Текст книги "Мятежное хотение (Времена царствования Ивана Грозного)"
Автор книги: Евгений Сухов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)
Редкий посол осмелится не отвесить поклон чужому государю. Согнулся Григорий в три погибели и покориться заставил и своих путников.
Может, и вправду согласиться? Богато Яшка живет, что и говорить! И в рубище не всегда расхаживает. В народе говорят, любит Яшка Хромой все богатое. Обрядится в вельможье платье и как господин на санях по городу разъезжает, а на склоненные головы серебром сыплет. Вот куда денежки идут, что нищие на паперти собирают. А еще глаголют про Яшку, что до баб он зело охоч. Будто бы в каждой корчме девок содержит. Сам их использует и дружкам своим отдает.
И тут Гришка увидел Калису.
Она стояла немного позади Яшки, и если бы не радость, которая плеснулась в ее глазах да и растаяла, не узнал бы ее Григорий. Щуплым подростком, одетым в мужское платье, стояла она рядом с верзилой Яшкой, даже волосы были запрятаны под лисий малахай.
– А хочешь, так и жену тебе свою подарю, – сграбастал Яков Прохорович за худенькие плечики Калису. – Ты не смотри, что она так робко смотрит, толк в любовных утехах знает. А я себе другую отыщу.
Григорий сглотнул слюну. Так вот кто жена Яшки Хромого! Не отдаст, злодей, дразнит! А ежели бы отдал, что там Гордей Циклоп – самого дьявола бы не испугался!
– Не отдашь ведь.
– Верно, не отдам, – охотно согласился Яшка. И уже через хохот, который буквально душил его: – А ты, видно, и вправду подумал, что я с тобой Калисой поделюсь?! Ха-ха-ха! Вот тогда мы бы стали с тобой молочными братьями. А девка понравилась? Ты посмотри, какая у нее коса! А ты, девонька, не упрямься. Ну-ка покажи гостю свою красу! – И разбойник огромной лапищей выковырял из-под шапки девицы толстенную черную косу. – Видал?! Вот так-то! Разве я могу ее оставить? В этих волосьях вся моя сила, ежели потеряю я дивчину, тогда и мне не жить. А ты, монах, не горюй, мы тебе другую бабоньку подыщем.
– Я к тебе с другим пришел, Яков Прохорович, – сделал Гришка свой выбор.
– Ну если так, тогда говори!
– Обидел ты Гордея.
– Ишь ты! – подивился наглости Григория разбойник. – Подумаешь, невидаль какая случилась. Уж не прощения ли мне у него просить? Говори, с чем пожаловал, а то взашей выпру и не посмотрю, что в сажень вымахал. Или и вовсе головой в реку опущу!
Гришка не хотел смотреть на Калису, но она словно притягивала его к себе. Вот помаши сейчас красавица ручкой, и он пойдет за ней не раздумывая.
Калиса даже не видела взгляда Гришки, как божественное изваяние не замечает фигур, склоненных в молитве.
– Гордей хочет видеть тебя на Кобыльем поле перед заходом солнца. Если не оробел… приходи.
Совладал с собой Яшка Хромой. В присутствии такой женщины даже последний из татей будет великодушным. Хмыкнул криво Яков Прохорович и отвечал милостиво:
– Не оробел.
– Как будете спор решать? Божьим судом или кто рубиться станет?
– Разве я не хозяин? Кому как не холопам за господскую честь стоять?
– Так и передам Гордею, – глянул последний раз на красавицу Григорий. Хмурый получился взгляд, строгий. Сейчас ему показалось, что Калиса смотрела лукаво. Уж не ошибся ли? Даже блеск свечей, падающий на икону, может показаться лукавым подмигиванием Божьих обликов.
– Пошел я. Дел полно. Мне еще нож заточить нужно. Видать, бойня не из легких будет.
– Что ж, ступай, коли охота есть, – отвечал Яков Прохорович.
Некоторое время сутулая спина Гришки возвышалась над зарослями камышей, а потом спряталась за темными бутонами.
Бродяги собрались на Кобыльем поле, на том месте, где Яуза делала ровный изгиб, напоминая искусного наездника, пытающегося набросить гигантскую петлю на кобылье стадо, лениво пережевывающее красно-синий клевер.
Пастух, совсем малец, без суеты пощелкивал бичом, угощая между ушей нерадивую пеструшку, посмевшую выбиться из стада, и был нимало удивлен, когда на поле с разных сторон вышло до десятка тысяч бродяг.
– Мать честная! – выкатив глаза, пялился он на ряженую братию и невольно перекрестил лоб, увидав среди прочих нищих монахов и гулящих баб.
Опасаясь недоброго, угостил непослушную пеструшку по толстому крупу бичом и повел стадо на простор.
Некоторое время враждующих бродяг разделяло удаляющееся стадо, которое напоминало медленно убегающую реку, где гребнями волн были колыхающиеся спины пеструшек. Этого времени было вполне достаточно, чтобы обдумать еще раз все, но свирепый голос Гордея подогнал сомневающихся:
– Ну чего тащитесь, как беременные блохи по грязной собаке?! Григорий, выдай тем, кто отстал, плетей для пущей резвости!
Звонко запела плеть, которая тотчас прибавила прыти и всем остальным.
Гордей, как князь перед боем, был облачен во все праздное, даже повязка у него на голове была чище, чем в обычные дни. Доспехи заменяла цветастая сорочка, а вместо меча – тяжелый кистень.
Мальчонка-пастух подогнал поотставшую корову кнутом, и бродяги остались одни.
Тишина перед бранью – дело обычное. Вот сейчас выйдут на середину два ратника, которым суждено во многом определить исход сражения. Затянулась пауза, дожидаясь молодцов, но вместо этого раздался крик:
– Эй, Гордей Циклоп, где это ты глаз потерял? Уж не со старухами ли ночь проводишь, вот они тебе его и профукали!
Раздался дружный смех. Брань началась, а без нее и битвы не бывает.
– А ваш-то Хромец Яшка хорош! Баба, видать, его с лавки спихнула, вот поэтому он и хроменьким ходит.
И новый смех, громче прежнего, потревожил примятый ковыль Кобыльего поля. Даже трава, смеясь, поднялась. Оглянулся пастушок на бродяг и улыбнулся себе под нос. Кто бы мог подумать, что здесь веселье такое зреет.
Яшка Хромой возвышался на троне. Это был грозный правитель среди родовитых вельмож, которому подчинялись московские посады; воевода, который привел свое воинство на Кобылье поле. Калиса, подобно царице, сидела рядом с государем, а украшение из черно-бурой лисицы – словно венчальная кика на махонькой головке. Жемчужное ожерелье лежало на высокой груди застывшими капельками росы. А царствующие головы от солнечного зноя берегли руки двух нищих, державших над ними широкий балдахин.
Гордей Циклоп выглядел попроще – ни державного трона, ни балдахина над головой, а от самодержавного величия ему перепала только трость, которая служила и отличительным орденом, и сильным оружием, да вот еще крест тяжеленный, свисавший до самого пупа.
А так, как и все, – ратник!
Они стоили один другого. Два монаха. Два государя.
Москва была слишком тесна, чтобы вместить в себя столько правителей сразу. Одному бы из них поддерживать другого, тогда не Москва – вся Русь была бы величиной с котомку.
Но под ветхой рясой пряталась гордыня, перед которой и колокола Ивана Великого казались жалкой лепкой.
Злой осой пролетел над полем камень, сорвал цвет с боярышника и угодил мужичонке в лоб.
Казалось, обе стороны именно этого и дожидались. Брань сделалась ненужной – полетели камни, заточенные палки.
Неровно колыхнулись первые ряды, и на центр поля, не жалея проклятий, вырвалась сила, которой и суждено решать исход битвы. Бывшие монахи и нынешние бродяги вкладывали в кулаки злость, остервенение, ярость и все то, что не удалось высказать перед бранью.
Гришка, огромный, не знающий устали, размахивал кулаками вправо и влево, крушил черепа, калечил плоть. Забрызганный кровью – своей, чужой, он внушал своей здоровенной фигурой суеверный ужас, и только самые бесстрашные или самые глупые приближались к здоровенному монаху. Рядом, словно кто-то наступил на орех, треснула кость, потом еще – это размахивал кистенем Гордей Циклоп. Немного в стороне бился Яшка Хромой; пытаясь преодолеть сопротивление, он шел прямо к атаману Городской башни, чтобы уже на бранном поле решить, кто прав.
Первейший тот, кто сильнее.
Отовсюду слышались крики, матерная брань, стоны.
Пастушок, отогнавший стадо, стоял в стороне, с удивлением взирая на побоище – не каждый день увидать можно, как меж собой юродивые рубятся. Бывает, конечно, что нищие на базаре из-за места раздерутся, бороды друг у друга повыдергивают, но чтобы вот такое!
Бродяги лупили друг друга нещадно. В ход шло все: заточенные прутья, ножи, камни. Нищие дрались за места на базарной площади, бродяги за дороги, Гордей и Яшка за оскорбления. Зажав ладонями животы, раненые оседали на землю. Здесь же лежали убитые. Но это только добавляло одержимости другим, которые в неистовстве не уступали ратникам. Раздавались предсмертные стоны, крики о помощи, но их перекрикивал ор и мат, стоящий над полем:
– Бей их, мужики! Не жалей!
– Мать твою!..
Все закончилось вмиг, когда чей-то отчаянный вопль известил:
– Спасайся! Стрельцы идут!
С бугра, придерживая шапки рукой, к месту драки бежало с полсотни стрельцов. Раза два пальнули из пищалей, и выстрел сильным раскатом, сотрясая глинистые берега, докатился до дерущихся. Ссора была забыта, правые и виноватые смешались в единую толпу и побежали с места побоища. Кобылье поле было залито кровью, на траве распластанные убитые, отползали в сторону раненые. А стрельцы, нагоняя страху, все орали:
– Держи их! Лови! Уйти не давай!
Однако было ясно: имей они еще полсотни отроков, не удержать им многотысячную нищую ораву, которая тараканами разбежалась по всему полю и, подобрав под мышки клюки и костыли, прытко неслась прочь от городской стражи.
Стрельцы успели прихватить с дюжину особо немощных и безо всякой учтивости подталкивали их прикладами, кололи шомполами.
– Будет им от Петра Шуйского! Экое побоище затеяли! – искренне возмущался пятидесятник. – Почитай с дюжину душ живота лишили, а покалечили, так вообще без счета. Ничего, насидитесь теперь по ямам! Ишь ты, места на площадях не поделили, милостыни им мало стало.
Пойманных нищих определили в убивцы. Уже в Пытницкой Никитка-палач горячими щипцами вытягивал признания. Тяжела была работа: вытирал он мокрый жаркий лоб, для прохлады опрокидывал ковш с водой себе на голову и спрашивал:
– Почто Семку Меченого порешил?.. Почто Захария Драного живота лишил?
Бродяга божился, готов был целовать крест, что сделал это не он, что народу на Кобыльем поле собралось зараз до десятка тысяч и разве поймешь, кто пырнул бедолагу в сваре, но Никитка с завидным упрямством настаивал на своем, повторяя!
– Ты убил?
– Нет! Не я, Никитушка, Господом Богом тебя заклинаю, не я убил!
– Так что же ты тогда на поле делал?
– Дрался! Дрался, как и все, но чтобы живота кого лишить, так и в мыслях такого не было. Как призвал нас Яшка Хромой к себе, так мы все и собрались заедино. Ежели не пошел бы, тогда житья никакого не стало бы! Ты бы унялся, Никитушка, – просил мученик, едва шевеля языком.
Никитка-палач униматься не думал. Посидел малость на лавке, передохнул чуток, а потом вытащил каленые прутья с жаровни. Клещи у него тяжелые, и он держал их обеими руками, опасаясь уронить огненные прутья на ладонь.
– Стало быть, не ты Семку Меченого убивал?
– Нет, не я! Не я! Пощади, Никитушка! Аааа! – выл страдалец.
Каленый прут с шипением отъедал живую плоть.
– Все расскажешь! Все выложишь как есть, родимый, – ласково уверял Никита, и, слушая его голос, верилось с трудом, что он принадлежит не милосердному святителю, отпускающему грехи, а заплечных дел мастеру. – Кто порешил Мишутку Кривого? Видал? Молчишь, – укорил палач, – видно, придется тебя опять кнутом поторопить. Или, может быть, тебя на вертеле, как порося, прокрутить, бока прожарить?
– Видал! Все видал! Гришка его прибил! Как кулаком в лоб втемяшил, так и порешил сразу.
– Хорошо, червь, далее говори. Кто надумал побоище затеять?
– Неведомо мне.
Петр Шуйский сидел в трех саженях от огня. В подвале было холодно, толстые стены спрятали тюрьму от летнего зноя, и даже огонь не смог растопить студеной прохлады. Боярин поежился зябко, а потом поманил рынду пальцем.
– Шубейку на плечи накинь. Да не моя это, дурачина! – серчал Петр Шуйский. – Это шуба Никитки. Моя волчья, с рыжеватыми опалинами. В палатах у игумена оставил.
Рында был скор и уже через минуту явился с шубой на руках.
– Ну-ка, холоп, накинь мне шубейку на плечики. Побережнее, – ворчал боярин, – поди не попону на лошадь набрасываешь, а государя своего укрываешь. – Оборотясь к палачу, Шуйский распорядился: – Хватит с него, Никитушка, он и вправду ничего не ведает. Время зря теряем. Сколько у нас еще народу перед Пытницкой томится.
– С дюжину наберется, Петр Иванович.
– Вот и заводи следующего. Поучим мы малость уму-разуму. Будет с чем к государю в Думу являться.
* * *
Две недели Москва жила по государеву указу: ни бродяг, ни нищих в город не допускать. Грозная стража, выставив вперед бердыши, выпроваживала каждого, посмевшего проникнуть в стольный град. Нищие и бродяги собирались перед городскими воротами огромными толпами и слезно выпрашивали у десятника-стрельца проявить Божье милосердие – разрешения посидеть малость на улицах и собрать копеечку. Но вратники оставались непреклонными. Иногда, потеряв терпение, десятник подзывал к себе бродячих скоморохов с медведем и за пять копеек просил разогнать допекавших его нищих. Громадина зверь натягивал тяжеленную цепь, вставал на задние лапы и, разинув черную пасть, шел прямо на бродяг, которые мгновенно разбегались по сторонам. А медведь, заполучив заветное лакомство, опять потешал собравшуюся публику.
Однако нищие в Москву пробивались.
Некоторые из них, применив завидную смекалку, пролезали в город по Тайницким ходам, другие, поменяв облачение, шли в стольную как служивые. И совсем скоро Городская башня вновь обрела своих заблудших детей, которые позанимали опустевшие палаты, успевшие за недолгое отсутствие покрыться слоем пыли.
По окрестным домам с башни растащили покрывала, охапки сена, матрасы, и бродяги, привыкшие к неудобствам, спали прямо на досках. А утром на Городскую башню вновь был собран разный хлам: кровати, одеяла, рваные простыни.
Городская башня оделась в свое прежнее платье.
Как ни огромен был Яшка Хромой, но перебороть Гордея Циклопа он не мог, и за московским татем, как и прежде, оставалась Городская башня, базары и площади столицы.
Петр Шуйский, намаявшись изрядно в полумраке Пыточной, вышел на свет в боярскую Думу. Бояре, уставя брады друг в друга, сидели по обе стороны от государя на скамье и лавке. Иван с заметной ленцой слушал о состоянии дел в царствии, но когда черед дошел до Петра Шуйского, воспрянул:
– Стало быть, неведомо бродягам, кто с дюжину наших побил?
– Все они друг на друга валят, государь, никак не разобраться.
– А может, оно и к лучшему, что они друг друга лупили, глядишь, и нам меньше работы. Может, зря стрельцы поспешили? – усмехнулся Федор Басманов.
– Яшка Хромой и Гордей Циклоп смуту чинят, государь, пожар в Москве был, так наверняка и он их рук дело, а тут еще побоище устроили. Что делать прикажешь, государь Иван Васильевич?
Иван Васильевич задумался глубоко. Именно в Думе он сполна ощущал величие своей власти. Рожденный царем, он был хозяином Москвы, которую называл по-простому – двор, и каждый из присутствующих был его слугой, и совсем не важно, чем он занимался – по утрам выносил за государем пахучий горшок или, быть может, заведовал Конюшенным приказом.
Все бояре – его слуги, разница только в том, кто какую шапку носит: у дворовой челяди она поплоше, а вот боярин в горлатной шествует. И бывает она такой высоты, что кажется башней среди прочих уборов. И оттого держится боярин гордо и спину не сутулит, чтобы на макушке удержать двухаршинное сооружение из тончайшего меха. А кто уронит невзначай, тому грех! И долго бояре потом будут хихикать, показывая пальцем в сторону простофили.
Бояре сидели в царских сенях достойно, глубоко, на самые уши, натянув шапки; и, глядя на это великолепие из меха, казалось, что на головах они держат верстовые столбы.
Родовитые бояре сидели на лавках, опершись спинами о стены, менее знаменитые – на скамьях.
Вчера у Ивана Васильевича с Анастасией вышел разговор. Царица была на сносях, и по величине чрева немецкий лекарь определил, что будет мальчик. А это была причина, чтобы супруг обращался с царицей повнимательнее.
– Что ты чувствуешь, Анастасия? – спрашивал царь.
– Кажется мне, что он как будто поглаживает меня, словно успокоить хочет. Прикосновение такое ласковое, доброе.
Нежность обуяла государя, он только хмыкнул в ответ, а царица продолжала:
– Государь, будь же милосерднее к рабам своим. Слышала я, что ты нищих по тюрьмам позакрывал и в Москву их пускать не хочешь. Мы же по византийским порядкам живем. Вспомни, что императоры византийские даже при дворах своих держали убогих и сирот. А на выездах милостыню раздавали великую. Обещаешь, что всех помилуешь?
– Обещаю, государыня.
Бояре терпеливо ждали слова Ивана Васильевича. Сейчас он не тот малец, что был до похода на Казань. После рождения сына облик Ивана стал царственным: со щек слетел юношеский пух, а борода закурчавилась так, что иной старец завистливо вздыхал.
– Открыть ворота, пусть нищие в город проходят. Насилия не чинить. Пускай идут куда хотят. Отпустить всех бродяг из темниц. И еще вот что, – повернулся царь к дьяку Ваське Захарову, – отметь в указе, что будет им выдана щедрая милостыня. Пусть глашатай объявит, что государь Иван Васильевич из казны жалует.
После царицыной болезни немецкие лекари в один голое уверяли Ивана, что Анастасия Романовна родить более не способна. Царь сердился и вновь заставлял их осматривать царицу. В который раз они прикладывали к ее животу трубки, мяли пальцами бока, долго совещались между собой и опять разводили руками, втолковывая непонятливому царю свое заключение.
Иван в сердцах прогонял их с глаз долой, приглашал знахарок, которые охотно смотрели царицу: разглядывали ее мраморную кожу, заглядывали Анастасии в рот и будили в царе сомнение.
– Может, родит, батюшка… а может быть, и не родит. Худа больно царица! А для того, чтобы родить, силушка нужна. Вон деревенские бабы какие ядреные! Эти каждый год рожать способны, а царица слаба.
Обидно было то, что это же самое говорили и немецкие лекари. Иван Васильевич одарил знахарок шелковыми платками и больше их к себе не звал. Однако, когда Анастасия призналась царю, что понесла, Иван расчувствовался, а немецким лекарям повелел урезать годовое жалованье.
И потому, когда родился мальчик, его назвали Федор, что значит «Божий дар». Иван укрепил себя наследником.
Как никогда во дворце усилилось влияние Захарьиных, которые расселились во всех приказах, а в Думе составляли большинство. Наиболее влиятельным был Григорий Юрьевич Захарьин, который уже много лет кряду был боярином Конюшенного приказа, чем оттеснил князей Глинских и едва ли не за пояс заткнул самих Шуйских.
Григорий Юрьевич по дворцу передвигался важно, за эти годы он изрядно растолстел, а стало быть, прибавил к прежним необъятным телесам еще больше дородности и достатка. Огромная жирная складка дрябло болталась у пояса и мешала боярину смотреть под ноги. Однако своей полноты Захарьин не стеснялся, наоборот, огромный живот сделался предметом его гордости. Полнота у бояр ценилась на особом счету, и громадный живот, кроме уважения, вызывал еще и зависть.
Захарьин не возражал, когда дворовая челядь называла его «батюшкой» и клала поклоны до двадцати раз кряду. Царский трон был укреплен еще одним из рода Захарьиных, и потому конюший имел право на уважение.
С величием рода Захарьиных теперь считались и князья Шуйские. Однако на лавках в боярской Думе тесно было двум великим родам, и Григорий Юрьевич все болезненнее ощущал локотки недругов.
Примечая усиливающееся влияние Захарьиных, бояре между собой зло шептались: будто бы все окольничие из рода Захарьиных-Кошкиных – они же воеводы, они же кравчие. Даже на охоте царь желал рядом с собой видеть кого-нибудь из Захарьиных.
Второй сын Ивана рос крепким и смышленым мальцом и очень напоминал усопшего Дмитрия, разве что цвет волос иной – желтый, словно неспелый одуванчик, и топорщились волосья у него непослушно, выдавая строптивую натуру. Анастасия Романовна не отходила от сына ни на шаг, не доверяла младенца даже ближним боярыням. Теперь она сама кормила его из ложечки, сама вытирала рот, запачканный в каше, сама же и переодевала юного царевича. Ее опека за старшим сыном не ослабевала даже тогда, когда народился Федор. Она желала видеть сыновей всегда, и если приходилось оставлять их, то только по велению самодержца. Даже в спальной комнате царица распорядилась поставить детские колыбели, и тогда Анастасия поднималась среди ночи и долго с любовью смотрела в сопящие лица малюток. Иван не бранился, воспринимая поведение царицы как причуду, а когда она склонялась над кроваткой, заглядывался на ее стройное крепкое тело, не утратившее былой свежести даже после рождения детей. Мужское желание от этого созерцания становилось сильнее, и он долго не выпускал из объятий жену.
Иван Иванович рос пострельцом. За ним был нужен глаз, и в баловстве юного царевича бояре безошибочно угадывали породу, признавая, что таким неспокойным был и Иван Васильевич.
Федор Иванович был только в люльке, но голос его оттого не становился тише, и он, крепчая, орал на весь дворец, заставляя поверить всех бояр в Москве, что положение Захарьиных как никогда прочно.
Одним из первых неудовольствие стал высказывать Петр Шуйский. Он и ранее Захарьиных не жаловал, а когда они ото всех отгородили государя, боярину стало невтерпеж. За плату он науськивал на Захарьиных бродяг, которые вслед Захарьиным кричали срамные слова, бросали навоз в спину, а однажды с полдюжины нищих обваляли старшего сына конюшего в грязи. Григорий пожаловался государю, и Иван велел учинить сыск. Однако далее головного дьяка дело так и не пошло. Выпороли для острастки пару бродяг на площади, на том и закончилось.
Захарьины, подозревая, откуда исходит лихо, затирали младших Шуйских, подговаривали государя не давать им боярских чинов, и норовили держать вдали от дворца – где-нибудь в слободах, куда царь наведывался редко. А чаще давали отворот совсем, ссылаясь на то, что окольничих в Думе с избытком, а стало быть, молодцам следует еще подрасти. А однажды, в сердцах, Григорий огрел отрока Шуйского плетью лишь за то, что он не отвесил ему поклона. Отпрыски бояр и вовсе потеряли стыд: Захарьины лупили младших Шуйских, а старшие Шуйские насмехались над младшими Захарьиными. Даже Дума стала местом горячих споров, которые частенько завершались рукоприкладством: они лупили друг друга в присутствии государя, таскали за волосья и брады. А Иван, который всегда был охоч до забавы, не разрешал боярам растаскивать разгоряченных спорщиков, а потом под веселое хихиканье холопов давал в награду победителю горсть серебра из собственных рук.
Так и уходили порой с Думы бояре с расцарапанными лицами, и с разорванными кафтанами.
А однажды, смеха ради, Иван Васильевич призвал к себе Захарьиных и Шуйских и во всеуслышанье объявил: у кого будет больше живот, того он и сделает конюшим. И бояре, вбирая в себя поболе воздуха, выпячивали животы, стараясь угодить государю. Этот день был праздником для челяди, которая сбежалась со всего двора и наблюдала за тем, как родовитые бояре, красные от натуги, выставляли напоказ животы.
Первым оказался Григорий Захарьин, который снискал похвалу государя, ему же остался и Конюшенный приказ.
С этого дня и начался самый разлад в Думе, которая вскоре разделилась на сторонников Григория Захарьина и Петра Шуйского.
Горячим приверженцем Петра Шуйского был Василий Захаров.
Думный дьяк приехал к боярину за полночь. На двор заезжать не стал, привязал коня у ворот и окликнул вратника.
– Ну чего гостя не встречаете? Отворяй ворота!
В пристрое для челяди вспыхнула лучина, а потом факел ярким огнем осветил двор, и ворота отворились настежь.
– Проходи, Василий Дмитрич, коня твоего я на двор велю отвести. Чего ему подле ворот стоять! – оказал честь гостю хозяин. Не каждый думный дьяк на двор боярина с конем хаживает. – Татей в Москве полно, увести могут. Давеча тут видел двух бродяг, шастают из конца в конец! Надо бы Петру Ивановичу напомнить, чтобы стрельцов к дому приставил, а то ведь эти бродяги и хоромы подпалить могут. А тебя Клуша проводит, дожидается уже Петр Иванович. Эй, Клушка, чего гостя ждать заставляешь! Веди его к батюшке!
На окрик дворового выскочила девчонка-подросток, которая потянула Василия за рукав и потребовала:
– Идем за мной, господин!
Петр Шуйский встретил Василия у двери, приобнял за плечи и отвел в горницу.
Несмотря на поздний час, гостя дожидались: за столом сидел Иван Шуйский и лакомился парной говядиной. Федор Шуйский-Скопин сидел на лавке и гладил рыжего кота, который, подняв хвост, снисходительно принимал ласку.
– Проходи, Василий, чего же ты оробел? Свои здесь, – подбодрил хозяин. – Или братьев моих не узнаешь? Марфа, – окликнул Петр сенную девку, – налей гостю в ковш медовухи. – И, уже оборотясь к Василию Захарову, добавил: – Без хмельного пития никакое дело не зародится. Поговорим малость, а там и заночуешь у меня.
Василий ковшик с медовухой не допил – сделал несколько глотков, смахнул капли с усов и бережно поставил его на край стола.
Петр Иванович обхаживал думного дьяка как девку – за плечики приобнимет, доброе слово на ушко шепнет:
– Давно у нас такого мудрого дьяка в Думе не было. Царь тебя затирает, все Выродкова нахваливает, но только куда ему до тебя! – Голая лесть Василию была приятна – улыбнулся он сладенько, а боярин продолжал: – Мы, Шуйские, всегда дружбой были сильны. Одного тронь, так другие все поднимутся. А кто с нами в ладу жить не желает, так мы его со света сживаем, а другов наших чтим, как братьев! – повернулся Петр к родичам.
Иван на мгновение оторвался от жирного куска, выковырял из середины косточку и метко швырнул ее в корыто.
– Верно, брат, стоим мы друг за дружку, как псы. Глотку разорвем любому обидчику.
Василий уже не сомневался в том, что боярин так же, как в этот кусок говядины, вонзит зубы и в горло своего врага.
– Верно говоришь, Петруха, – поддакнул Федор и шлепком отшвырнул от себя в сторону кота.
– Вот, увидишь, мы еще и Выродкова уморим, тогда ты первый дьяк в Думе останешься. Ничто без твоего ведома не свершится.
– Спасибо, бояре, чем же мне вас за такую честь благодарить?
Василий догадывался, что главный разговор будет впереди. Он с опаской смотрел, как кот стал полизывать ушибленный бок, и решил терпеливо дожидаться, что же скажут бояре далее.
– А чего благодарить? – удивленно расставлял руки в стороны Петр Шуйский. – Или мы не свои? Обижаешь ты нас, Василий Дмитриевич, – коснулась мягкая боярская ладонь острого плеча дьяка. – От души говорим, как же доброму человеку не помочь. Помянешь мое слово, ты еще окольничим будешь, – серьезно объявил Петр. – Вот такую шапку носить станешь!
– Спасибо, боярин, – искренне расчувствовался Василий, и глаз его невольно скользнул на табурет, на котором стояла величавая боярская шапка.
– Ты бы и завтра окольничим стал, вот только заковырка одна имеется, – сожалел Петр Иванович.
– Какая же, боярин?
– Захарьины все места позанимали! – осерчал князь. – В каждом приказе сидят. Как место окольничего освобождается, так они сразу своего родича ставят. Тем они и сильны! Вот как, Василий.
– Что же делать-то, Петр Иванович?
– Они вместе, вот и мы должны быть заедино! А вот тогда мы тебе и поможем. А знаешь ли ты, кто всему виной?
– Кто же, Петр Иванович?
– Царица!
– Анастасия Романовна? – искренне удивился думный дьяк, никак не ожидая такого поворота.
– Она самая! Это она Захарьиных во дворец привела. Не будь ее, так мы бы в приказах по справедливости заправляли!
Сотряснулся живот, подобно вулкану, изрыгнув из нутра глубокий вздох, и Василий вспомнил, что дородностью он только чуток уступил Григорию Захарьину. Если бы не эта малость, быть бы ему конюшим!
– Да ну?!
– Вот тебе и «да ну»! А как второго она родила, так вообще окрепла. А про Гришку Захарьина и говорить срамно. Давеча так в Думе разорялся, как будто перед ним холопы сидят. Все власть свою хочет показать. А ежели бы Анастасии не было, разве посмел бы он на Шуйских голос повысить?
– Не посмел бы, – пьяно согласился Василий.
Нутро радовалось обильному угощению, а в голове стало совсем весело.
– Вот и я об том же! – радостно подхватил Петр Иванович. – Сидел бы тогда под лавкой мышью задушенной. А к чему это я все говорю? Извести нужно царицу, тогда ты окольничим станешь. И мы от Гришки Захарьина избавимся и, даст Бог, может, царь из нашего рода невесту присмотрит.
– Извести?! – перепугался Василий.
Кусок хлебной корки, которым он смазывал соус с блюдца, застрял в горле так крепко, как будто хотел задушить его.
Василий откашливался долго, хрипел задушенно на всю комнату, а Шуйский Петр услужливо справлялся:
– Может, тебе, Василий, наливочки дать?
Василий в ответ тряс головой, махал руками и вновь заходился в безудержном кашле. Петр похлопал дьяка по спине, и кусок хлеба, сжалившись над несчастным, благополучно пролетел в желудок.
– Ох и напугал же я тебя, – беззаботно скалился князь. – Смотрю, у тебя даже слеза на глазах выступила. Али, может быть, ты царицу жалеешь? Или окольничим раздумал быть?
– Ты сразу говори, Василий, с кем ты! С нами или с царем будешь? – строго спросил Иван.
– Это кажется, что царь всесилен, только без воли бояр ничего не делается, как повернут они, так и выйдет! – поддержал братьев Федор Скопин.
Он вновь держал на коленях рыжего кота, который весьма был доволен боярской лаской. Пальцы перебирали густую шерсть, залезали под живот, чесали ухо.
И тут Василий Захаров вдруг с ужасом подумал о том, что выбора у него просто не существует. Даже если он осмелеет и скажет: «Нет!», то Шуйские задушат его в тот же миг. Затолкают невинно убиенного в холщовый мешок и выбросят куда-нибудь в реку.
– С вами я, – выдавил из горла хрип Василий.
– Уж не простудился ли ты часом? – посочувствовал Петр Иванович.
– Нет, это я так, – заверил дьяк.
– У нас от простуды одно средство имеется. Эй, Клушка, поди сюда! Где там тебя еще нечистый носит?! Лекарство неси нашему гостю!
– Сейчас я, батюшка, – послышалось из-за двери, и следом за словами в горницу вошла босоногая девчушка, сжимая в руках большой расписной кувшин.
– Малиновая? – подозрительно поинтересовался боярин.
– А то как же! Она самая, батюшка, – горячо уверяла босоногая красавица.
– Тогда налей гостю полный стакан, а то он совсем захворал… Да не на скатерть, раззява! В стакан, говорю, лей! А теперь пошла за дверь!
Василий отпил малинового настоя; и вправду, малость полегчало.
– А что далее… с царицей делать?
– «С царицей!» – передразнил Петр. – Да моя челядь у нее чернику на базаре покупала. А ты – «царица»! Ранее сроду башмаков не носила, в лаптях по Москве шастала. Царица! Что с ней делать, спрашиваешь? Порчу навести, а то, еще лучше, отравы какой дать!