355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Богат » Урок » Текст книги (страница 2)
Урок
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:45

Текст книги "Урок"


Автор книги: Евгений Богат



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц)

Парадоксально то, что в подобной полемике, рождающейся между читателем и писателем, тайной должна быть окружена не исповедь, а ответы на нее. Ибо в них обнажается – с той или иной степенью вероятности – то, что человек о себе умолчал, скрыл.

Поэтому я и не дам моих ответов на письмо «мальчика-танка» (так я его мысленно назвал).

4

Этот очерк надо, видимо, закончить портретом Читателя. Ему за семьдесят; зовут Константин Григорьевич Киселев; первое письмо от него я получил несколько лет назад.

Письмо совершенно незнакомого человека удивило меня тем, что не было в нем естественного «чувства дистанции»; казалось, работали мы с ним как соавторы долгие годы, обдумывали, искали, выстраивали, и вот теперь, когда все осталось позади, он опять мыслью возвращается к нашему совместному детищу. Иногда радуется; порой сожалеет. Одобряет скромно, ибо не пристало серьезному человеку тешиться самовосхвалением. Судит же строго, но не меня будто бы, а себя самого, который рядом был и не помог.

Меня потрясло в его письме огромное понимание того, что я написал, – понимание, которое может, казалось, родиться только как результат долгого общения, долгого всматривания друг в друга.

Я посмотрел на обратный адрес – Томашполь; узнал, что это поселок городского типа, райцентр; в нем – сахарный завод и несколько небольших фабрик. Когда-то Томашполь будто бы стоял на большой византийской дороге, которая шла по Днестру и дальше на Киев. В этом маленьком, как в старину говорили – захолустном, городе и живет Киселев.

Мы начали переписываться; он сообщил мне, что уже вышел на пенсию, был диспетчером автобазы сахарозавода, а до этого – на разных небольших должностях: секретарем завкома, секретарем поселкового Совета, помощником бухгалтера; библиотека его насчитывает сейчас десять тысяч томов, собрана она в послевоенные десятилетия. До войны в библиотеке Киселева было шестнадцать тысяч книг, но все они погибли…

Семьсот томов в библиотеке Киселева – с автографами писателей. Писать любимым авторам начал он давно. Первое письмо написал Горькому, второе – Фадееву, третье – Твардовскому. Получил ответы, и они перевернули его душу, его жизнь. Он совершил неожиданное открытие: письма, которые отважился он написать, важны не только для него, но и для них, писателей. Он стал писать углубленней, ответственней. Чтобы лучше понимать работу писателей, решил окунуться в литературоведение и постепенно им увлекся.

В увлечении этом он и был ранен – одним ответным письмом. Киселеву понравилась фундаментальная работа известного литературоведа, доктора филологических наук Д. Д. Обломиевского «Французский классицизм». Он написал автору большое письмо, через некоторое время получил ответ, но не от Обломиевского, а от доктора филологических наук Е. М. Евниной. Она сообщала, что Обломили кий недавно умер и в издательстве письмо к нему передали ей. Она писала, что ей «ужасно по-человечески и по-женски» жаль, что Дмитрий Дмитриевич не успел получить письмо Киселева из Томашполя.

«Мы не очень балованы откликами наших читателей, и каждое такое письмо, доказывающее, что не зря трудился, – это, конечно, большая радость для исследователя. Что касается содержания Вашего большого письма, то я поразилась, как Вы, не будучи филологом, не только глубоко поняли книгу Д.Д., но, кроме того, видимо, и независимо от нее, много читали, о многом узнали. Вы даже дополняете кое в чем Дмитрия Дмитриевича. Откуда у Вас такие познания и литературные интересы? Может быть, Вы когда-то учились и работали в нашей области?»

А ранило Киселева, что он опоздал – опоздал с письмом: автор умер. Он понял эту последнюю работу писателя как завещание – завещание, обращенное лично к нему, Киселеву.

Он решил делать все от него зависящее, чтобы письма его больше не опаздывали: сократил до минимума отдых, даже сон.

Киселев написал автору книги «Поэзия Плеяды» Ю. Випперу, и автору книги «Итальянская литература XVIII века» Б. Реизову, и автору книги «От Кантемира до наших дней» Д. Благому, и автору книги «Лев Толстой как художник» М. Храпченко, и автору книги «Творчество Ф. М. Достоевского» Г. Поспелову большие письма и получил от маститых литературоведов ответы.

В этих ответах сквозило то же удивление, которое чувствовалось в письме Евниной: откуда у него, Киселева, обширные познания, выношенные мысли о художниках, литературах, эпохах?

Киселев, чувствуя удивление, не обижался. Действительно странно. Диспетчер автобазы сахарозавода в маленьком Томашполе, а пишет о Кантемире или забытых итальянских поэтах восемнадцатого века!

Все это известно стало мне потому, что я попросил Киселева познакомить меня с ответами на его письма писателям. Читая ответы эти, думал я о том, как, в сущности, все мы, пишущие, одиноки, особенно в часы работы за письменным столом, как не уверены в себе, когда написанное от нас уходит в большой мир, к читателю, с каким детским нетерпением ждем ответа из этого большого мира.

Киселев сумел стать человеком, который нужен писателю как неожиданный доброжелатель, как неожиданный друг. Вот что пишут ему люди с большим, пожалуй даже мировым именем: «Спасибо Вам, что Вы есть», «Стоило родиться для того, чтобы получить такое письмо, как Ваше», «Я был болен, Ваши письма помогли мне выздороветь».

Часто пишет он и тем, кто не избалован известностью, порой у писем его бывает неожиданная судьба.

Написал он письмо автору книги «Чайковский. Путь к мастерству» Н. Туманиной. Та ответила ему, горячо поблагодарив за понимание, что ожидается выход второго тома ее работы о Чайковском и она этот том ему непременно подарит.

Но время шло, а Киселев второго тома все не получал. Он отважился, написал опять; ему ответил мальчик, сын Туманиной, он написал ему о том, что мама умерла, он остался один. И опять показалось, что это завещано ему – и том, второй, и мальчик. Будто бы распечатали тайный конверт с последней волей, а там имя его, Киселева. Он начал переписываться с сыном Туманиной. Когда второй том наконец вышел, Саша послал его Киселеву, надписав: «От Вашего сына».

Киселев не только получает книги от писателей, но он и дарит их сам любимым авторам. В. Лебедевой, чья книга «Борис Михайлович Кустодиев» ему понравилась, он послал к Восьмому марта объемистый том, в котором собраны статьи о Б. Р. Виппере. Лебедева, поблагодарив за подарок, писала:

«Вы растрогали меня чрезвычайно. Дело в том, что Б. Р. Виппер, чьей памяти посвящен этот том, вышедший ничтожным тиражом, мой учитель. Я получила подарок, о котором мечтала».

Можно назвать все это чисто случайным стечением вещей, а можно – почти мистически – ясновидением любви.

Но скромней и, пожалуй, точней назвать это пониманием – пониманием глубинной духовной основы жизни и работы писателя, пониманием, которое удивляет всех, кому Киселев пишет, как удивило оно меня, когда я получил от него первое письмо.

Алиса Коонен писала в Томашполь:

«…Ваши мысли интересны, и что лично мне было дорого, это то, что Вы пишете о Таирове, в частности о театре Таирова, не как зритель или наблюдатель (хотя бы и доброжелательный), а так, как будто Вы являетесь активным соучастником нашей творческой жизни, работы, пишете с таким живым чувством, как будто Вы сопереживатель наших бед и наших радостей. Вот почему Ваше письмо вызвало у меня очень доброе чувство к Вам, как к человеку, всем существом своим понимающему само искусство театра, сильнейшее из всех искусств. Я желаю Вам от всей души собрать еще много-много ценных богатств в вашу библиотеку, а еще думаю: хорошо было бы, если бы Вы написали книгу, поделились раздумьями о театре и вообще о больших людях, отдающих искусству жизнь…»

Нет, после этого Киселев книги о театре не написал. Он не пишет, он читает. Но читает настолько творчески, что участвует тем самым в развитии культуры.

Без писателя нет читателя в том наивно-детском смысле, что если бы писатель не писал, то и читать было бы нечего. Но и без читателя невозможен писатель, как невозможен огонь в атмосфере, лишенной кислорода.

А. Г. Коонен назвала Киселева «активным соучастником нашей творческой жизни», мне он показался соавтором. Дело, видимо, в том, что, читая, он не потребляет (ведь можно быть потребителем не только материальных, но и духовных ценностей) – он работает.

Ради чего ж работает он?

Вот и подошли мы к самому капитальному вопросу: в чем сущность Читателя, в чем смысл его духовной работы, его жизни?

Киселев учит людей читать. Именно – учит. Он уверен: этому надо учить. Библиотека его открыта для всех, кто хочет учиться. Сегодня в нее ходят уже «читатели второго поколения», то есть сыновья и дочери тех, кого Киселев начал учить читать несколько десятилетий назад.

А учить читать в понимании Киселева – это содействовать духовному росту личности.

«Вчера у меня была, – писал он мне однажды, – дочь нашего секретаря райисполкома Ивана Владимировича Китурко, ей двадцать четыре года, она работает машинисткой, кончала медицинское училище, но в медицине себя не нашла. Мне хотелось дать ей книги, которые увеличили бы ее духовную и нравственную самостоятельность, научили ее искусству делать в жизни верный выбор (и не навязчиво-назидательно, а тонко-художественно, открывая богатства человеческого духа). Я дал ей читать „Коринну“ мадам де Сталь (из серии „Литературные памятники“), „Новые стихотворения“ Рильке и книгу Йозефа Томана и Мирославы Томановой „Сократ“».

В понимании Киселева: научить читать – это научить жить.

А научить жить – это научить в детстве поверить в себя, во что-то лучшее в себе, и потом никогда не жертвовать этим лучшим ради мимолетного успеха или не мимолетной суеты. Научить жить – это научить вещам бесхитростным по видимости, а в сущности нелегким: отличать подлинное от неподлинного и видеть истину. Истина бывает скромна, и поэтому она кажется иногда несущественной для делания жизни и устройства судьбы. Она порой долго ждет в тени часа, когда о ней вспомнят, и тогда вдруг изнутри озарится, освещая в последний раз то лучшее, что утрачено навсегда. Остается поздняя боль; можно о ней забыть, но можно и завещать ее юным душам – для раннего умудрения. Но ценнее не боль об утрате лучшего в себе завещать, а именно это лучшее в развитии и росте…

Много лет назад начали ходить в его домашнюю библиотеку три мальчика, жившие по соседству: Вова Бучацкий, Виталий Фартушный и Игорь Артемчук. Растерянные, озирались они беспомощно в домашнем книгохранилище, не понимая, с чего начать, что унести с собой.

И Киселев начал учить их читать. Это одна из любимых его идей – что человека надо учить читать с детства, то есть учить его понимать характеры, отношения героев, духовный мир автора, нравственную суть повествования. Он учит читать, как иногда учат понимать серьезную симфоническую музыку.

По мере того, как они читали (поначалу «Колобок», потом Пушкина, Лермонтова, Толстого, Ибсена, Гегеля…), все полнее раскрывались их собственные характеры и склонности…

Киселев помог Виталию Фартушному поступить в музыкальную школу, Владимиру Бучацкому все чаще давал серьезные книги, рассказывающие об истории науки, Игорю Артемчуку посоветовал изучать языки…

Бучацкий стал ученым (сейчас он директор филиала большого института в Черновцах). Фартушный окончил Ленинградскую консерваторию и учит музыке детей в ее петрозаводском филиале. Из Артемчука вышел писатель-переводчик.

Киселев получает из Петрозаводска афиши концертов, в которых набрано имя Фартушного, из Киева – книги, переведенные с немецкого языка на украинский Артемчуком. А о Бучацком говорит с гордостью:

«Он был и в Индии, и в Швейцарии, и полмира объехал, а все равно, чуть заглянет в Томашполь, в первую очередь – ко мне».

Для Киселева все они трое по-прежнему дети. А они в письмах к нему называют его «духовным отцом».

Киселев не только дает читать книги, он их и дарит. Постоянным читателям его библиотеки он делает иногда «царские» подарки. Дмитрию Лехелю, начальнику цеха на заводе продтоваров, подарил 12-томное собрание сочинений Фейхтвангера, однотомники Стефана Цвейга и Джека Лондона.

Вечерами они с Дмитрием Лехелем ведут долгие увлекательные разговоры: о Толстом, о Достоевском, порой горячо спорят, например, о том, кто сегодня из французских классиков говорит больше сердцу и уму – Бальзак пли Стендаль? Лехель ревностный поклонник Стендаля, Киселев – Бальзака.

Они пытаются переубедить друг друга, они говорят о любимых писателях без конца, не догадываясь о том, что в эти вечерние часы их разговоры делают «богом забытый» Томашполь равновеликим мировым центрам культуры с уникальными книгохранилищами и всемирно известными картинными галереями, потому что для искр человеческого духа нет столиц и нет периферии.

А в споре о Бальзаке и Стендале «победил» Лехель. Когда-то много лет назад, Киселев – он гораздо старше – научил Лехеля читать и любить классику; сегодня ученик побудил учителя перечитать Стендаля, и, перечитав, Киселев согласился с доводами Лехеля и даже сам написал небольшую работу об авторе «Красного и черного».

Конечно, не все его в Томашполе понимают, – некоторые видят в Киселеве чудака, городского сумасшедшего. «Пообедать не пообедает, – говорят они о нем, – а книгу купит». В небольшом городе человек, подобный Киселеву, фигура заметная, даже экзотическая, и относятся к нему не одинаково: кто-то видит лишь хорошее, большое, кто-то – забавное, мелочное. Немало людей высоко ценят его работу «сеятеля» и воспитателя, но кому-то кажется, что он попросту тешит самолюбие, переписывается с известными писателями, чтобы гордиться их ответами и автографами, стать самому живописной достопримечательностью.

Город видит его как бы в два ока: первое – серьезное, доброе; второе – менее доброе и потому ироничное. И насильно это око второе не закроешь, и с легкостью ему не докажешь, что видит оно то, чего нет в действительности. Ведь бескорыстие нередко совместимо с утехами самолюбия, а высокое порой соседствует с забавным в одной жизни, в одной судьбе, – поэтому и может второе око при желании насытиться. Оно видит то, что в действительности существует, и в то же время оно видит не видя, потому что безразлично к тому, что составляет не отдельные черты и черточки, а самый смысл человеческой жизни.

Пенсия у Киселева скромная – сорок восемь рублей, потому что всю жизнь получал он небольшую зарплату – рублей семьдесят – восемьдесят. И живет он тесно: одна комната и крохотная кухня – и десять тысяч томов. Но о себе думает мало, его заботит библиотека – весной он выносит книги на улицу, чтобы не отсырели, погрелись на солнце, зимой все время их переносит то от печки, то к печке.

Ради нее, библиотеки, и пошел он в жилищный отдел исполкома; там его выслушали и, казалось, поняли, он оставил заявление и стал ожидать решения вопроса и переезда.

Он жил теперь надеждой на получение современного, небольшого, в меру комфортабельного жилища и даже строил в уме планы размещения библиотеки в спальне-кабинете и холле-коридоре и устройства домашнего читального зала – можно на кухне.

Но осуществиться этому было не суждено, быть может, по собственной его вине: не нашел он в себе силы для одного юридического решения. В исполкоме его попросили написать завещание. Он должен был завещать библиотеку городу, и это условие его обидело.

Даже не обидело, а опечалило.

И не потому опечалило, что напомнило не совсем тактично: мол, не о земном уже, как говорили в старину, думать пора. Киселев понимал: если умирают даже писатели, то его, читателя, это не минует. Когда ночами все чаще болело сердце, он думал об уходе все безбоязненней, и возвышенней, и строже. Он оставлял в мире нечто бесценное: эти тома… этих людей… Нет, не напоминание и неизбежности ухода его задело.

И не потому опечалило его условие о завещании, что надо было что-то тяжко перерешать. Городу и осталась бы библиотека, наверное… Жена его во время войны – ей сообщили, что он убит, – вышла замуж, а дочь в один из безумных дней, когда вся Одесса устремилась к морю и в море, чтобы уйти от фашистов (они жили в Одессе), – дочь потерялась, исчезла.

Когда он вернулся, воскрес из мертвых, ни жены не было, ни дочери. Он искал, писал письма, но на эти ответа не было…

Что же его опечалило, ранило?

Может быть, то, что дали ему четко понять: дорог не он сам, а его библиотека. И хотя именно в ней вся его жизнь и именно она – единственное его сокровище, обидно было чувствовать, что не библиотека при нем, а он при библиотеке, как бы ее живой стеллаж.

А может быть, опечалило совсем не это, а дух ярмарки, чуждый духовным отношениям, о которых мечтал он всю жизнь: и с людьми, и с городом, и с миром. Даже явилась мысль, недостойная, несправедливая: не была ли напрасной вся его жизнь, если на излете ее поставили ему это условие?

В те дни обиды и печали получил он письмо от одного молодого врача из винницкой больницы имени Пирогова, тоже страстного книголюба, к тому же сочиняющего стихи. Украинский язык, на котором письмо написано, сохранил в обыденной речи возвышенную поэтичность, не кажущуюся архаичной.

Если перевести дословно, ничего не заземляя, как это иногда любят делать сегодня, одну строку из письма винницкого врача-книголюба, она зазвучит несколько старинно:

«Узнав Вас, я стал все в мире видеть иными очами, Вы насыщаете людей вечно живым духом, не давая забывать об истине: благословен тот, кто накормил тебя хлебом, но трижды благословен тот, кто дал тебе пищу духовную».

Письмо это вернуло Киселеву веру в себя и в жизнь, но все же боль окончательно не унялась.

Что же вызвало эту боль, что его ранило?

Наверное, попытка насилия над «духом живым», над душой, над самым сокровенным – над последней волей. Существуют условия, которые нельзя ставить человеку, не рискуя поранить в нем истинно человеческое. Есть вопросы изначально суверенные, которые надо решать лишь наедине с собой. К ним, видимо, относится и завещание – его суть и его тайна.

И Киселев отказался от мысли о переезде, остался на старом месте…

Но его жилище, хоть неказисто, открыто всем, кто хочет читать, думать, общаться. И городская интеллигенция любит этот дом, сырой и тесный…

Киселев, отказывая себе во всем, порой действительно не обедая, ходит ежедневно в местный книжный магазин, где его чтут как книголюба, возвращается домой с покупкой, и нет в эту минуту человека его счастливей.

Если книга открыла ему что-то новое и интересное, он пишет автору, тот через несколько дней распечатывает конверт, достает листки бумаги, испещренные изящным старинным почерком, чувствует, что его поняли, полюбили, и – тоже счастлив…

…Я рассказал о некоторых читателях.

Перед читателями я чувствую себя в неоплатном долгу: моя писательская судьба в одном отношении сложилась счастливо – я получил за последние годы больше десяти тысяч писем и… не на все ответил. Отсюда и чувство неоплатного долга. Ведь все эти письма помогали мне жить и работать. Но мне захотелось рассказать о читателе не только потому, что он понимал и помогал. Мне самому хочется его лучше понять…

Кто же он – читатель сегодняшний, старый и юный, умудренный жизнью и лишь начинающий жить? Попытка дать им собирательный портрет была бы и малоосуществимой по причине неисследованности всего богатства его духовной жизни, и, видимо, нескромной с моей стороны.

Написанное мною не более чем эскизы, наброски к портрету – штрихи.

И все же одна особенность сегодняшнего читателя заслуживает того, чтобы быть отмеченной как, может быть, наиважнейшая: в век победоносного могущества техники и науки он ощутил с беспримерной силой ценность моральных основ жизни, красоту человечности.

Сегодняшний читатель – духовно богатая, нравственно содержательная и социально активная личность.

Гражданин Щеколдин

Несколько лет назад, весной, позвонила мне незнакомая женщина и, назвав себя: «Эмма Сазонова из Керчи», сообщила, что волнует ее загадочная и горестная судьба замечательной библиотеки Воронцовского музея в Алупке.

Вот в чем заключалась, как я понял из быстрого и взволнованного рассказа Эммы Сазоновой, суть дела. До войны библиотека Воронцовского дворца-музея располагала уникальным, из 30 тысяч томов, собранием изданий на русском, французском и английском языках. Основу ее составляли книги XVIII – начала XIX веков, но были и совершенно редкостные вещи – XVII, XVI и даже XIV столетий. Например, Остромирово Евангелие и рукописное жизнеописание московских князей… Находились в библиотеке и так называемые «опильоны» – материалы суда над Людовиком XVI, выпущенные когда-то в Париже. Этого издания не было – да нет и сейчас – больше ни в одной советской библиотеке, даже во Франции оно настолько малодоступно, что до войны историки ездили из Парижа в Алупку, чтобы там, в Воронцовском музее, работать.

Эмма Сазонова от взволнованности и от того душевного напряжения, которого требует длительный телефонный разговор с незнакомым человеком, то и дело теряла голос и, опасаясь, что я, возможно, на расслышал самого существенного в эту минуту, повторяла почти судорожно: «Остромирово Евангелие… из Франции в Крым… Переписка князя Курбского с Иваном Грозным… Миллионная ценность… миллионная!»

В войну усилиями директора Воронцовского музея Степана Григорьевича Щеколдина в захваченном фашистами Крыму удалось сохранить это сокровище. Оно не утратило ни одного редкого издания, но затем и библиотеку, и самого Щеколдина ожидали тяжкие испытания. «Рассказывать об этом долго, – говорила Эмма Сазонова, – почитайте стихи Риммы Казаковой о Щеколдине – „Елки зеленые“, страница 51, издательство „Молодая гвардия“, 1968 год. Да! Сопоставьте их с журнальной публикацией в „Москве“ до выхода „Елок зеленых“. Я имею в виду журнал „Москва“. Вы меня поняли? Теперь сосредоточьтесь, пожалуйста, на том, что вы услышите. Щеколдин искал-искал эту библиотеку и нашел ее, он нашел ее в Москве, в разборно-обменном фонде одного института, запишите адрес: Большой Черкасский переулок… Там она лежит под лестницей и на лестнице уже двадцать нить лет. Уникальные издания лежат, как поленья. Воронцовский музей после войны был закрыт, потом открыт опять, а они лежат в Большом Черкасском переулке, лежат от пола до потолка. Щеколдин борется сейчас за то, чтобы их вернули в Алупку. Помогите же ему, он старик, пенсионер, ведь это же книги, духовные сокровища… – И она опять пошла, побежала вниз по лестнице столетий: – XVIII, XVII, XVI… XIV века! – чувствовалось, что она не в первый раз рассказывает об этом и бывало, что и не дослушивали ее до конца. – Да! Чуть не забыла – о Щеколдине писали Леонид Соболев и Илья Вергасов, почитайте непременно… Ой! Что я еще хотела вам сообщить?..»

История, поведанная мне по телефону Эммой Сазоновой, особого доверия у меня не вызвала, может быть, из-за эмоциональной перенасыщенности ее речи: людям увлекающимся мы верим менее охотно, чем рассудительным, – думаем обыкновенно, что воображение и чувства заслонили от них реальность. И если бы надо было, для того чтобы удостовериться в истинности ее рассказа, ехать или лететь, или даже писать письма, то не исключено, что, занятый по горло делами более бесспорными, я и не стал бы этого делать. Но Большой Черкасский переулок в самой Москве, рядом, книги, названные мне по телефону и будто бы повествующие о Щеколдине, тоже почти под рукой…

Начал я с того, что легче, – с книг. Пошел в библиотеку, достал «Елки зеленые» Риммы Казаковой, раскрыл на нужной странице. «Баллада о хранителе музея». Чуть ниже названия – посвящение «С. Г. Щеколдину». Стал читать.

«…Ефрейтор, млея от жары, тугие скатывал ковры и лапы клал здоровые на серебро столовое. Входили юные хлюсты. Заглядывались на холсты: не потому, что здорово, а потому, что дорого… А он… Он это все хранил. Он здесь жену похоронил. И – если совесть спросит – не мог музея бросить. И он, побрившись в ранний час, обдумал все, не горячась, и – к Главному явился. И Главный удивился. Ах, как он Главному хвалил: „Арийская культура!.. – А про картины говорил: – В музее? А, халтура! Все эти чашки-бляшки – пшик… Я вам достану – просто шик! Музей же – для дохода – откроем для народа…“ И клюнул Главный! И пошло!.. А по ночам терзало, жгло, что для своих – он низкий швейцаришка фашистский. Как он крутился! День за днем, что там ни думали о нем, спасая ложку каждую и каждую бумажинку. И на врагов с музейных стен с усмешкой стариковской глядел старинный гобелен и сам Боровиковский!.. Когда был город нами взят, в музей направили наряд. Хранитель все по списку сдавал им под расписку. От чашек-ложек и гардин до исторических картин… Ах, каждый шар бильярдный! Весь тот дворец мильярдный. Ему б за тот дворец – венец, рассказу – сказочный конец, но сказок в жизни мало… Конец – у трибунала. Не помню уж, на сколько лет в тот год военный, жесткий ему отгородили свет чугунною решеткой. Ошиблись. Что же тут теперь? Хоть плачь! Ошибка вышла. О людях думать бы теплей, доверчивее, выше…»

Затем, как и советовала мне Эмма Сазонова, я нашел журнал с более ранней публикацией этих стихов, там было четверостишие, которое отсутствовало в книге: «Он умер где-то вдалеке, больной, оболганный, в тоске. Но сколько там ни горести, а ни пятна на совести». Судя по печальным этим строкам, Римма Казакова полагала, что Щеколдина нет в живых, когда писала балладу. Так оно и было – узнал я уже потом – после выхода журнала с «Балладой о хранителе музея» Щеколдин (он находился тогда в Москве, искал исчезнувшую воронцовскую библиотеку) поехал к поэтессе, сообщить, что он не умер, «больной, оболганный, в тоске».

После «Елок зеленых» я раскрыл книги писателей, воевавших в Крыму, – Леонида Соболева и Ильи Вергасова. В них тоже говорилось о Щеколдине – о том, как он спасал в годы войны «мильярдный» дворец. Илья Вергасов был тогда начальником штаба партизанского объединения, а затем командиром партизанского района в Крыму. Это и сообщает особую документальную и нравственную ценность его свидетельствам. Он твердо удостоверяет, что после того, как в Алупку вошли наши войска, «командующий фронтом маршал Толбухин публично поблагодарил Щеколдина и его сотрудников за спасение уникального сооружения, ценных полотен выдающихся мастеров живописи». В книге этой – «Крымские тетради» (издание 1969 года, «Советский писатель») – Вергасов рассказывает о встречах со Щеколдиным в трагические дни, когда фашистские войска наступали, говорит он и о том, как доходили до партизан странные слухи о шефе-директоре Воронцовского музея, и только после войны, восстановив по рассказам очевидцев картину деятельности Щеколдина на этом посту, он понял истину о «замечательном человеке». Тем, кто хочет узнать подробнее, как удалось Щеколдину спасти дворец-музей, украшающий сегодня Алупку, стоит обратиться к книге Вергасова (Щеколдину посвящены в ней страницы 143–156).

Теперь, после ознакомления с литературой, рекомендованной мне по телефону Эммой Сазоновой, мне оставалось пойти в Большой Черкасский переулок и найти тот самый разборно-обменный фонд, где будто бы лежит, пылится бесценная библиотека Воронцовского музея.

Когда-то, до революции, во дворах этих были торговые склады, потом их заняли различные конторы. Дома стали похожи на обшарпанные чемоданы с обилием разномастных наклеек, на чемоданы, которые больше никто не возьмет в дорогу. Сегодня удивляет некоторый контраст между сохранившимся с тех пор обилием деловых вывесок и пустотой дворов, оживление вносят машины, подъезжающие к похоронному бюро. Разборно-обменный фонд и оказался как раз напротив этого учреждения.

Мне отворила пожилая сухощавая женщина с милым, интеллигентным, чуточку настороженным лицом. Узнав, что я зашел по поводу воронцовской библиотеки, она быстро назвала себя:

– Ветроградская Елена Всеволодовна. Щеколдин говорил тогда со мной, я письмо получила от него недавно из Ставрополя.

– Что вы думаете о Щеколдине?

– Замечательный человек, – ответила она твердо, и я понял, что женщина эта не станет лукавить, а честно и безбоязненно покажет мне редкостное сокровище, если оно действительно находится тут, в бывшем мануфактурном складе, сумрачном и тесном.

И она показала.

Мы остановились перед маршем лестницы, поднимающимся от пола к потолку. Когда-то, в купеческие времена, лестница эта, должно быть, вела на заветные антресоли, теперь же, обрезанная потолком, она была лестницей в никуда, и вот ее-то ступени и были уставлены доверху штабелями книг.

Они лежали, как живописные, различной величины камни, уложенные искуснейшим мастером, – ни тончайшего зазора, переплет к переплету. Были тут и фолианты, торжественные и большие, как старые мраморные плиты, и изящные, с ладонь, томики, и книги, похожие на поросшие мхом тысячелетние глыбы. И казалось, это каменеют в забвении века… Было очевидно, что отсюда не вытащили за десятилетия ни единой редкости, да и не вытащишь, не разрушив тяжкого монолита. Бабель назвал книги «могилами человеческого сердца», тут это определение утрачивало литературность, метафоричность, действительно, могила человеческого сердца.

– Вот… – сказала Елена Всеволодовна и повела меня в соседнее помещение. – Вот… – Я увидел такую же, от пола до потолка, живописную кладку. – И вот… – Мы пошли дальше. – Это уже русские, четыреста из них мы вернули в Алупку, не больше…

Потом она показала мне письмо из Ставрополя, от Щеколдина:

«Я был у Вас и разговаривал с Вами по поводу возвращения библиотеки Воронцова в алупкинский дворец-музей. В эти дни я искал библиотеку по всей Москве и наконец нашел ее, встретив Вас, для меня это было большой радостью. Сообщите мне, пожалуйста, и как только можно поскорее:

1. Все ли книги находятся в Вашем отделе разбора? Их было 25–30 тысяч томов. Библиотечный зал дворца-музея, по моему настоянию, распоряжением Министерства культуры СССР ремонтируется. Ремонт заканчивается. На полках зала помещалось 25 тысяч томов, остальные были в библиотечной башне дворца-музея.

2. Есть ли возможность возврата хотя бы этих 25 тысяч томов?

3. И как скоро?

4. Что для этого требуется?

Уважаемая Елена Всеволодовна, ответьте мне! Я буду Вам чрезвычайно благодарен!»

Это деловое, с параграфами, суховато-лаконичное письмо дышит, показалось мне, подлинной страстью. Я посмотрел на Ветроградскую:

– И вы не вернули?

– Они… – женщина задохнулась, – они, в Алупке, хотят не книги… им нужны муляжи… для вида… а нет у нас м-м-муляжей. – Чувствовалось, что она страдает. – Их делают в мастерских. А у нас – это…

И тут меня кольнуло, что, быть может, это стало ненужным именно в силу совершеннейшей бесценности, фантастической редкостности, стало ненужным потому, что оно, по существу, почти нереально, как нереальна жар-птица. Вот если бы она чудом, ослепив меня, залетела вечером в комнату, я постарался бы выдворить ее побыстрее: мне покойнее и уютнее читать, отдыхая от дневных трудов, детектив в локальном освещении торшера. Может быть, это, косно тяжелея в бесценности, вышло из моды, как вышли из моды вещи из чистого золота?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю