Текст книги "Мятежное хотение (Времена царствования Ивана Грозного)"
Автор книги: Евгений Сухов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)
Распахнулись врата монастырей, и на улицы Москвы выкарабкалась кандальная братия, и невеселый звон от тяжких цепей разошелся во все, даже самые глухие уголки Москвы.
Если раньше на каждых вратах столицы стояло до полусотни стрельцов, а после полуночи Москву обходил усиленный караул вооруженных отроков, то за последнюю неделю, кроме шатающихся бродяг, в полуночной Москве встретить было некого. Москва вымерла и не хотела просыпаться даже с рассветом.
На следующий день после государева отъезда на улицах Москвы было до смерти забито двое бояр, и теперь московские вельможи показывались на людях в сопровождении огромного числа стражи и своры злющих псов, которые по желанию хозяина могли растерзать всякого возроптавшего.
Через распахнутые настежь врата в столицу приходила чернь и уже размещалась не только на сторожевой башне, но заняла все подвалы и чердаки, наполнила несносным зловонием улицы.
Нетронутым оставался только Кремль, который гордо возвышался над Москвой среди всеобщего греха и блуда, и даже Гордей не осмеливался посягнуть на брошенное государем хозяйство.
Гришка, слуга и помощник великого татя, нашептывал Циклопу:
– Гордей Яковлевич, а может займешь дворцовые палаты, тогда государем на Москве сделаешься.
Эта грешная мысль не однажды посещала и самого татя, и он бы ни секунды не сомневался в своем самодержавном выборе, если бы имел хотя бы каплю княжеской крови. Но он был вор! И великокняжеская корона была отмерена не на его чело.
Гордей Яковлевич, опершись на силу, смог бы занять опустевшее кресло в Тронном зале, но он знал и то, что вряд ли сумеет продержаться в царях хотя бы год. Первым, кто не захочет увидеть великокняжеский венец на голове татя, будет духовенство, которое сумеет растревожить его нищенское воинство и наверняка отыщет в его ближайшем окружении надежных сподручных, а те уж постараются спровадить зарвавшегося наглеца в мир праотцев.
Куда проще быть невидимым государем, зная, что и рынки, и торговые лавки принадлежат только тебе, а каждый ростовщик в столице, каждый ремесленник с посадов кладет денежку в бездонный карман воровской братии.
Если кто и смог бы занять кресло отрекшегося самодержца, так это Яшка Хромой. Нахальства ему не занимать! Он даже ликом смахивает на Ивана Четвертого – взгляд пронзительный и вороватый, как будто сгребал о прилавка зазевавшегося купца кошель, набитый золотыми монетами.
Прошел слух, что уцелел Яков Хромец от карающей длани Циклопа и сейчас плачется о своих грехах где-то на границах Северной Руси. Что будто бы принял игуменство от братии и создал там такой же строгий порядок, каким когда-то славилась его воровская дружина. В это трудно было поверить, но, зная Яшку Хромого, Циклоп Гордей полагал, что так оно и есть.
Не испортил бы Яков своей статью осиротевший трон, а царский венец пошел бы к его косматой голове не меньше, чем к царевой, и украсил бы Якова Прохоровича точно так же, как Ивана Васильевича густая борода.
– Я и так хозяин, – резонно замечал Гордей Циклоп своему слуге, – мне царские палаты без надобности.
Но однажды Гордей не выдержал и в одну из беззвездных ночей прокрался на государев двор.
Дворец подавил его своим каменным великолепием. Все здесь было необычно, начиная от рундуков и лестниц до огромных светлиц с разрисованными стенами, и, гуляя по длинным коридорам царского двора со свечою в руке, Гордей не мог сдержать вздоха восхищения:
– Красота-то какая!
Вот сейчас он действительно чувствовал себя хозяином. Гордей был один на один со всем дворцом, и если кто и ответил на его вздох, так только эхо.
Гордей Яковлевич величаво ступал по толстым коврам. Его единственный глаз с жадностью разглядывал убранство комнат.
Привыкший к узенькой келье, разбойник терялся среди дворцового великолепия и скоро понял, что заплутался в коридорах и комнатах дворца. Все двери были настежь, только иной раз створки обиженно поскрипывали, словно жалились на судьбу. Еще неделю назад у каждой из них стояли стрельцы и распахивали перед именитыми гостями, а сейчас, забавы ради, баловался залетный ветерок. И вдруг Циклоп увидел то, ради чего он явился в царский дворец; в самом дальнем углу одной из комнат стоял царский трон. В том, что это был трон именно Ивана Васильевича, Циклоп не сомневался: восседавшего на нем царя приходилось видеть неоднократно – слуги ставили трон перед государем во время медвежьих забав; рынды несли его даже через весь город, вслед за государем, когда царь предпочитал идти на богомолье пешком. И сейчас заброшенной дорогой игрушкой трон стоял в самом углу.
Видать, царь и вправду отрекался от царствия всерьез, если не пожелал брать трон – один из символов самодержавного величия.
Трон стоял у самой стены, развернувшись спинкой к выходу, как будто кто-то, уходя, пнул его с досады.
Гордей Яковлевич приблизился к царскому месту. Тронул рукой подлокотники, и пальцы почувствовали ласку бархата. Сиденье было обито атласом, и, видно, царь чувствовал себя на мягкой обивке очень уютно.
Гордей развернул трон, который оказался очень тяжелым, и теперь он совсем не удивлялся, вспомнив, как трое дюжих отроков несли его на плечах, низко согнувшись под дубовой тяжестью. Некоторое время Гордей Циклоп рассматривал резьбу, выполненную с таким искусством, что казалось, достаточно окропить живой водой, чтобы двуглавый орел у самого изголовья воспарил к потолку, а фигурки апостолов приняли плоть.
Удобно, должно быть, было на троне государю. Отсюда не то что Москва – вся Русь видна!
Гордей осторожно опустился на царский трон.
Отсутствие Гордея Циклопа прошло незаметно для обитателей сторожевой башни, но сам тать уже возвращался иным. Словно надкусил самодержавного яблока, и сок его глубокой отравой просочился вовнутрь.
Гордей Циклоп хотел повелевать!
Мало теперь ему было Москвы. Всю Русь подавай с потрохами!
Следующего дня великий тать разослал во все концы Московии гонцов с посланиями: «Почитать и привечать детей братства. Исполнять волю Гордея Яковлевича, как если бы это был наказ самого царя. Встречать гонцов с хлебом и солью, как посланников Божьих, и честь им воздавать великую!»
Простившись с Москвой и помолившись напоследок в древних хороминах, в большие и малые города расходились сотоварищи Гордея Циклопа, которые должны были на окраинах создавать братства нищих, по могуществу не уступающие содружеству сторожевой башни.
При прощании каждого из них Циклоп Гордей вещал словесами:
– Создайте в городе братию по нашему образцу и подобию, сами же станете во главе и будете управлять ею по своему иномыслию.
Это были те самые десять монахов, с которыми когда-то Гордей завоевал Москву; теперь он окреп настолько, что мог позволить себе отпустить их в дальние края.
– Слушаемся, батюшка Гордей Яковлевич, – кланялись монахи.
– Будьте в этих городах строгими отцами и справедливыми судьями. Понапрасну не карайте и людей не обижайте. Крепите свою мошну и денег зазря не тратьте! И еще… вы должны слушать мой указ, как если бы он исходил от самого Бога. Сила наша в многолюдье и деньгах, а потому расширяйте свою братию и крепите казну. Деньги с вестовыми переправляйте в Москву в срок!
– Слушаемся, батюшка, – челом били разбойнички расходились каждый в свою сторону: в Тверь, во Владимир, в Звенигород, в Кострому, в Вологду…
Циклоп Гордей действовал подобно князю-завоевателю, изо дня в день расширяя свои просторы, делая их все более безграничными. Поначалу это был небольшой закоулок Москвы, где стали собираться бродяги, совсем скоро его владения включали не только стольную, но и примыкающие к ней посады, а вот теперь Гордей Яковлевич замахнулся на многие города Руси. Эта битва была бескровной, просто царствие, которым долгое время повелевал Хромец, пришло в упадок, и челядь, признав в Гордее крепкого хозяина, добровольно сдавалась на его милость.
Совсем скоро со всех городов Руси маленькими ручейками потекут в Москву пожертвования, и казна Гордея Циклопа распухнет от небывалого прибытие.
Гордей Яковлевич захотел иметь точно такой же трон, как у самодержца, чтобы, опрокинувшись на его широкую спинку, мог бы лицезреть свои бродяжьи колонии за много сотен верст.
Трон был изготовлен ровно за неделю самым искусным столяром Москвы, только вместо орлов у изголовья было вырезано злодейское лицо самого Гордея Циклопа. Посмотрев на работу, Гордей остался доволен и заплатил мастеру столько гривен, сколько у удачливого купца не выходило и за полгода торговли.
– Батюшка! Отец родной! – бросился в ноги татю мастеровой. – Пожаловал так пожаловал! Если чего потребуется сделать, так ты сразу ко мне приходи. Лучше меня все равно никто не смастерит, а тебе и за так сделаю.
Теперь трон стоял на самом верху башни, в просторной «келье» Гордея Яковлевича, и каждый, кто входил в его комнатенку, обязан был ударить челом у самого порога со словами:
– Кланяется тебе, государь наш Гордей Яковлевич, раб твой!
Почести Гордей Циклоп принимал достойно, словно всю жизнь рос в почете и достатке, только кивнет слегка крупной головой – слышал, мол – и велит руку целовать, как милость.
Теперь Гордей Циклоп чувствовал себя в Москве если не самодержцем, то уж приемным сыном царя, а потому выставил на всех воротах сторожей-разбойничков, которые воротили от города всякого, посмевшего не пропеть здравицу великому вору.
Встанут на пути отрока дюжие молодцы и спрашивают:
– Признаешь Гордея Яковлевича?
Перепуганный отрок головой машет и, поглядывая на крепкие кулаки разбойников, спешит поддакнуть:
– Признаю! Признаю!
– А коли признаешь, тогда шапку самый перед его святостью!
Находились такие, кто на слове «святость» кривил губы и оттого ронял зубы на стоптанный снег. Но больше было других: снимут уважительно шапку, отвесят поклон и пожелают здравицу великому вору.
От этого нашествия татей на столицу терялись и бояре: заприметят толпу гогочущих разбойников и спешат свернуть в сторону. Такие не то что кафтан, шею отвернуть могут.
Москва в эти дни не знала запоров – дворы и калитки были распахнуты настежь, а ограды, которыми на ночь стрельцы запирали улицы, теперь служили для того, чтобы любой отрок мог прокатиться со скрипом в примолкшей окраине. Тати сновали из одного конца города в другой – распевали частушки и похабные песни, девки визжали и орали, будили грех. И казалось, что в прошедшую неделю в Москву со всей Руси понабежал блуд.
Поутру Гордей Яковлевич объезжал свое подданство; уподобясь самодержцу, он привязал к карете цепи, которые гремели так, как будто хотели добудиться до земного чрева. Гордей Циклоп требовал чинопочитания, да такого, чтобы позавидовать мог сам государь, чтобы московиты кланялись низенькое и чтобы величали его не иначе как «батюшка». Спуску Гордей не давал никому и приказывал валять в снегу каждого, кто посмеет противиться его воле. И московиты со страхом и веселостью наблюдали за тем, как Гордей Яковлевич смело распоряжался снежной купелью, приказывая окунать в нее с головой не только окольничих, но и бояр. Фыркая и отплевываясь от снега, они созывали на голову взбунтовавшегося холопа до сорока бед, махали кулаками и обещали плетей. Однако при следующей встрече с московскими татями бояре кланялись большим поклоном, приговаривая:
– Спасибо, батюшка! Спасибо, родненький!
И, видя небывалую покорность думных чинов, Гордей Яковлевич Циклоп не мог понять, что же это такое – проснувшаяся любовь к новому государю или, быть может, обыкновенное шкурничество.
В Москве царило небывалое веселье, торговля шла как никогда живо. Особым спросом пользовалась брага Чудова монастыря, которую чернецы настаивали на мяте и траве кукуй, от чего она становилась настолько крепкой, что одного ведра хватило бы для того, чтобы свалить целое стадо племенных быков. Московиты словно через пару дней ожидали вселенского потопа, а потому в оставшиеся двое суток нужно было успеть испить всю брагу, оставшуюся в подвалах, и всласть, с молодецкой удалью, подраться на базарах. И потому все это время было одно сплошное гулянье с перерывом на затяжной мордобой.
* * *
На десятый день после отъезда государя из столицы бояре сошлись во дворцовых палатах.
Что ни говори, а без государя туго. Кликнуть бы громогласно на всю Русь, мол, поднимайся, честной народ,
Москву спасай! Да кто пойдет, ежели хозяина на государстве нет. Бояр собирал новый конюший Федоров Андрей, предки которого были новгородскими вельможами, в посадницах да тысяцких ходили. Прадед Андрея когда-то не поладил с новгородским вече и перебрался в Москву, С тех пор Федоров ходили в московских боярах, а корни в Думе пустили настолько крепко, что с ними считались отпрыски великого Рюрика.
Андрей Федоров был голосист, речист, а когда начинал говорить, то замолкали птахи, слушая его дивный глас. Видно, за эту речистость и выбрал его государь конюшим, хотя в Думе были люди и постепенное.
Бояре шептались о том, что царица по-особому отмечала конюшего и не однажды зазывала молодца к себе в покои, куда не смели без дозволения являться даже мамки и ближние боярыни.
В Андрее Федоров не умер вольный дух Великого Новгорода, и бояре не раз были свидетелями того, как конюший дерзко перечил самодержцу. Видно, охранной грамотой дерзкому служили его былые заслуги в войне о Ливонией и Польшей, а так сослал бы его государь в холодную Вологду, и потешал бы там Андрей Федоров своим голосом ретивых монахов.
Сенные палаты, еще две недели назад нарядные и прибранные, напоминали сейчас амбар – с лавок и со стен было сорвано праздничное сукно, полы не мели, двери отперты, а мозаика на окнах собрала такой слой пыли, что казалось, будто бы здесь размахивало хвостами целое стадо коров. Взгрустнулось вельможам, не к этому привыкли бояре: благочинно было в палатах и праздно. Горели фонари, ходили чинно свечники, торжественно зажигали фитили и меняли огарки витых свечей. Оплывшего воска не увидишь, а в воздухе витал запах благовонного ладана.
– Вот что, государи, я вам скажу, – заговорил конюший, когда бояре расселись. – Не обойтись нам без государя. Мы сейчас что безглазая паства, брошенная своим поводырем, только Иван Васильевич и может вывести нас на свет Божий. Что же вы скажете на это, государи?
– Москва – двор Ивана Васильевича, а мы все в нем жильцы, – поддержал конюшего боярин Морозов, – воротить нужно государя, в ножки ему поклониться, прощения у него просить. Может, тогда и снимет с нас опалу.
– Пропадем мы без государя, а татям от этого только радость будет.
– Разбойнички-то совсем расшалились. Через денек Гордей захочет во дворце жить, а нас, слуг государевых, заставит ему горшок в палаты подносить. Давеча меня заставил шапку перед ним ломать. А как откажешься, когда меня со всех сторон бродяги обступили?! Скажешь, нет, так обесчестят, а еще терем подожгут, – жаловался окольничий Разбойного приказа.
– Видать, чем-то государю мы не угодили. Иначе он нас с собой бы забрал. Басмановых взял, князь Вяземский с ним поехал, а песьего сына Скуратова-Бельского на свой обоз посадил. А нам, потомственным государевым слугам, такое бесчестите учинил.
– Московиты над нами смеются, на улицу грешно выйти. Все пальцами тычут и в спину хихикают.
Бояре сидели без разбору: нет прежнего чина, как устроились, так и ладно. При государе, бывало, каждый норовил поближе к трону присесть, а тут самые почетные люди на скамьях сидят и срама не мути.
– Надо просить государя на царствие вернуться. Смута в государстве пошла, а московский тать Гордей скоро повелит самодержцем себя величать. Наш государь так разобиделся, что даже трон свой любимый не взял, – продолжал Андрей Федоров, – он как в заточении, в самой дальней комнате стоит. А дворец государев испоганился весь. По коридорам юродивые да нищие шастают, а скоро все бродяги с Городской башни в царский дом переберутся. А Гордей с полюбовницами на царское ложе устроится. Невмоготу уже более бесчестите терпеть. Воротить надо государя!
– Воротить-то хорошо, да кабы знать, куда ушел! С того времени ни слуху от него, ни духу, будто сгинул Иван Васильевич среди болот, только память о нем и осталась, – крестился Челяднин.
– Говорят, царь в Александровскую слободу подался. Этот дворец он особенно почитает.
– Господа бояре, думается, надо послать гонцов во все стороны, по всем главным дорогам. Тот гонец, что государя разыщет, чином повыше станет. А напишем мы государю о том, что исстрадались мы без его царского присмотра, что нужна нам его твердая рука, как благодать Божия. Пусть карает и милует нас по своему усмотрению, и не будет от нас ему в том никакой преграды. Что скажете, бояре?
– Согласны мы с тобой, Андрей Дмитриевич, звать государя на царствие нужно! – дружно отозвались бояре.
Иван Васильевич покидал Москву с тяжелым сердцем. Раньше он уезжал из Москвы то на Казань, то на войну с Ливонией, то на охоту, но лишь затем, чтобы вскорости вернуться. Сейчас стольный город царь оставлял навсегда. Вопреки обыкновению, он даже не оглянулся на купола, которые манили его золотыми зрачками.
– Душа болит у меня, Гришенька, – жаловался Иван Васильевич. – Неужто я был боярам плохим хозяином? Не обижал никого понапрасну, любил по-отечески, одаривал как мог, казну свою не жалел. А они меня сгубить надумали, жену мою, чад моих. Уеду я, Гришенька, на самый край земли, чтобы вовек их никогда не видеть и не слышать. Буду жить в махоньком городке со своими верными слугами. Пускай они себе нового царя выбирают, если я им не по нраву пришелся. Что ты скажешь на это, Гришенька?
– А что же сказать, государь? Долго ты терпел от бояр лиха разного. Если бы ты не уехал, так заморили бы они тебя.
– Заморили бы, Гришенька, заморили!
– Государь, далее-то куда путь держать? – подъехал на пегом рысаке князь Вяземский.
– Езжай прямехонько, а там Господь надоумит.
Поезд растянулся на добрую версту, и это походило на великое переселение народов, уезжали молча и хмуро, как будто берегли силы для дальнейших странствий, чтобы, подобно ветхозаветному Моисею, сорок лет плутать по пустыне. Только кто-то иной раз пытался затянуть песню, такую же горькую, как дальняя дорога, но она глохла, едва родившись. Не было того заряда, чтобы рвать глотку, это не царская охота, когда трубили в рога и орали на радостях всю дорогу былины, веселя себя и государя. Это было как изгнание, когда ворог занял дом, выставив законного хозяина со двора, и оттого печаль была великая.
В зимнюю пору смеркается быстро, едва отъехали от Москвы, а ночь так густо облепила поезд, словно кто-то набросил на всю округу непроницаемое покрывало. Царь задерживаться не хотел, а потому бегство продолжалось уже в темноте, только иной раз колонна останавливалась, чтобы высветить факелами дорогу.
У большого села царь велел устраиваться на ночь. Повелел привести старосту, и рынды немедленно выполнили наказ государя, притащили перепуганного мужика и бросили в ноги государю.
– Всех моих людей по домам разместишь, а я в самом большом доме остановлюсь. Поживу там денек-другой. Все понял… господин? – избежал привычного обращения Иван Васильевич. Холопы только у царей и бояр бывают, а если теперь он «Иванец московский», так, стало быть, все для него господа.
Мужик, видно, ошалел от близкого присутствия самодержца и только мотал головой, не в силах вымолвить и слова. А может, подзабыл от страха все слова, вот потому и напрягал морщинистое чело. Увесистый подзатыльник, щедро отвешенный Федором Басмановым, значительно прояснил его память, и он стал тараторить без умолку:
– А как же, государь?! Как же не найти?! Все будет так, как надо! В доме у меня жить станешь. Атласные простыни тебе постелю, всю челядь к себе отправлю. Как же не найти?! Вот счастье-то мне на старости лет привалило! Никогда не думал, что государь в моем доме почивать станет!..
– Не государь я более, – стал подниматься с саней Иван Васильевич, – бояре меня из Москвы прогнали, вот поэтому я и бедствую. Оставил я свое царствие и иду сам не знаю куда. Видно, счастье искать, которое меня покинуло. Так что не зови меня более государем, для тебя я… Иван Васильевич. А если Иваном назовешь, так не обижусь.
– Как же можно?! – перепугался мужик. – Неужто прогнали?!
– Прогнали, хозяин… А теперь пойдем, вставай с колен да веди в свой дом.
Огонь от фонарей, словно ветхую ткань, в клочья разрывал темноту, освещая дорогу государю.
У старосты Иван Васильевич прожил целую неделю. Это не царские хоромы, но дом был обжит и просторен, а потому государю он приглянулся.
К самодержцу теперь челядь обращалась не иначе как Иван Васильевич, а холопы за неделю и вовсе разучились бить челом; посмотрит разудалый молодец на шею, где еще неделю назад висели царские бармы, и проговорит:
– Щи на столе стынут, Иван Васильевич. Хозяин зовет.
Хозяин обедал с Иваном Васильевичем за одним столом, а челядь, с делом и без дела, пялилась во все глаза на державного гостя. В лице хозяина Иван Васильевич встретил благодарного слушателя и, прежде чем отправить ложку в рот, подолгу жалился на судьбу, перечисляя козни бояр.
– Столько лиха они мне причинили, что и не перечислить, – говорил самодержец, – жену мою отравили, в малолетстве в голоде и в холоде держали, а сейчас и вовсе решили с вотчины меня вытолкать.
– А если бы ты не ушел, Иван Васильевич?
– Порешили бы! Наговором каким или зелье отравное в питие подсыпали бы, – хлебал с ложки жарких щей Иван Васильевич.
– Выпороть их за это мало, Иван Васильевич.
– Мало, – живо соглашался царь, – другой бы на моем месте в заточение бы их отправил, а я по своей доброте терплю. А потому что рассуждаю я по-праведному – близких слуг, как и родственников, не выбирают. Еще их деды моему деду служили, а потому и я должен их службу принять.
– Все верно, Иван Васильевич, – выпивал винца хозяин.
– Понятливый ты. Мне бы таких слуг поболее, когда я царем был, вот тогда и смуты бы не было. Может, и я бы свое царствие не оставил. Если бы я сейчас на царствие остался, то непременно тебя окольничим бы сделал! А там, глядишь, боярином бы стал.
От такого откровения душа у старосты млела, и улыбка растекалась так обильно, как плавленое масло по горячей сковородке. Не чаял он таких слов услышать. Дед его лапотником был, отец в холопы себя продавал, только он сам едва разжился – старостой стал. И кто бы мог подумать, что сам царь чин окольничего сулить станет. Только вот заковырка одна махонькая имеется: будто бы Иван Васильевич без удела остался, и староста едва сдержался, чтобы не присоветовать государю возвращаться в стольный град.
– Эх, хозяин, хорошо мне у тебя, вот так и жил бы на твоем дворе. Что мне для счастья надо? А самую малость! Женушку бы, детишек, вот и все, пожалуй. А может, поменяться мне с тобой, хозяин? – пристально посмотрел государь на старосту. – Ты в Москве сядешь, а я вот деревушкой твоей заправлять стану.
– Как же я могу мыслить об этом! – перепугался хозяин. – Каждому своя доля. Все мои прадеды господам служили, и я от этой участи не хочу отказываться.
– Не нужен московский двор?
– Не по мне шапка!
Непогода застала Иван Васильевича в теплом доме, через махонькие оконца он смотрел, как мокрый снег падает на лужи и, едва коснувшись поверхности, тает. За два дня непогода расковала лед на реке, и вода, как освобожденный колодник, побежала прочь от холодных берегов на свободу.
По привычке бояре толкались перед дверьми государя, желая услышать от него наказ, но Иван Васильевич неожиданно осерчал – прогнал всех вельмож и велел хозяину охранять его покой, и тот ревностно следил за тем, чтобы никто из думного чина не смел приблизиться к его дому. А если невзначай случится – гнал метлой дерзкого.
Государь часами лежал в комнате и, вперив глаза в потолок, не издавал ни звука, и оставалось только гадать, какие мысли рождаются в самодержавной голове.
Потом неожиданно государь велел собираться в дорогу. Челядь сложилась быстро, возбужденно шепталась в надежде, что государь одумается и вернется в Москву, но когда Иван Васильевич назвал село Покровское, слуги тихонько вознегодовали – царь все дальше отъезжал от своей вотчины.
Постоял немного государь, поглазел на дом, который дал ему приют, и, поклонившись до земли, пошел к своим саням.
Иван Васильевич ехал в никуда, а снег под копытами лошадей только похрустывал и торопил дорогу, а она была много верстная, то замедляла свой бег на кручах, а то спешила на крутых спусках. Темными молчаливыми путниками встречали государев поезд дубы-великаны, которые были не менее величавы, чем сам государь, и поэтому не раздаривали поклоны, стояли вдоль дорог исполинами. Это не березы, которые послушны каждому ветру, и оттого ее поклон особенно шибок – до самой земли, в ноженьки проходящему путнику.
Ветки у деревьев что руки – длинные и загребущие, тянутся до середины дороги и норовят содрать шапку у зазевавшегося путника. Этим своеволием они напоминали татей, которые в один миг могут оставить не только без шапки, но и без головы. А государю среди темноты леса то и дело слышался разбойный свист, который своей веселостью пробирал до кишок и холодил нутро, а то мерещилась повешенные вдоль дороги купцы.
Государь вдруг вспомнил пророчества лекаря Шуберта, которого повелел казнить за то, что тот не сумел вылечить Анастасию Романовну. Он-то однажды и предсказал Ивану Васильевичу, что тот будет так велик, как может быть только небожитель, и сделается таким бесславным, каким может быть только позор. И если не сгинет он среди лесов, всеми брошенный, то возвысится еще более.
– Как же ты увидел это? – прошептал Иван Васильевич, раздавленный пророчеством.
– Позволь свою руку, государь, – посмел потребовать царскую длань Шуберт. – О! Самодержавная ладонь много чего стоит. Это самый верный способ заглянуть в прошлое и узнать будущее. Линии на ладони не что иное, как Божьи знаки, они говорят о человеке все. Создатель показал свою Божественную мудрость, когда начертал на ладони эти линии. Искусству гадания я обучился от своей бабки, которая, в свою очередь, научилась от своей, и так до двенадцатого колена. Я не так искусен, как мои именитые предки. Три мои прабабки были сожжены на костре за то, что обладали невероятным даром пророчества. И говорят, сам папа римский протягивал им свою священную ладонь, чтобы узнать свое будущее. О, государь, эти пальцы говорят о том, что ты стремишься к славе… вот этот бугор подтверждает, что ты честолюбив, а вот этот островок на линии рассказывает о том, что ты склонен к убийству и к пролитию крови. Такие люди, как ты, часто бывают изгнаны и очень плохо кончают.
– Видно, не зря твоих бабок жгли на костре! – отдернул руку самодержец.
И вот сейчас пророчества немца начинали сбываться – государь неприкаянно плутал по чаще, и, того и гляди, несусветная судьба выведет его к топкому болоту, где ему и сгинуть вместе со всей челядью.
– Стоять! – крикнул вдруг самодержец.
И колонна, послушная грозному окрику, замерла, а далекий ее хвост едва перевалил сопку и затерялся на крутом изгибе дороги.
– Что случилось, государь? Не озяб ли? – хлопотал вокруг царя Басманов.
– Не озяб!.. Вели разворачивать сани, на Коломенское едем! Хочу праздник Николы Чудотворца в тепле встретить.
– Поворачивай! Государь велит!
– Поворачивай!
– Поворачивай сани!
От саней к саням передавалась воля Ивана Васильевича, и только эхо глухо терзало лес:
– Ай! Ай! Ай!
Факелы растрепали темноту, и темное поле казалось небом, а мерцающие огни звездами.
И колонна искрящейся мерцающей лентой, презрев неведомое, поползла через лес в село Коломенское. Впереди, освобождая дорогу для государя, ехало три десятка рынд, срывая глотки, они орали во весь лес:
– Поберегись! Государь Иван Васильевич едет! Расступись! Иван Васильевич едет!
Село Коломенское встречало государя молчаливо: ни радости, ни веселья, не было здесь хлебосольного приветствия, а колокола и вовсе на морозе застыли. Село угрюмо – ни огонька! Только церковный купол, собрав в себя сияние звезд, казался отражением Луны.
– Все! Не хочу далее ехать! – заявил решительно царь. – Хочу здесь Никольскиеморозы переждать.
Отринул от себя теплую шубу Иван Васильевич и, не дожидаясь рынд, ступил на снег.
– Едрит твою! – чертыхнулся государь, опрокинувшись.
Гололед, как опытный ратоборство, сбил самодержца с ног, и он, поверженный, упал к ногам челяди.
– Как же ты так, Иван Васильевич! Как же это ты, родимый! Вот угораздило тебя! – подхватили Ивана крепкие руки слуг.
– Аааа! – заорал государь, пронзенный острой болью. – Да куда ты тянешь! Колено все выворотило!
Даже через порты было видно, как кость вышла из суставов и выперла острым краем.
– Сейчас, государь! Сейчас, батюшка! – бережно положили Ивана Васильевича на снег рынды. – Да как же это тебя угораздило, Иисусе Христе!
Царь идти не мог. Рынды взвалили Ивана на плечи и понесли в село. Самодержец люто ругался, когда кто-то из слуг оступался на мерзлой земле и тем самым причинял несносную боль.
– В этом селе знатный костоправ есть, – говорил Афанасий Вяземский, – со всей округи к нему ходят. Вот он тебя, государь, и осмотрит. Выправит тебе ноженьку так, что лучше прежней станет.
– Господи, за что ты посылаешь на меня такие страдания, – молился Иван Васильевич, – мало того, что с царствия меня прогнал, так Ты хочешь и без ноги меня оставить! Или недостаточно Тебе моего покаяния?! – безутешно горевал Иван Васильевич, понося ослушавшихся бояр, скверную дорогу, а заодно и все царствие. И уже в раскаянии: – Спасибо, Господи, что несут меня не вперед ногами!
Государя определили в поповский дом, который стоял на самой вершине сопки.
Поп неистово хлопотал вокруг поверженного царя и весело приговаривал:
– Вот радость-то какая нам! Вот радость! Кто бы мог подумать, что Господь нам самого Ивана Васильевича пошлет.
– Костоправа зовите! – орал государь. – Да уберите с моих глаз эту масляную рожу!
Попа прогнали от очей государя прочь, а слуги разбежались по домам искать костоправа. Скоро они привели старика с длинными седыми волосьями и такой бородой, что ее пришлось заправить за длинный шнур, перетягивающий в поясе сорочку. Старик подошел к государю, который сидел на большом сундуке и, задрав ногу на табурет, тихо постанывал. Слов старик не ронял: вытянул вперед руки и стал поводить ими, видно, выкуривая из поповского дома нечисть, проникшую в дом вместе с многочисленной свитой государя, а потом осторожно притронулся мягкими, словно цыплячий пух, пальцами к опухоли на ноге у царя.
– Тепло, Иван Васильевич? – спокойным низким голосом поинтересовался старик. – Ты уж потерпи, сейчас совсем жарко станет.