Текст книги "Мятежное хотение (Времена царствования Ивана Грозного)"
Автор книги: Евгений Сухов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)
– Прости нас, государь, ежели что не так, только ты своей царской милостью способен рассудить по справедливости.
– Что я должен рассудить?!
– Предать огню ведьму, великую княгиню Анну, и дядьку своего Михаила.
– Знаете ли вы, как суровый хозяин наказывает взбунтовавшихся холопов? Он сечет их розгами нещадно! Но я добр к своим рабам, я прощаю ваши прегрешения. Ступайте себе с миром!
– Прости нашу вольность, государь, но мы не уйдем отсюда до тех самых пор, пока ты не накажешь виноватых!
Сросшиеся брови Ивана Васильевича глубоко резанула морщина неудовольствия.
За плечами все тот же шепот:
– Отдай им Михаила, царь, нам всем от того безопаснее будет.
Иван Васильевич спокойно осмотрел толпу, пытаясь увидеть в ней хотя бы зерна смирения, но его взгляд встречал только озлобленные лица. Они уже успели уверовать в свою силу, пролив кровь царственного родича. Выкрикни сейчас кто-нибудь из них: «Хватай государя!» – и вчерашние холопы ринутся наверх, вырвут из его рук царский посох и бросят на бердыши.
Ивану вдруг сделалось по-настоящему страшно.
– Эй ты, холоп, посмотри на своего государя! – ткнул перстом в толпу Иван, угадав в высоком монахе в большом клобуке именно того человека, который и привел толпу на царский двор.
Яшка Хромой скинул с лица клобук. Нечасто показывал он свое лицо. Скрестились взгляды двух господарей, как в поединке удары сабель, и только искры разлетелись по сторонам. Один был царь над ворами, другой был царь над боярами. Того и гляди упадет искра на пороховое зелье, и тогда грянет взрыв.
– Это Яшка Хромой, по всему видать, – подсказал Федор Басманов. – В монашеском обличии тать ходит и клобук на самые глаза натягивает.
Если и случалось Яшке появляться в Москве раньше, то приходилось красться вором под прикрытием тьмы или притворяться бродячим монахом.
Господином он в Москву пришел впервые.
Государев взгляд словно вырвал его из толпы. Яшка даже почувствовал, что вокруг стало посвободнее, расступились холопы, давая Ивану Васильевичу разглядеть Яшку-разбойника во всем его обличии.
– Чего же ты хотел, государь?
Не было в этом голосе ни почтения, ни страха. Вот сейчас скрестит монах руки на груди и рассмеется над бессилием царя.
– Кто таков?
– Зови, государь, Яковом… по отчеству Прохоровичем величать, – и добавил, помедлив: – Яшка-разбойник!
Как ни велика была власть Ивана, но и он увидел ее границу, которая проходила через этого долговязого монаха с дерзким ликом.
А Федор Басманов нашептывал:
– Мы этого татя повсюду ищем, караулы на дорогах выставляли, а он как вода через решето всегда уходит. Говорят, государь, у него своя казна есть, которая и с твоей потягаться сумеет. Если кто и поджег Москву, так это он! Мало ему власти над бродягами да нищими, так он вот на Москву решил замахнуться!
Брови Ивана, словно крылья ворона, взметнулись вверх.
– Прикажешь взять его, государь?
– Как бы он нас сам не взял в полон, – невесело буркнул Шуйский Федор.
Потеснились вокруг холопы, и Яшка стоял в центре круга: недосягаемый и одновременно очень близкий.
– Зачем ты пришел сюда… Яков Прохорович?
– Только за правдой, государь. Прикажи наказать изменников. Тогда мы тотчас с твоего двора уйдем.
– Как же я могу наказать старую бабку, которая почти слепа?
– Почему же для волхования она не стара? – возражал Яшка Хромой.
– Сначала вам бабку мою захочется наказать, потом вот Михаила Глинского, а затем… и самого государя?! – Иван едва сдержался, чтобы не закричать: «В железо его!» Но, глянув на притихшую площадь, которая затаилась только для того, чтобы взорваться множеством рычащих глоток, продолжал сдержанно: – Мне надо с боярами подумать.
– Государь, ты слово свое царское дай, что разберешься с лукавыми, тогда мы и уйдем с твоего двора.
Неужели Яшка Хромой величавее, чем он? Только сильный может быть великодушным. Не было у Ивана власти, чтобы одним движением руки прогнать собравшихся, но шевельни сейчас пальцем Яшка Хромой, и толпа пойдет за бродягой, позабыв самодержца.
Чем же сумел приворожить этот вор его холопов? Разве он сам не щедр на праздники? Разве не давал царь обильную милостыню, когда выезжал в город, или, быть может, обижал он в кормлении монашескую братию? Нет! Иван Васильевич выезжал со двора с сундуком мелких монет и горстями бросал их на площади. А на Божьи праздники наказывал перевязывать каждую монету в платок и из собственных рук подавал сиротам и обиженным.
– Хорошо, я даю царское слово, – обещал Иван. – Крест на том целую!
Толпа одобрительно загудела, а затем Иван Васильевич услышал задиристый голос Якова:
– Вот и договорились, царь. Эй, господа бродяги, пойдем с царского двора. Государь своей властью разобраться обещал и виноватых накажет.
Толпа медленно, повинуясь басовитому голосу монаха, мощным потоком потекла через распахнутые ворота и вытекла до капли.
– Государь, что же ты делать собираешься? Неужто дядьку своего наказать надумал? – подивился Федор Басманов.
А Иван, не открыв рта, прошел в комнату.
Вечером в покои к Ивану Васильевичу явился Петр Шуйский. Он низко склонил бесталанную голову в ноги государя и говорил лукаво:
– Касатик ты наш, государь Иван Васильевич. Вот свалилась на нас напасть, как камень на голову. Я-то в Москве был, за добром твоим царским присматривал. Как смог, так и справлялся. Сказывают, воры в великом множестве на двор твой пришли, сказывают, едва живота не лишили. Будто бы ты обещал холопам своей властью разобраться и крест на том целовал, что татей накажешь. Только ведь и мы, бояре, не сидели сложа руки, я своим верным людям сказал, чтобы Михаила Глинского сцапали, а еще мать его, великую княгиню Анну. Что делать с ними прикажешь, государь? В железах на Москву гнать или, может быть, там же в срубе сжечь? – Царь молчал, а Шуйский советовал: – Можно их, как воров, пешком гнать. На руках и ногах железо, а на шею веревку прицепить и кнутами воспитывать. Если бы ты ведал, государь, как невмочь было от их лихоимства. Видно, сам Бог тебе в ушки шептал, когда повелел с дядьками своими разобраться.
Все сгорело у Ивана Васильевича: дворец, Оружейная палата, золото, драгоценные каменья в пыль обратились. Но любимый стул он уберег. И, покидая Москву, первым делом повелел грузить именно этот стул из мореного дуба – редкой и тонкой работы греческих мастеров, на спинке которого вырезаны летящие орлы. Этот стул достался в приданое его деду, Ивану Васильевичу, за Софьей Палеолог, которая явилась во дворец с пустыми сундуками, но зато со своим стулом. Дерево почернело совсем и было отполировано от долгого употребления царственными особами.
Этот стул был поставлен на две ступени, и даже здесь, в боярских хоромах, Иван Васильевич восседал выше «лучших людей».
– Зря беспокоишься, боярин, с Глинскими я уже все уладил.
– Вот как? – подивился новости Шуйский. Прыткий, однако, государь, вот что значит молодость! – Неужто казнил уже? И указа не зачитал.
– Не было указа, – отвечал царь. – Дядьку моего Михаила и бабку Анну, что по твоему наказу повязаны, я велел отпустить. Повелел им через день здесь быть. Что же ты, Петр Иванович, побелел? Обещал я с этим делом разобраться? Вот и разбираюсь. Зря целовать крест я не стану. Уж не подумал ли ты, что я по-твоему сделаю? Видно, вспомнил то время, когда меня за уши драл? Ну да ладно, вижу, что ты совсем оробел, аж пот с лица на кафтан закапал. И еще я тебя спросить хотел… Что ты там говорил такого, когда дядьку моего Юрия убили? В народе-то разное молвят, только вот мне от тебя хочется услышать.
– Не верь, государь! Наговор все это, – совсем лишился голоса боярин. – Как же я мог против своего господина пойти?
– Мог, Петруша, мог, – улыбнулся восемнадцатилетний государь пятидесятилетнему мужу. – Стража! В темницу злодея!
Затрещал боярский воротник, и караульщик, сурово глядя на опального боярина, давил ему на плечи что есть мочи.
– Попрощайся с государем, ирод! На колени встань! Вот так, а теперь подымайся! К двери ступай! Нечего тебе здесь перед самодержцем разлеживаться!
Целый день из конюшни раздавались крики. Заплечных дел мастера, позабыв про перерыв, исполняли царскую волю. И скоро были выявлены главные подстрекатели черни. Среди них оказался протопоп Благовещенского собора, духовный наставник царя Федор Бармин, князь Юрий Темкин и многие «лучшие люди».
Царь приходил на конюшню и, глядя в избитые липа вчерашних советников, вопрошал:
– Кто еще с тобой измену супротив государя замышлял? А ну-ка, Никитушка, прижги шельмецу огоньком пяточки.
Никита-палач мгновенно выполнял волю Ивана, и из груди Федора Бармина изрыгались проклятия:
– Будь же ты проклят!
– Веселее, Никитушка, веселее, – советовал Иван..
Федор Бармин был привязан к бревну, и когда пламя касалось израненного тела протопопа, он извивался, словно рыба, вырванная из родной стихии. Протопоп задыхался от боли, жадно хватал легкими жаркий воздух.
– Все скажу! Все! Захарьины там были! Григорий Захарьин, родной дядька твоей жены!
– Наговор все это, Федор, ой, наговор! Ну-ка, Никитушка, подпали ему огоньком бок, пускай все скажет как на исповеди.
Никита службу знал исправно и, стараясь угодить государю, сунул факел под самую поясницу государева духовника.
– Богом клянусь, государь, говорю так, как если бы перед последним судом предстал, – выл от боли Федор Бармин. – Петр Шуйский и Захарьины заправилы. Григорий говорил, что надоели Глинские, сами, дескать, пришлые, а Русью заправляют, как хозяева!
Это походило на правду. Несдержан бывал иной раз Григорий Юрьевич, а как ближним боярином стал, так язык его вообще теперь удержу не знает.
– Ладно, – смилостивился Иван. – Отвяжи, Никитушка, протопопа, пускай отдышится.
Иван Васильевич крестного целования не нарушил. Виновных, невзирая на чины, били палками на боярском подворье. Досталось и конюшему: разложили Григория Юрьевича Захарьина на лавке, сняли с него портки и выпороли на глазах у черни. Захарьин плакал от обиды, утирал огромными кулаками глаза, но после наказания большим поклоном ударил челом Ивану и просил прощения:
– Прости, государь, прости, Иван Васильевич, бес меня надоумил на лихое дело. Но, видит Бог, не желал я тебе зла и племянницу свою Анастасию люблю. Она мне вместо дочери! А если и зол я был на Глинских, так это потому, что за царя тебя не считали, мальцом сопливым называли.
– Ладно, чего уж там, нет на тебе опалы, – подобрел после наказания Иван. – Будь, как и прежде, при Конюшенном приказе боярином.
Федора Бармина вывели во двор. В разодранной сорочке и с кровоподтеками на груди, с ссадинами на лице, он едва ковылял, и если вдруг чуток останавливался, веревка на шее напоминала ему, что он узник и надо двигаться дальше. Голова безвольно дергалась от резкого рывка, и он покорно следовал за своим мучителем.
Никита остановился напротив царя, и после того, как палач поставил протопопа на колени, Иван спросил строгим судьей:
– Знаешь ли ты свою вину, холоп?
– Как не знать, государь, ведаю. Мне бы царя на путь истины наставить, уму-разуму научить, да вот не успеваю.
– А ты, однако, шутник, протопоп. Дальше говори, послушать хочу.
– Царь в пьянстве и блуде пропадает. Что ни день, так новая девка в тереме, всех мастериц и всех дворовых баб перебрал. Однако этого ему мало. Теперь он из посадов себе баб стал приглядывать. Вот потому Москва и сгорела, что царского бесчестия стыдится. Вот в этом и есть моя вина, государь.
Бояре за спиной государя поутихли, так ясный день дожидается бури. Ему бы, духовнику царскому, повиниться, в ноженьки государевы броситься. Может, тогда и смилостивился бы царь. Может быть, гроза стороной прошла бы, а он что дуб, одиноко стоящий в поле, так и тянет к себе грозовые тучи. Как ни велик дуб, а ударит в него молния и спалит до самых корней.
– Так, стало быть, смердячий сын. И опала государева тебя не страшит. – Ни печали на царском лице, – Нет, протопоп, не опала это. Опала – всего-то немилость. Из немилости возвращаются. Ты же отправишься значительно дальше!
– Государь!..
– Тебе нечего бояться, я отправлю тебя в рай, ты много молился и, видно, замолил уже все свои грехи, – довольный государь смеялся долго. – Эй, Никитка, отруби ему голову. Отведи подалее, а то кафтан мой золотой кровью нечестивой забрызгаешь.
Федора Бармина заплечных дел мастера уволокли на Животный двор и среди пакостного зловония отрубили голову. А потом, немного подумав, Никита распорядился:
– Вытряхни голову из мешка, навоз там. Похоронить нужно по-христиански, как-никак Божий человек был Федор Бармин… и опять-таки духовник царский!
Петра Шуйского заперли в Новоспасском монастыре. И года не прошло, как вернулась к нему царская немилость, и он снова перешагнул знакомый, заросший ковылем в самых углах двор.
Тюремщиком у него был все тот же скупой на слова схимник. Все то же на нем одеяние, с которым он не расставался ни в стужу, ни в жару – ветхая ряса, а на плечах белые кресты.
Схимник не выразил своего удивления даже взглядом: кому как не ему, бывшему князю, не знать, что путь от величия до безвестности едва различим.
Петр Шуйский перешагнул келью, вспомнилась ломота в костях и гнилостный застоявшийся дух, который поднимался из самой земли и пропитал им даже стены.
– Вот чем пахнет опала. – Слишком велика была обида, чтобы таить ее в себе. А схимник, хоть и тюремщик, – старый знакомый, как же не пожаловаться.
– Я знал, что ты вернешься. Сон я накануне видел, а у тебя веревка на шее… Вот, сбылось, – просто отвечал монах, словно говорил о чем-то самом обыденном.
– Вот оно как, – подивился боярин, – может, ты тогда знаешь, что меня ждет?
– Не было на это видения.
– Обещай, что если будет, то сразу скажешь.
В ответ боярину был скрежет затворяемой двери, а потом, как прежде, на него навалилась темнота.
Утром Петра Шуйского разбудили караульщики. Ткнул десятник носком сапога боярина и грубо заметил:
– Вставай! Нечего здесь разлеживаться, сейчас милостыню пойдешь просить вместе с другими татями. Государь наш хоть и богат, но бездельников из своей казны кормить не собирается.
Петр Шуйский поднялся. Ныли колени (застудил, видать). Еще неделю назад этот же караульщик подставлял ему спину, когда он сходил с коня, а теперь сам до господина возвысился – боярином помыкает.
Шуйский стал опоясываться, но караульщик зло вырвал у него пояс и выговорил:
– Не положено татям кафтан опоясывать. Вот будет на то государева воля, тогда и дам.
Выйти боярину без пояса – это все равно что бабе пройтись по базару нагишом. Проглотил Шуйский и эту обиду и, обесчещенный, затопал к двери.
У ворот монастыря их дожидалась небольшая толпа горемычных. Без шапок и распоясанных, их погнали к Москве, чтобы они своими прошениями собрали себе на трапезу. Что выпросят, то и съедят.
С любопытством и страхом взирали на Петра Шуйского, который от прочих татей отличался богатым нарядом с длинными рукавами. Знатный у боярина был охабень!
– Никак ли, тать из «лучших людей»! – дивился народ. – Да, видать по всему, сам Петр Шуйский.
И, сняв шапки, крестились, как будто мимо проносили покойника.
Смерды совали в руки татям ломти хлеба, а нищий бродяга сунул боярину гривну. Трудно найти больший позор, чем получать милостыню от нищего.
А караульщик, заприметив яростный взгляд Петра Шуйского, предостерег:
– Держи! Может, на это серебро пряников тебе купим.
ЧАСТЬ III
Чрево у Анастасии Романовны раздулось неимоверно. Она едва передвигалась по дворцу, боярышни, закрыв царицу платками со всех сторон, оберегали ее от дурного глаза. Иван Васильевич выписал у престарелого императора Сигизмунда лекаря, который следил бы за царицей. Но Анастасия опасалась мужского взгляда, не впускала его в покои, зато охотно окружала себя ворожеями и знахарками. Ворожеи, глядя на огромное чрево царицы, говорили, что будет мальчик; знахарки, разглядывая ее пупок и трогая его пальцами, утверждали – родится дочь. И Анастасии оставалось одно– ждать дня, когда она наконец разрешится от бремени, чтобы прекратить наскучивший спор.
Две недели она уже жила в Москве. Кремль кое-где уже залатали, по новой отстроили женскую половину дворца, но в покоях еще было неуютно – вместо привычных фресок мелованые разводы, да еще кое-где стены обтянуты цветастым полотном. Скука! Это не батюшкина изба с девичьими посиделками.
Иван Васильевич обещал расписать царицыны покои сразу, как только отстроит дворец, который уже понемногу оживал. Хлеб тоже не растет сразу на том месте, где погулял огонь. Поначалу лезет дурная трава, пробивается кое-где татарник, а уже потом затянется паленое место веселым цветом и земля воскреснет.
Так и Москва.
Город не воскрес сразу, поначалу заживал отдельными избами черных людей, потом выстраивался деревянными церквушками, а уж затем, подпирая небо огромными барабанами крыш, поднимались боярские хоромы.
Поредел лесок у Москвы: вырубили сосновый бор, только огромный кустарник, который рос в излучине Москвы-реки, остался нетронутым – это любимые охотничьи угодья государя. Даже в лихую годину черные люди обходили их стороной: зимой не ломали хворост, летом не жгли здесь костров. Слишком суров был запрет.
Утром Анастасия Романовна отправила девок на Серебряный ряд за волоченым золотом, а еще чтоб серебра купили впрок. Боярышни сумели угодить царице: купили золотую канитель у торговых немцев и снесли ее в светлицу к царице. Анастасия целый день провела за рукоделием, вышивала епитрахиль [44]44
Епитрахиль– часть облачения священника, расшитый узорами передник, надеваемый на шею и носимый под ризой.
[Закрыть]. Очень хотелось работой порадовать приболевшего митрополита, а кто посмеет отказаться от благочестивого труда царицы – примет с благодарностью.
На шее у царицы был простой медный крестик, а свое огромное, украшенное изумрудами распятие она пожертвовала на восстановление престольной.
Алексей Адашев [45]45
Адашев Алексей Федорович (? – 1561) – костромской дворянин, выдвинулся в руководители Избранной рады в 1547 г. Хранитель государственной печати, архивариус и начальник Челобитного приказа.
[Закрыть], назначенный в Челобитный приказ, смущенно принял царицын подарок:
– Как же ты, государыня, теперь без него будешь?
– Буду как и все, крест медный носить стану. И еще вот. – Царица стянула с пальцев золотые кольца с бриллиантами и положила на стол перед окольничим. – Возьми и это, Алексей Федорович, нечего мне наряжаться, когда Москва в головешках, словно вдова в трауре, стоит. И сама я нарядное платье не надену, пока город не отстроится.
На следующий день боярышни обрядили царицу во все темное. Она не желала носить белого платья, а золотые украшения, жемчужные нити пожертвовала на восстановление церквей.
Народ прозвал Анастасию «Милостивой» с того самого дня, когда она впервые разъезжала по церквам, одаривая нищих щедрой милостыней, и по темницам, освобождая узников, И сейчас, когда царица пожертвовала свои украшения на восстановление первопрестольной, стало ясно, что московиты не ошиблись.
Иван Васильевич больше обычного проводил время в покаянии, а Анастасия все свое время отдавала мастерицам, поучая их, как прясть замысловатый узор. Это ремесло она постигла с детства. Именно рукоделие считалось самым благочестивым занятием, а когда ей минуло пятнадцать лет, мастерицы поняли, что она обогнала их в умении находить верный рисунок и в вышивке золотой нитью. И сейчас, собирая вокруг себя множество боярышень, она с легкостью расставалась со своими секретами. Девки следили за руками царицы, притаив дыхание, пальцы у государыни умелые, быстрые, цепляли тонкую нить и так же ловко вправляли ее крючком в петлю, затягивали узор. Не проходило и нескольких минут, как на полотне появлялись очертания парящего кречета или лепестки распущенного бутона.
– А потом вторую нить нужно, – улыбалась царица, заметив, как поражало девок волшебство, сотворенное руками, – покрепче тяните, чтобы рисунок не разошелся, а петельки должны быть ровнехонькие, такие, чтобы не выступали друг перед другом. Вот так… А потом еще. А здесь можно серебряную нить вправить и цветочком ее растянуть, вот тогда рисуночек и засветится.
Девки смотрели на шелковое полотно, которое любовно объяло коленки царицы, где уже обозначились веселые колокольчики. Но вдруг пальцы царицы замерли, словно споткнулись о невидимую преграду.
– Что ты, матушка, что с тобой? – забеспокоилась ближняя боярыня Марфа Никитишна. – Аль заболело чего?
Анастасия Романовна почувствовала, как тупая боль, которая зародилась под самым сердцем, стала медленно сползать книзу, и, уже не в силах совладать с ней, она выдохнула из себя крик:
– А-а-а-а!
– Матушка-царица! Да, никак, рожает! Ну что, девки, встали? Попридержите царицу, а то ведь с лавки упадет! – переполошилась Марфа Никитишна. – Ох вот уж угораздило так угораздило! Говорили же мы тебе, душенька, не вставай с постели, а она все свое перечит: «Боярышням узор хочу показать». Да разве ее, сердешную, переспоришь?
Кровь отхлынула от лица царицы. Не было места, куда не проникла бы эта боль, казалось, она всюду: внизу живота, в ногах, в руках; и сама она сейчас представляла из себя одно больное место.
– Государыня, давай мы тебе поможем, под руки тебя возьмем и в мыленку проводим. А там уже все готово: простынка застелена, благовония накурены, иконка тебя приветливо встретит, вот там и родишь!
Царица чувствовала, что сделай она сейчас хоть шаг – и родить ей тогда в светлице среди перепуганных мастериц и боярышень.
– Не могу я идти, Марфа Никитишна, видит Бог, что не могу.
– Да что же делать-то? – И, уже приняв решение, прикрикнула на девок: – Ну чего рты пораззявили?! Зовите стольников, пусть царицу в мыленку перенесут. Платок царице дайте, накройте лицо, чтобы ни один из мужиков ее видеть не смел. Да и нечего им на жену царя пялиться! А ты, матушка, нацепи вот этот поясок. Он из кожи тура сделан… Вот так, осторожненько. Он тебе чрево не повредит, а разродиться поможет. Этим пояском Ванюшин дед чрево своей жене подвязывал, для родов он служит. Всем московским князьям помогал на свет Божий выходить. Сказывают, дед Ванюшин специально на охоту ходил, чтобы самого большого тура подстрелить, а уже после из него поясок сделали… Иван Васильевич с этим пояском родился, и наследнички так наши на белый свет явятся. Ох, Господи, государь-то еще ничего не знает.
Вошли стольники.
Не приходилось им бывать в царицыной светлице, и оттого в великом смущении они не могли смотреть по сторонам, а внимательно изучали узоры на своих сапогах.
– Ну чего же вы стали, родимые? Берите царицу да несите. Она, сердешная, вся пятнами бурыми покрылась. – И уже переполошенно: – Эй, девки, платок на царицу накиньте. Платок на личико, а одеяльце на живот.
Стольники осторожно приподняли царицу и понесли. Сейчас она больше походила на покойницу – такая же неподвижная и белая, только при дыхании платок приподнимался, раскачивая неровно свесившиеся уголки.
В мыленке государыню положили на стол. Знахарки колдовали над ее чревом. Но Анастасия разродиться не могла. Митрополит неустанно молился у ног царицы, у изголовья положили иконку. А потом, когда настал час, митрополит Макарий благословил царицу и вышел. Однако дело шло трудно. Анастасия изошла криком, тискала побелевшими пальцами одеяло. Знахарки все сильнее сжимали упругий живот пояском из туровой кожи, а боярыни в панике перешептывались:
– Видать, дитя в утробе перевернулось, ножками норовит выбраться.
Государыня не могла родить вторые сутки. Митрополит во всех церквах повелел читать сугубую молитву о спасении царицы, и к вечеру Анастасия родила мальчика. В монастырях и соборах раздавали щедрую милостыню, звонили колокола, и город узнал, что чадо назвали Дмитрием [46]46
Царевич Дмитрийродился 11 октября 1552 г., в июне 1553 г., во время паломничества в Кирилло-Белозерский монастырь, которое царская семья совершала после победного окончания Казанского похода, упал в воду и захлебнулся. От брака с Анастасией Романовной Захарьиной у Ивана IV было еще два сына: Иван (1554–1581), умер после ссоры с отцом, и Федор (1557–1598) – будущий царь Федор Иоаннович.
[Закрыть].
Благовещенский собор еще не освободился от лесов, мастеровые расписывали наружные стены, а митрополит у алтаря ликовал:
– Сын у государыни родился! Сын! Дмитрием назвали, а это значит сын богини земли!
Имя было символичным – Иван Васильевич стоял под Казанью.
Три дня никто не мог зайти в мыленку, даже иконку и ту накрыли простыней, а на четвертый день, когда грех деторождения забылся, девки соскребли со стола присохшую кровь, вымыли полы, а митрополит, поплевав на углы, прочитал очистительную молитву.
Неделю Анастасия чувствовала себя слабо. Не поднималась совсем с постели и только просила пить. А потом, когда жизнь победила, попросила:
– Дите хочу подержать, пусть покормится. Грудь у меня испухла, освобождения хочу.
Дмитрий Иванович слеповатым щенком ткнулся в грудь царицы, долго не отпускал от себя алый материнский сосок и, уже насытившись, выплюнул его и заголосил, показывая государев норов.
Мамки и боярышни не отходили от царицы, порой надоедая своей незатейливой навязчивостью: то подушку подправят, то еще одним одеялом укроют… Устав от обременительной заботливости, царица мягко, как могла только Милостивая, просила:
– Оставьте меня, боярышни, с сыном хочу побыть.
Боярышни неохотно покидали государыню, но тотчас являлись вновь, постоянно напоминая:
– Как же он на Ивана Васильевича похож. Носик и лобик, как у царя, а какие у него ручки большие и сильные, ну чем не Иван Васильевич! Ты бы, государыня, отдохнула, а мы ему пеленочки поменяем.
Царица всегда неохотно выпускала из рук сына и часто, словно простая крестьянка, сама меняла простыни, мыла чадо теплой водой и, уж совсем не по-царственному, целовала дитя в розовую попку.
Третий поход на Казань [47]47
Казанские походы Ивана IV (1545–1552) завершились взятием Казани 2 октября 1552 г. и включением земель Казанского ханства в состав Русского государства.
[Закрыть]завершился победой, и к своему титулу государь добавил «царь казанский». После возвращения он много времени проводил с женой и сыном. Мог подолгу ползать на коленях, на радостях сыну изображать то ревущего тура, а то рассерженного медведя. И наградой для царя всегда был веселый смех Анастасии Романовны.
После пожара царь стал другим. Он совсем забыл про медвежьи забавы, забросил охоту, и трапезная уже не оглашалась бабьим визгом и пьяными песнями разгулявшихся бояр. Тихо было во дворце. Благочинно. Иван Васильевич усердствовал в молитвах и, уподобившись чернецам, не снимал с себя темного одеяния. Он совсем охладел к золоту и драгоценным камням. А то немногое, что у него осталось после пожара, продал иноземным купцам, чтобы было на что восстановить отчину.
Иван Васильевич часто проводил время в церковных беседах с митрополитом, который едва оправился после падения и слегка волочил за собой ногу. А Макарий, радуясь перемене в повзрослевшем царе, без устали пересказывал библейские сказания.
Иван сделался доступен и прост в обращении, даже челядь заметила в нем эту перемену и являлась к государю иной раз по пустякам. Царь внимательно выслушивал прошения дворовых людей, и каждый получал щедрую милость.
Дни во дворце тянулись неторопливо, и уже не услышать будоражащего смеха, а если кто иной раз развеселится, то тут же, спохватившись, оборвет его стыдливо; всякий опасался своим никчемным весельем оскорбить темное одеяние благочестивого Ивана Васильевича.
А царь совершал до десятка тысяч поклонов в день, тем самым добровольно взваливал на свои сгорбившиеся плечи тяжелую епитимью.
Самодержец во многом уподобился Анастасии Романовне – был добр и милостив. И на свободу один за другим стали выходить вчерашние недруги. Долго самодержец не решался отпустить Петра Шуйского, но потом освободил и его, вернув старому боярину думный чин.
Иван Васильевич проводил много времени с митрополитом, который заменял ему духовника. Наставления чаще сводились к одному.
– Молись, – говорил глава Русской Церкви царю, – молись Николе Угоднику. Замаливай свои грехи. А грешил ты много. Без вины карал?
– Карал, владыка, – покорно и с печалью в голосе соглашался Иван Васильевич.
– Прелюбодействовал? – снова обвинял митрополит самодержца в очередном грехе.
Иван Васильевич не без вздоха брал на себя и этот тяжкий грех.
– Прелюбодействовал. Девок почем зря обижал. И о царице Анастасии Романовне думал мало.
– Молись и кайся! Кайся и молись! – назидательно советовал митрополит Макарий. – Поскольку Анастасия Романовна у тебя одна и Богом дадена.
И юный царь усердно внимал мудрости митрополита. «Ой умен дядька, ой умен!» – не переставал восхищаться Иван Васильевич.
Иван Васильевич молился помногу и часто, замаливая свои явные и мнимые грехи. Слова были искренние и праведные. Государь верил в чистоту и силу произнесенных слов.
Временами в домовой церкви ему мерещились видения, и он, принимая их за явь, подолгу беседовал с Божьими образами, разбуженными его горячим воображением. «Макарию рассказать бы следовало, что Николу Чудотворца удосужилось видеть, – думал царь. – Пусть старец распутает эту загадку».
Макарий слушал сон государя, все более дивясь: «Чего только не почудится Ивану Васильевичу. Видно, старательно молился, вот потому и со святым праведником разговаривал».
– Стоит он во весь рост, – говорил Иван Васильевич. – А от головы желтое сияние идет. Я ему и говорю: «Как же дела у тебя, старец Никола?» А он отвечает: «Держу ответ за вас перед Господом нашим, время в молитвах незаметно проходит». Я унего далее спрашиваю: «Чего мне ждать?» А он опять мне: «Плохих вестей жди». Тут сияние над его головой померкло, а сам он исчез. С тем и кончилось, – выдохнул наконец Иван Васильевич.
Митрополит Макарий, всякий раз с легкостью распутывающий видения Ивана Васильевича, на этот раз призадумался крепко. Государь же старика не торопил, видать, собраться ему нужно.
Наконец Макарий заговорил степенно:
– Знаю, откуда беда идет. Латиняне всему смута, жди войны, Иван Васильевич.
Иван Васильевич усердствовал: стоя на коленях перед святыми образами, старался искупить прежние грехи. Его строгие глаза были устремлены на грустное лицо Богородицы, которая наблюдала за ним совсем по-матерински, а он, не зная усталости, проводил время в многочасовых молитвах, прикладывая лоб к холодному полу.
– …Спаси и помилуй нас, мир миру Твоему даруй и всему созданию Твоему, схоже за грехи наши Сына века сего обдержат страхом смерти…
Разгоряченное чело чувствовало прохладу мраморного пола, тело, словно натруженное в ратных баталиях, просило покоя, но Иван Васильевич терзал себя, словно схимник.
За молитвами следовал строгий обет, длительные посты и беседы с московским митрополитом.
Отец Макарий по-отечески выслушивал покаяния государя и, заслышав в его голосе дрожь, начинал верить, что они были искренними.
– Молись, государь, – журил Макарий, – только через молитвы и приходит к нам очищение, которое сродни райской благодати. – И никак не думал митрополит, что в последние слова юный государь вкладывал совершенно иной смысл. – И твердо ты должен уверовать в крест христианский, в его силу. Ибо перед ним и диавол отступает, и темные силы рушатся. Крест же преобразовал Иаков, когда благословлял сыновей Иосифа, скрестив руки одна на другую. А Моисей в своем лице явил образ Креста, когда поднятием рук побеждал амаликитян [48]48
Амаликитяне– в библейской и мусульманской мифологии один из древних народов. Во всех случаях амаликитяне предстают как народ-притеснитель и в конечном счете как побеждаемый враг.
[Закрыть]. – Иван Васильевич поднимался с колен и слушал очарованно речь. – Видишь ли, возлюбленный, какая сила заключена в образе Креста? Какова же должна быть в образе Христа, распятого на Кресте?! – смотрел митрополит в самые очи государя. А он смиренно, будто инок перед игуменом, прикрыл веки. – Крест же из всех сокровищ есть сокровище многоценнейшее. Крест – христиан прибежище твердейшее, Крест – скорбящих души утешение благоутешительное, Крест – к небесам путеводитель беспреткновенный, Крест – это гибель всякой вражьей силы. Разбойник, обретший Крест, со Креста переселяется в рай и, вместо хищнической добычи, получает царствие небесное. Изображающий на себе Крест прогоняет страх и возвращает мир. Охраняемый Крестом не делается добычею врагов, но остается невредимым. Кто любит Крест, становится учеником Христа. Вот так-то, Ванюша. А теперь целуй же святой Крест. – И митрополит выставил вперед большой, на золотой цепи крест с распятием Спаса.