружили меня и подошедшего мужа, молча смотрели, возможно, подсчитали в уме, что обоим нам уже за сто пятьдесят, и хмуро удалились. Один из них, уходя, назвал нас… баптистами! Не время и не место было растолковывать ему, что мы с мужем убежденные атеисты с юных лет. Оба участвовали в революции, воевали…»
Тридцатилетний рабочий Челябинского тракторного завода вышел в новогоднюю ночь из дому в облачении деда-мороза. Ему повстречались трое мальчиков и три девочки, пьяные, в возрасте четырнадцати-шестнадцати лет. «Поздно, дети, идите спать», – обратился к ним дед-мороз. Им это не понравилось, они навалились, подарков не обнаружили – и деда-мороза не стало. Когда их арестовали, они не говорили «дед-мороз». Они говорили «мужчина». И то, что для них деда-мороза не существовало, не менее, пожалуй, страшно, чем то, что они убили человека. А если быть совершенно точным, то они и убили именно потому, что не было для них деда-мороза – не было чуда…
«…Атеисту, – полемизирует далее с моими сочинениями В. Уваров, – иконы не даруют даже эстетического наслаждения. Ценность иконы, любая, даже чисто эстетическая, воспринимается лишь верующим в бога. Любое отношение к любой иконе некощунственно, тем более и слово это также поповское… „Человек не может жить без святынь“, – пишете вы в одной из ваших статей. Давайте добавим – верующий человек. Вызывает возражение и ваша формула „неблагоговейное отношение к святыням“. Поймите, это крик души человека, глубоко верующего в бога, в богов! Для меня, воинствующего атеиста, все это неприемлемо».
Мне захотелось написать инженеру Уварову, что он, по существу, усиливает, утверждает религию, даруя ей монополию на то, без чего человеческая жизнь бедна. Он забывает о великой творческой цели подлинного атеизма рождении безрелигиозной нравственности, нравственности коммунистической, наследующей все лучшее, что содержит-си в этическом опыте человечества.
Мне кажется, что нет ничего более враждебного атеизму, чем фанатизм, не обладающий созидательной силой, – тем более фанатизм машинопоклонника: ведь для инженера Уварова и разум не больше чем хорошая, быстродействующая машина (впрочем, он и является ею, метафизически оторванный от чувства, от нравственного суждения, от моральной оценки). Сегодня мало отвергать бога. Важно – во имя чего?!
Хотелось обо всем этом написать автору сердитого письма. Но еще одно чрезвычайное происшествие помешало: я почувствовал, что если и напишу ему, то письмо злое, безжалостное, и вовсе не написал. А ЧП действительно неслыханное: в одном городе на могильной плите героев войны изнасиловали девушку… Понимаю всю исключительность данного факта, но и один-единственный, он заслуживает, по-моему, осмысления.
Когда мы говорим о безнравственности, то имеем обычно в виду отсутствие этических установок, этической ориентации, безразличие к идеалам, подразумеваем, что у человека нет чувства моральной ответственности, души, что он неблагоговейно относится к тому, что нам дорого…
В данном случае мы имеем дело с иным явлением – с безнравственностью воинствующей. При рассмотрении этой безнравственности стоит сосредоточиться не на том, что отсутствует, а на том, что наличествует, ибо в основе ее лежит совершенно определенная установка – на кощунство, она ориентирована на «антисвятое». Она не безразлична, она ненавидит. И она не довольствуется неблагоговейным отношением к тому, что нам дорого, ей надо дорогое унизить, растоптать. У тех, кто совершает это, вакуум заполнен: отсутствие перешло в наличие. И именно поэтому отсутствие у человека духовно-нравственного начала социально опасно.
2
«Не надо забывать суждения Сухомлинского о том, что мировоззрение не только система взглядов на мир, но и субъективное состояние личности.»
(Б. Марков, Вологда).
«Отрывать идейное воспитание от нравственного, как это иногда делают, не менее опасно, чем отрывать развитие ума от роста души.»
(Б. Васильева, Чита).
«Мне кажется, что нам всем надо хорошо усвоить положение XXV съезда КПСС о единстве идейно-политического, трудового и нравственного воспитания. В нем содержится точный методологический ключ к решению вопроса о формировании цельной человеческой личности.»
(Д. Павлов, Москва).
Положение о единстве идейно-политического, трудового и нравственного воспитания означает, что любая из этих частей играет незаменимую роль и надо сочетать их в формировании личности нового человека, его мировоззрения. Мне как писателю в этой формуле дорого четкое напоминание о важности воспитания нравственного, которое рассматривалось одно время как само собой разумеющаяся составная идейно-политического.
«Уроку» был посвящен ряд дискуссий в школах, библиотеках, институтах. Мне запомнилось выступление одной учительницы литературы, которая утверждала, что лично она не сталкивалась в жизни с жестокостью подростков. «Неужели никогда?» – раздалось в большом зале несколько голосов. Учительница литературы, радостно возбужденная речью (она говорила до этого о выпускных вечерах, экскурсиях, балах-маскарадах), смеялась, повторяя: «Что поделаешь, никогда!» Но когда она уже собралась уходить, кто-то в зале настойчиво повторил: «Неужели никогда?» И учительница вдруг задумалась: «Нет, был один случай». Помолчала, видимо восстанавливая его в памяти, добавила. «Давно, пятнадцать лет назад, когда я на юге работала». Чувствовалось, что это воспоминание ей неприятно, что оно отравило ей радость от удачного выступления, но она была честным человеком и поэтому заставила себя рассказать, что было тогда, на юге, пятнадцать лет назад.
– Была большая экскурсия, я и мой коллега-ботаник повели ребят в лес на несколько дней, чтобы они лучше узнали деревья и травы, и вот вечером обнаружилось, что нет одного маленького мальчика, то есть маленького по росту, по телосложению. – Она опустила руку ниже края трибуны, показав меру его телесной беспомощности. – Ну, товарищи его, пятеро, он был в их компании шестой, успокоили нас, будто бы сестра его нашла, забрала… А через семь дней, когда мы вернулись, то узнали, что его дома нет, и пошли и лес искать… Они, пятеро, привязали его к дереву и оставили привязанного. Мы его нашли на десятый день… – Она поежилась. – Конечно, жестокость, хотя и неосознанная. Поначалу играли…
В зале стояла нехорошая тишина. Но учительница на трибуне первой попыталась разрядить напряжение:
– Мы потом читали в этом лесу, у костров, «Мать» Горького, «Разгром» Фадеева, «Как закалялась сталь» Островского. Мы устроили конкурс на лучшее исполнение стихов Маяковского о революции…
После дискуссии я подошел к учительнице, чтобы узнать, почему она уверена, что это чтение у костра и этот поспешно устроенный конкурс – самая действенная мера в борьбе с жестокостью. «Я полагаю, – ответила она несколько запальчиво, – что подобные мероприятия воспитывают молодежь идейно, а тем самым и нравственно. Человек, идейно воспитанный, безнравственным быть не может». – «Мне кажется, – возразил я, – что истина у вас поставлена на голову: суть в том, что человек безнравственный не может быть идейным. Богатство идейное неотрывно от этического. И это доказывает – и в жизни, и в литературе этика революционеров, то есть тех, кому, по замыслу, ваш конкурс и был посвящен. Они воспринимали идеи революции не одним умом, но и сердцем, и они жертвовали ради них жизнью, потому что были высоконравственны, человечны… Опасно, да и несерьезно умалять роль идей-но-политического воспитания, но само по себе, в отрыве от нравственного, автоматически оно личность нравственно содержательной не делает…» – «…как и воспитание нравственное, – заострила она, – не делает автоматически личность содержательной идейно». – «Вот и надо, – убеждал я ее, – сочетать, добиваясь целостности духовного мира человека». – «А мы и сочетаем», – согласилась она уже миролюбиво и перечислила темы сочинений, которые пишут ее ребята.
Это были хорошие темы. О самом радостном дне. О самом хорошем человеке. О самом любимом писателе. О самом веселом… О самом… Это были хорошие темы о жизни… без страданий! Но ведь подобного чисто райского обитания не существует сегодня даже в литературе, не говоря уже о реальной жизни, где люди не только радуются, любят, наслаждаются работой, вносят в мир новизну, но и страдают от чувства вины, раскаяния, неразделенной любви, тоскуют, болеют, умирают…
Само собой разумеется, что надо все время открывать детям радостное и хорошее в жизни, чтобы они, став большими, это утверждали с новой силой и новой верой в торжество добра. Но надо и учить их с малых лет сохранять мужество и человечность в ситуациях безрадостных.
Надо учить их мужеству жить. А воспитание в духе бездумного оптимизма людей мужественными не делает. И не делает их человечными.
Эта статья, как и судебный очерк «Урок», рождена острой тревогой за «опасный» – особенно в сегодняшнем все усложняющемся мире – возраст (четырнадцать-семнадцать!), когда личность ищет, формируется, решает – или не решает – для себя на всю жизнь вопросы добра и зла; когда определяется ее миропонимание; когда складываются – или не складываются – ее нравственные основы. Оправданно и отрадно, что наше общество сосредоточивает все больше усилий на воспитании человека в этом возрасте, что само понятие «подросток» наполняется новым, общественно значимым содержанием, ибо борьба идет не за одно лишь сегодняшнее, но и за завтрашнее поведение юного человека, за всю его дальнейшую судьбу, за то, чтобы человеком он оставался в любых обстоятельствах, в любых, самых непредвиденных ситуациях, будь то неожиданная семейная драма или смерч в горах…
Помню, редакция получила письмо из одного села: десятиклассник местной школы покончил с собой, оставив письмо, обращенное к девушке, которую безответно любил. Это событие потрясло его товарищей. Что же услышали они от учителя, который первым сообщил им горестное известие? «Тот ученик, у кого есть капля рассудка, не посмеет даже в мыслях посочувствовать ему и не перешагнет порога его дома». И это в ту минуту, когда ребята особенно нуждались в понимании, в добром наставнике, который раскрыл бы им все острые грани этой трагической ситуации: и ценность жизни, и смысл любви.
Нельзя победить страданий, делая вид, что их нет. И нельзя победить жестокость, не собрав воедино для борьбы с нею все ценности человеческого духа.
Почему в школе, в семье мы редко беседуем с детьми о чувстве вины и раскаяния? Об этих могущественных силах духовной жизни человека? Почему не часто открываем нетленную красоту милосердия? Почему не толкуем о порочных помыслах, живущих порой в сокровенности души? Боимся, что ЭВМ поймает нас на совпадениях с религиозными текстами? Но ведь об этом же – о чувстве вины и раскаяния, о милосердии и порочных помыслах думали в античном мире Сократ и Сенека, а в новое время великие атеисты Дидро, Гольбах, Вольтер. Лишь мыслящий метафизически педагог-догматик может отвернуться от гуманистических ценностей только потому, что они формально, терминологически были на вооружении у церкви, – отвернуться от ценностей, этическое содержание которых шире религии и существует вне ее.
Разумеется, речь идет не о механической пересадке тех или иных добродетелей из старой нравственности в новую, а о творческом освоении всех этических богатств человечества. (Кстати, в реальной истории церковь никогда не обладала монополией на эти ценности. Нередко в минувшие века самыми добрыми, деятельно добрыми оказывались атеисты – это общеизвестная истина.)
Мне посчастливилось в жизни повстречать немало хороших людей – моих современников и соотечественников. И конечно же человечность их отличается от человечности минувших эпох – в нее вошло то новое, чем замечательны наше общество, наш век (назову хотя бы чувство живой сопричастности ко всему, что совершается в мире, сообщающее особую масштабность самым интимным переживаниям личности), – но в эту человечность вошло и все лучшее, что нажила до нас человеческая душа, вошло, обогащенное новой мерой ее ответственности и новыми социально-нравственными мотивами. Колоссальны – порой нами самими не осознаваемые в лавине дел – силы добра, живущие в нашем обществе.
Коммунистическая нравственность – это и гражданственность, и человечность, воля к борьбе и способность к состраданию, верность идеалам и нравственные искания.
Они важны и для взрослых, и для детей, ибо в настоящих людей вырастают дети лишь в атмосфере гуманизма, духовного и нравственного богатства.
Совесть
Иногда в жизни разыгрываются трагедии с сюжетом, настолько математически выверенным, что кажется: он сочинен для поучительного разбора на уроке этики или во время дискуссии на моральную тему.
Для уроков и дискуссий порой действительно сочиняются, точнее формулируются нравственные задачи-головоломки.
Например: вы идете по берегу реки и видите – тонет человек. Плавать вы не умеете и поэтому, кинувшись в воду, не только не поможете тому, кто в ней беспомощно барахтается, но, быть может, даже ухудшите его положение. Должны ли вы голову очертя, без малейшей надежды помочь тонущему, бултыхнутся?
Помню, на диспуте, где рассматривалась эта каверзная ситуация, высказывались разные соображения. А меня не покидало чувство какой-то душевной неловкости: казалось, кто-то действительно тонет за стенами университетской аудитории и молит отчаянно о помощи, а мы тут, в уюте и покое, увлеченно и безмятежно решаем: стоит или не стоит ему помогать?
И все же я услышал ответ, который вознаградил меня отчасти за душевный дискомфорт, – человек на берегу должен бултыхнуться в воду, даже если он ничем решительно не может помочь, иначе он погибнет нравственно. Кинувшись, он сохраняет какой-то фантастический шанс выплыть одному и даже вдвоем; оставшись в бездействии, он перестает быть человеком – он морально умирает. Конечно, это суждение максималиста, но в нем зерно истины.
Темой дискуссии мог бы стать и сюжет этой истории.
В ней есть некая лабораторная чистота, делающая его почти неправдоподобным, есть в нем нечто от хрестоматийно-арифметических задач.
Но было это в самой жизни, я даже имен не изменил. По шоссе, влажному от недавно выпавшего дождя, движутся навстречу друг другу две легковые машины – «Жигули» и «Москвич», в «Жигулях» сидит семья Ивановых – отец, мать и взрослая дочь; в «Москвиче» семья Петровых, тоже трое – отец, мать и взрослая дочь. По вине «Жигулей» создается аварийная ситуация, машины сталкиваются, все трое Ивановых погибают, известный урон нанесен и семье Петровых, которая была в «Москвиче»: разбита машина, сидящие в ней травмированы не только морально, но и физически.
Петровы подают в суд исковое заявление. Да.
Вопрос: насколько оправдано это желание Петровых получить от единственного оставшегося в живых члена семьи Ивановых (взрослого сына), которого в машине не было и который является по закону наследником, материальную компенсацию за аварию?
Сюжет этот нельзя отнести к разряду так называемых юридических казусов. Юридически он ослепительно ясен. Петровы по закону могут получить сумму для ремонта пострадавшего автомобиля и для оплаты расходов на лечение от сына-наследника.
Строгие моралисты, вероятно, негодующе заявят, что сюжет этот нельзя отнести и к разряду казусов моральных. Человек, в котором живо моральное чувство, не станет в подобной ситуации настаивать, тем более через суд, на возмещении расходов.
Но попытаемся на минуту, без излишне возвышенных эмоций, понять этих людей, т. е. Петровых, ставших нам несимпатичными даже в самом холодно-объективном (я к этому умышленно стремился) изложении. Вы едете в отличном настроении в собственной машине, с дорогими вам людьми – женой и дочерью – в выходной день по шоссе, и вот нежданно-негаданно, как в дурном сне, по вашей полосе навстречу вам летят боком «Жигули», в которые вы и ударяете со страшной силой, разбивая машину.
Почему, собственно, не можете вы на основании закона потребовать возмещения нанесенного ущерба – не морального и физического (невозместимы они), а чисто материального? Что может и должно вас остановить?
Закон на вашей стороне, на работе неприятностей тоже не будет, ибо человека, действующего согласно с буквой закона, назвать безнравственным нельзя. Социально-этический парадокс заключается в том, что его нельзя назвать нравственным, потому что нравственность далеко не исчерпывается верностью юридическим законам; но и безнравственным, с точки зрения социальной этики, возводящей эту верность в весьма высокий ранг, его тоже назвать нельзя. Он как бы находится на ничейной земле, вне добра и зла…
Под «сению закона» у Петрова, как мы видим, все в полном порядке. Суда земного бояться ему нечего: он на его стороне. Не боится он и той мистической инстанции, которую наш великий поэт патетически-взволнованно назвал «божьим судом», ибо в бога, судя по всему, не верует и посему его не соблазняет рай и не вызывает ужаса ад.
Что же остается? Ах, да! – то самое чувство, о котором заявляли строгие моралисты. Но что это за чувство, чем должно быть наполнено оно, чтобы могущественно формировать поведение человека? И почему оно должно у Петрова перевесить совпадающие между собой в полной гармонии чисто юридические и субъективно материальные соображения?
…Чем подробнее разбираю я в уме эту историю как логическую модель, тем сильнее охватывает меня душевная неловкость, как тогда, в университетской аудитории, при обсуждении задачи о неумехе наблюдателе и тонущем человеке. Тогда казалось – кто-то действительно тонет, а мы мудрствуем лукаво. Теперь – не кажется, нет, известно доподлино! – погибли три человека, великая беда стряслась на дороге, а мы разбираем холодно: что могло и должно было остановить сидевшего за рулем безвинной машины Петрова, когда он решал про себя, потребовать или не потребовать у сына погибшего с женой и дочерью Иванова тысячу двести семьдесят пять рублей пятьдесят шесть копеек в возмещение понесенных убытков, а потом настаивал на описи имущества?
Но ведь это ж, черт возьми, не логическая модель, не отвлеченно-нравственная задача-головоломка! Тут настоящие трупы, живое страдание, не заживающие в душе раны, тут горе, скорбь, великая, непоправимая беда, страшнее которой нет в мире. Погибла целая семья отец, мать, дочь; они работали, развлекались, горевали, радовались, мечтали, делали дорогие и недорогие покупки, видели хорошие и дурные сны, они ссорились и мирились, писали письма, весело обедали в воскресенье, сажали деревья, ходили в гости, читали и бездумно отдыхали, мучились сомнениями…
Они жили. И – они больше не живут. Они были. И – их нет. Они думали о будущем. И – они в земле. Их было четверо. И вот остался один. Сын остался. И – три могилы. И этого сына вызывают в суд по иску Петрова и потом описывают мебель. Так не сошли ли мы с вами, читатель, с ума, разбирая, что могло остановить автора иска и что не могло его остановить, чего он должен был и не должен был бояться!
А не мы, в сущности, разбирали и решали, сам он разобрал и решил, что поступает нормально и бояться ему нечего. Он – не философ – сумел подойти к истории этой настолько отвлеченно и абстрактно, что позавидовали бы устроители диспутов, на которых обсуждаются логические модели. Для него история, разыгравшаяся на шоссе, несмотря на то что он в ней непосредственно и, добавим для объективности, безвинно участвовал тоже была не трагедией живой, а моделью. Она была для него моделью, в которой, – если вообразить ее в виде, например, пирамиды – венчающей вершиной был он и его семья а основанием (ничего, что покоящимся на надгробьях, неважно.) погибшая семья Ивановых. В этой модели он все сумел уравнять, умудрился несоизмеримое соизмерить, потому что создана она с одной-единственной целью: выйти из бедственной ситуации с минимальными потерями, в беде – беды избежать.
При беде мирятся, издавна говорили в народе. Беда не помирила Петрова ни с мертвыми, ни с живыми. Он, повторяю, в беде этой не виноват, но несмотря на всю его невиновность, это общая беда, ибо не было злого умысла у человека, который, видимо, ехал не в меру шибко и заплатил за это жизнью собственной и жизнью самых родных людей, заплатил так страшно, что судить его духу не хватает.
Сопоставимо ли это, соизмеримо ли с одной тысячей двумястами семьюдесятью пятью рублями и пятьюдесятью шестью копейками?
В одном старом, седом журнале, то ли «Русском архиве», то ли «Русском инвалиде», уже не помню, не ручаюсь за точность, читал я некогда о беде, чем-то отдаленно напоминающей эту. Дело было в деревне, по неосторожности одного мужика, вероятно, пьяного, загорелась изба, выгорела дотла, сам мужик и жена его погибли, удалось вынести лишь детей, огонь перекинулся на соседние избы, и те тоже более или менее пострадали. Построились пострадавшие и всем миром построили новую избу для детей того, по чьей вине чуть вся деревня не выгорела. Потому что пожар этот был общей бедой и беду эту избывали тоже сообща – всем миром.
Совесть – самое сокровенное и самое народное из человеческих чувств; суть его в единении личности с миром (в любом, самом узком и самом широком, толковании этого ёмкого понятия). Совесть обременяет: если беда, то общая беда. Но она же и веселит: если общая радость, то она и твоя. Не разделив беды, не разделишь радости.
Можно по всей строгости законов осудить человека, который убил, или украл, или ударил: человек же, который выломился из людской общности, поставил себя над общей бедой, этому, юридическому суду не подлежит.
Совестные дела подлежат суду совести.
Совестного суда нет как учреждения, туда не пойдешь с бумагой, уплатив госпошлину. Совестный суд – это все мы: общество, народ.
Хорошо ли работает этот суд, осуществляет ли те полномочия, которыми он наделен?
Судить по совести не менее, а может быть, более ответственно, чем судить по закону. Законы облечены в четкие формулы, в них все выверено, они написаны, они напечатаны. Законы совести посложней и потоньше и написаны не на бумаге – в душе. Но они отнюдь не менее весомы, авторитетны, у них мощная корневая система, уходящая в толщу народной жизни, измеряемая веками и тысячелетиями.
Есть душевные состояния (я отвлекаюсь сейчас от нашей трагедии), которым народные мудрость и совесть издавна сообщали ранг высокой ценности, видя в них источник нравственного очищения и даже нравственного воскресения человека. Одно из этих состоянии – чувство вины. «От вины да от долгу не отрекайся», – метко говорил народ, метко потому, что чувство вины не пассивное страдание и невидимое миру самоуглубление, а источник действия, улучшающего и самого человека, и жизнь. Вина – это твой долг перед людьми, перед жизнью. Это долг, который надо вернуть, совершив доброе дело.
Я получаю немало писем от людей, оказавшихся в остроконфликтных ситуациях, все обвиняют кого-то, и почти никто не винит себя. Мера нравственной взыскательности к себе упала при росте требовательности к окружающим людям, ко всему миру. И возникает интересное соображение, когда углубляешься в эти остроконфликтные положения: все виноваты, и не виноват никто. Потому что те, кто обвинен, с неменьшим пафосом сами обвиняют. Масса обвинителей – самообвинителей мало. Есть беды – нет виновных. И закрываются дела о самоубийствах за отсутствием виновных. И у инфарктов виновных нет. И разбиваются семьи и жизни без чьей-либо вины. В делах, которые народ называл в старину совестными, то есть подлежащими не юридическому суду, а суду совести, от вины отрекаются все.
А нет вины – нет и раскаяния. А раскаяние ведь одно из сокровенно народных чувств. Оно – раненая совесть в действии. Особое место занимало раскаяние в душевной жизни нашего народа. Не случайно величайшие русские писатели его исследовали и изображали. Роман о Родионе Раскольникове с самого начала задуман был как роман о раскаянии, к которому ведут муки совести. Из раскаяния рождается и нравственное воскресение Нехлюдова. А потрясающее явление раскаяния во «Власти тьмы»! Никита, не жалея себя, рассказывает крестьянскому миру о том, что сделал, рассказывает не потому, что хочет разжалобить, заслужить милость, а оттого, что живое начало души не может молчать, тоскует по истине, – в эту минуту нельзя не поверить, что самый виновный может искупить вину, стать человеком, если эту вину искренне осознает… В раскаянии душа человеческая стонет, очищается, воскресает.
…Часто ли думаем мы о душе в суете и ритме сегодняшней жизни? Порой может померещиться, что мысли о ней отвлекают от иных, более насущных и современных тем. Хочется опять обратиться к Толстому – к одному его нестареющему соображению. «Нам кажется, – говорил Л. Н. Толстой, – что самая существенная в мире работа – это работа над чем-то видимым: строить дом, пахать поле, кормить скот, собирать плоды, а работа над душой, над чем-то невидимым – это дело неважное, такое, какое можно делать, а можно и не делать. Между тем (я по-прежнему излагаю мысль Толстого) все видимые работы полезны только тогда, когда делается эта основная работа над душой».
То есть, если попытаться высказать это сегодняшним языком, нет ничего конструктивнее и результативнее, чем работа над душой, – лишь тогда успешно строятся дома, пашется поле, тучнеет скот и т. д.
Мы первое в истории человеческое общество, которое строит социальные и человеческие отношения без религии, без бога, и это должно обусловить особую бережность ко всему нравственному наследию, ко всем этическим ценностям. Мы не можем разрешить себе роскоши относиться к ним иронически, или с нигилизмом, или даже настороженно.
Во все эпохи, у всех народов было особой добродетелью утешить одинокого, накормить голодного, помочь подняться упавшему. Особым великодушием и милосердием отличался с седых веков русский народ, что отразилось и в художественной литературе, и в фольклоре. Конечно, наша великая цель – создание мира, в котором не будет ни одиноких, ни голодных. Но чтобы мир этот наступил завтра, мы не должны сегодня забывать ничего из завещанных нам нравственных богатств.
Я уже не раз писал о том, что ценности, без которых человечность неполна (сострадание, милосердие, утешение) отвергаются порой как ценности религиозные, несмотря на то что существуют независимо от религии и вне ее, созданы не церковью, а народом. Раньше их отвергали по обвинению в «абстрактном гуманизме», не уточняя с достаточной философско-марксистской строгостью это понятие, трактуя его житейски вольно.
Помню, в редакции одной многотиражки безжалостно обличали на собрании молодую журналистку за то, что она переписывалась с заключенным и даже возымела желание избранные места этой переписки опубликовать у себя в газете. В милосердном отношении к человеку, который отбывает наказание (он совершил убийство из ревности), коллеги молодой журналистки совершенно серьезно усматривали «абстрактный гуманизм».