
Текст книги "Наш старый добрый двор"
Автор книги: Евгений Астахов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Прикосновение к далекому дому
«Дорогая жена моя Дариджан, дорогие мои дети – Рома и Джульетта, дорогая сестра Вардо и мама-джан! Сообщаю вам, что жив и продолжаю службу в новой части, куда направили меня из госпиталя. Раны, где фашистские пули попали, уже зажили, правда, еще болят. Но я сказал доктору, что отпуск не надо мне делать – на фронте очень сложная обстановка, как я могу в отпуск ехать? Сколько ни говорил мне доктор, я все равно отказался…»
Ромкин отец писал часто, и сочинения его были всегда длинные и очень подробные. Всякий раз получалось, что воюет гвардии рядовой Арчил Чхиквишвили доблестно, себя не щадит и командование просто не нарадуется на него. А то, что до сих пор не представлен к высокой правительственной награде за мужество свое и самоотверженность, так то результат его исключительной скромности, которой он отличался с детства и которую перенял, конечно же, от своих родителей. Здесь делается прямой намек на то, что Ромке следует глубоко задуматься над этими строчками отцовского письма.
«Пока я проливаю свою кровь на фронте, выполняя все приказы командования, ты должен быть опорой семьи, поддерживать ее авторитет в глазах соседей. Ты знаешь, какие у нас соседи, они мне все скажут, и, смотри, тебе плохо будет, если их слова огорчат мое сердце…»
О соседях Ромкин отец вспоминал в каждом письме, передавал им приветы и пожелания доброго здоровья. Всем, начиная с профессора и кончая Михелем. Иногда даже добавлял в самом конце: «Этим мадам, которые во флигеле живут, тоже привет. Черт с ними. Все-таки соседи, да!..»
Арчил Чхиквишвили был человеком неверующим и все же, вспоминая свой первый и единственный бой, не раз повторял про себя:
«Чудом я тогда жив остался! Просто бог меня спас! Забыл все грехи мои и спас, пожалел ради детей, ну…»
Ему вновь и вновь вспоминались черные, без крыш, дома на плоской вершине бугра, расщепленное снарядом дерево, из-под которого ударила автоматная очередь, подкосила на бегу бедного Чхиквишвили. И бежать-то ведь осталось каких-нибудь десять шагов; как разглядел его в темноте проклятый автоматчик, чтоб ему слепым родиться!..
Страх прижимал Арчила к земле, страх сковывал душу, беззвучно и отчаянно кричал, рвался наружу: «Вай мэ! Только бы живым остаться, еще раз увидеть утренний свет! Клянусь детьми, никогда против совести не погрешу, другим человеком буду, клянусь!..»
Что было потом, толком и не припомнить. Кто-то подхватил его, крикнул:
– Вперед! Чего лежишь-то?! Вперед!..
И он не то побежал из последних сил, не то просто поволокся за бегущим впереди комроты – выходит, это тот крикнул ему: «Вперед!» А может, и кто-то другой. Все грохотало вокруг, трещало и разламывалось, разве услышать в таком аду человеческий голос?
Огонь вставал из земли красно-желтой стеной, и нужно было прорваться через нее, прорваться и уцелеть. Ему это удалось. Другим нет. И когда он стоял в обшитой тесом немецкой траншее, навалившись грудью на осклизлый бруствер, и санинструктор бинтовала его плечо, то снова из редеющего дыма, из предутреннего тумана послышался хрипловатый голос командира роты:
– Жив? Ну молодец, раз жив. Значит, еще повоюем, Чхиквишвили…
Ромкин отец ворочался на койке, курил безвкусные трофейные сигареты и пытался представить себе лицо комроты – черное от копоти, мокрое от дождя, небритое лицо человека, с которым скорее всего никогда больше не придется увидеться. Что за человек был, почему ничего не боялся, где его дом, где его мать живет? Написать бы ей письмо – какого сына родила, дорогая! Совсем молодой еще, двадцать один год всего, мальчишка, ну! Как он так сделал, что Арчил Чхиквишвили, пожилой человек, уважает его, словно отца?..
Тихонько, чтоб не разбудить соседей по палате, Ромкин отец выходил в коридор, примащивался возле дежурной сестры, просил листок чистой бумаги.
– Письмо домой писать буду.
– Спали бы, отец, лучше. Днем напишете.
– Не спится, дорогая…
Он вынимал из кармана трофейную авторучку и выводил первую фразу:
«Здравствуй, дорогая жена моя Дариджан…»
Солдатские письма, как и солдатские сны, словно короткое прикосновение к далекому дому. Пока пишет солдат письмо, он там, в кругу родных, в кругу друзей и соседей, в той не забытой им жизни, где все было надежно, прочно и счастливо…
После госпиталя Ромкин отец попал в гвардейскую дивизию, чем очень гордился, и письма свои подписывал торжественно: «Гвардии рядовой Арчил Чхиквишвили».
Определен он был в хозяйственный взвод – все же в возрасте человек и к тому же только из госпиталя, куда же ему в стрелки? Это обстоятельство несколько смущало Ромкиного отца, и в письмах он о нем умалчивал.
«Находимся мы сейчас в Болгарии. На месте не стоим, идем на запад. С болгарами войны у нас не было, это свои люди. Когда медленно говорят – все равно что по-русски получается. Правда, на Россию здесь непохоже, а похоже больше на Кахетию. Такие же сады, такие же виноградники и красное вино, которое они делают, наш восьмой номер напоминает. Хорошее вино, молодцы, не ожидал!
Лицом здешние люди совсем как кахетинцы, как будто я в нашу родную деревню вернулся, Дариджан, и мы с тобой снова совсем молодые…»
* * *
Стрелковый полк майора Вадимина отвели с передовой в полночь. Тусклые лампы осветительных ракет медленно плыли к земле. Немцы ушли за реку и закрепились.
Время от времени тугую тьму прорезали торопливые строчки пулеметных очередей; цветные трассы мчались над самой водой, гасли в прибрежных талах. И вновь повисали в небе лампы, озаряли заболоченную пойму мертвенным светом. Противник явно нервничал, хотя и не мог не чувствовать, что наступление остановлено, все, теперь передышка. И для тех, кто вышел с боями к восточному берегу реки, и для тех, кто, перейдя ее, закрепился на западном.
Река была неширокой и извилистой. Остатки деревянного моста уходили в ночную воду валкой шеренгой обгоревших устоев.
За рекой лежала немецкая земля. На вид она ничем не отличалась от той, на которой находился сейчас полк майора Вадимина. Такая же заболоченная низина с тусклыми бельмами подернутых льдом стариц, густые заросли ивняка, деревья, уцелевшие после артиллерийского обстрела.
И тем не менее это была совсем другая земля, Германия, откуда три с половиной года назад пришла война и куда она теперь возвращалась.
Вадимин пристально вглядывался в мутную, скрытую мглой даль.
Последние три недели каждый солдат в его полку и он сам, с недавнего времени командир этого полка, жили одним желанием – выйти к германской границе.
Три недели наступательных боев вконец измотали людей. Отстали тылы: боепитание, инженерные подразделения, медсанбаты. Немцы оказывали отчаянное сопротивление – каждая деревня, хутор, высотка брались с боя, ценой больших потерь. Полк таял на глазах.
И все же он первым в дивизии вышел к границе, к этой невеселой, холодной реке…
– Есть связь с «домом», товарищ майор. – Неловко перехватив телефонную трубку забинтованной рукой, связист передал ее Вадимину. – Сам вызывает…
– Как ты там? – Голос командира дивизии едва пробивался сквозь треск и шипение. – Поглядел на Германию? Ну и будет! Еще насмотришься! Через час тебя сменят. Не только тебя, все наше хозяйство отводят, будем пополняться… Ничего! Не все ж нам фрица лопатить, надо и другим попробовать. Готовь материалы к награждению. Завтра в четырнадцать тридцать быть у меня! Ясно? Ну тогда все…
Вадимин положил трубку. Значит, другие пойдут за реку. Через день или через неделю, когда подтянутся тылы и все здесь, на этом берегу, соберется в тяжелый, занесенный для удара кулак. Не его, другие солдаты, ломая хрупкий прибрежный ледок, войдут в воду, подняв над головой автоматы.
– Вперед, товарищи! – крикнет им другой командир полка. – Перед вами логово врага! Добьем в нем фашистскую нечисть!..
Может, он, Вадимин, крикнул бы какие-то иные слова. Дело не в самих словах, а в смысле, стоящем за ними, – впереди Германия, и мы пришли к ее дверям, и грозно стучимся в них.
Обидно в такой момент уходить, уступать место другому. И в то же время Вадимин понимал: все правильно. И полк, и дивизия за последнее время потеряли так много людей, что перестали, собственно говоря, быть дивизией и полком.
Вадимин пытался представить себе лица тех, кого он хорошо знал, с кем воевал не один год и кто не дошел до этой реки, не увидел в разводах тумана ее западный берег, не увидел и никогда теперь уж не увидит германской земли.
Наступал самый трудный для него час, когда надо было брать листки бумаги и писать письма незнакомым ему женщинам, сообщая им, что их сын, муж или отец пали смертью героев, до конца выполнив свой солдатский долг. И писать не казенными, истертыми словами, как пишут о тех, кого не знают и, значит, не могут помнить, а какими-то другими, чтоб отразили они все, что чувствовал, приступая к письму, командир полка Вадимин.
«Дорогая Евдокия Петровна! С Вашим сыном Володей мы долгих два года шли вместе по дорогам войны. И вот случилось самое страшное, и я пишу Вам об этом, и не хочется верить, что нет больше нашего Володи Соловьева…»
Первые такие письма майор Вадимин написал еще осенью сорок второго года. Тогда, в боях на Северном Кавказе, погибли многие из его взвода.
– Извещения составлены по форме и отосланы родственникам, товарищ младший лейтенант, – сказал ему в штабе полка пожилой писарь. – Места похоронения указаны, так что зря вы беспокоитесь, у нас полный порядок…
Вадимин долго ненавидел этого писаря, хотя и понимал, что не за что ненавидеть. Не знал старый канцелярист ребят из его взвода, не слышал их голосов, не видел их глаз, не имел ни малейшего представления о том, как жили они и как погибли. Что же требовать от этого человека, кроме пунктуального выполнения его писарских обязанностей? Что он мог рассказать о ребятах из взвода младшего лейтенанта Вадимина, если бы даже и захотел, что мог написать? Ничего ровным счетом. Выходит, писать должен сам Вадимин. И он написал первые свои горькие письма.
С тех пор делал это каждый раз, не перепоручая никому. Не думал поначалу о том, что со временем это превратится в его внутреннюю обязанность…
На следующий день в назначенное время он был в штабе дивизии. Небольшой дом на краю поселка полон людей. По всему чувствовалось, что идут сборы в дорогу. Во дворе стояли штабные автобусы, в них грузили ящики с документами, пишущие машинки и прочий штабной скарб.
– А, именинник, здорово!
– С чего бы это мне именины вдруг праздновать? – не понял Вадимин.
– Узнаешь от «самого». Иди, он уже спрашивал тебя.
Взглянув на часы, Вадимин одернул гимнастерку и толкнул обитую кошмой дверь.
– Разрешите, товарищ генерал?
– Входи, входи…
Вначале разговор шел самый обычный: о потерях в полку, о порядке следования до пункта, в котором дивизия получит пополнение, о представлении отличившихся в последних боях к наградам.
Командир дивизии просматривал списки, качал головой.
– Да, совсем маленько осталось нас, кавказцев, Вадимин, совсем маленько… Голованов, Буденко, гляди ты… Голованов, это который? Тот здоровенный, рыжий, с конопушинами, да?
– Он, Иван Васильевич…
– Знаю, как же! На «Голубой линии» тогда еще отличился. Красную Звезду я ему вручил, помнишь?
– Да, Иван Васильевич…
– Сколько ж тебе писем на сей раз писать, Вадимин?
– Много, товарищ генерал…
– Да-а… И ты всякий раз не забывай, пиши: может, чем помочь сумеем, походатайствовать о чем или заступиться там, если какая холодная душа обидит. В тылу-то она, жизнь, не больно сахарная… Так вот по поводу дальнего тыла. Ту важную птицу, что взяли твои орлы из разведроты, велено доставить прямо в Москву. Полетишь в группе сопровождения… Тут я с командующим о тебе договорился, он разрешил две недели отпуска. Формироваться мы долгонько будем, потому как пополнение в основном из новобранцев, об этом меня предупредили уже. В общем, ребятишек получим из категории «годен, не обучен». Да… Десять дней тебе на дорогу туда-обратно хватит, поезда небось уже с вагонами-ресторанами бегают? – Командир дивизии подмигнул Вадимину, рассмеялся. – Ну и пяток дней дома побудешь. Это тебе за то, что первым вышел к германской границе. Командующий так и велел передать…
* * *
– Аоэ! Кубик приехал!
Эту новость во двор с тремя акациями первым принес Ромка.
– Где ты его видел? – спросил Ива.
– Где видел, там видел! По улице с Рэмой шел, ну! Под ручку, между прочим.
– Ты с ним говорил?
– Нет. Почему я должен говорить?
– Ну хоть поздоровался?
– Они по другой стороне шли. Говорили, смеялись, очень веселые были. Я что, должен перебегать улицу, кричать им: аба, здравствуйте, это я – Ромка! На черта я им нужен?
В какой-то степени он был прав – ну чего и впрямь перебегать улицу с криком «здравствуйте»? Можно поздороваться в другой раз, при более подходящих обстоятельствах.
– Теперь они поженятся, – сказала Джулька. – Обязательно. Кубик потому и приехал. А что такого? Очень даже хорошо!
Во флигеле приезд Вадимина особенного восторга не вызвал. Скорее наоборот.
– Ну и что, подумаешь, какой-то майор всего, – комментировала события мадам Флигель. – Вот если б он был генерал-майор, тогда бы еще звучало. Нет, это не партия для нашей Рэмочки! Что он ей может дать, ну что, я спрашиваю?!
– Мама, не трогай эту тему! – отвечала ей дочь и нервно стучала своей дирижерской палочкой по крышке рояля. – Ты не выучила упражнение, ты играешь его, как на кастрюле! – Это уже относилось к ученице. – Собирай ноты, урок окончен!
Ученица уходила, щелкал замок двери, звякала цепочка, и разговор продолжался.
– Когда ты трогаешь эту тему, мама, я рискую упасть в обморок! – Дирижерская палочка продолжала выбивать дробь по крышке рояля.
– Ты поцарапаешь «Блютнер».
– Черт с ним, с «Блютнером»! Ты лучше представь себе, что нам скажет Гришенька! Куда мы отдали его единственную дочь? Сначала она добилась этой ужасной фельдшерской школы, из-за которой я трижды чуть не умерла. А теперь – пожалуйста – майор да еще отъезд с ним на фронт! Ты понимаешь, мама, что такое для девочки фронт?
– Ай, да не стучи ты по «Блютнеру»! И не задавай дурацкие вопросы про что такое фронт! Нам надо подумать, как помешать этому ужасу.
– С Рэмочкой говорить бесполезно. Она же давно влюблена в него. О боже, боже!..
– Слушай, а может, нам обратиться куда-нибудь? Ведь он ее учитель, и вдруг влюблена и все прочее.
– Учитель! Когда это было, мама? Он теперь майор. А она младший лейтенант. Куда же ты хочешь обращаться?.. А ведь к Рэмочке проявлял такой интерес Эдик Заварницкий. Скрипач! Сплошной талант! Заслуженный артист республики! Автономной…
– Дай, ради бога, сюда эту проклятую палочку, ты же царапаешь ею инструмент и мои нервы тоже…
Что касается родителей Минаса, то они по-своему восприняли приезд Вадимина. Узнав у Рэмы его адрес, пришли вечером, печальные, тихие, и попросили:
– Вадим Вадимович, вы в прошлом учитель Минасика, и он всегда очень хорошо занимался по вашему предмету. И вот он уходит в армию. Несмотря на слабое здоровье и предрасположенность к хронической ангине… У нас к вам родительская просьба: вы когда-то учили Минасика не только в школе, но и в этой… в Юнармии. Он так увлекался тогда военным делом!.. Вы можете сказать в райвоенкомате, вам не откажут, конечно, пусть Минасик уедет с вами, пусть он будет при вас, при своем учителе.
– Но ведь… – Вадимину было явно не по себе, он не знал, как ответить на такую просьбу. – При мне в общем-то нельзя быть. Как же это: при мне?
Но родители Минаса продолжали смотреть на него печально и с надеждой.
– Я всего лишь командир стрелкового полка… Вот если б Минаса направили в нашу дивизию, в мою часть… В принципе это возможно, в военкомате могли бы в порядке исключения оформить такое направление, но…
– Райвоенком вам не откажет, Вадим Вадимович! Как он может отказать вам? Вы же герой войны, боевой офицер. И потом ведь все совершенно законно…
* * *
Идея родителей Минаса получила неожиданное развитие. Узнав о ней, Ромка возмутился.
– Ва! – кричал он, размахивая руками. – А почему только Минасик! Мы что, хуже, да? Ничего подобного! Аба, Ивка, идем к Кубику, скажем ему: пускай нас тоже берет!
– Как-то неудобно… навязываться.
– Что вы за люди?! Навязываться-привязываться, неудобно, то, се! Почему неудобно? Мы же не на свадьбу к нему навязываемся, на фронт, ну!
Выходило, что Ромка и на этот раз прав.
– Ладно, – согласился Ива, – пойдем. Когда вот только?
– Сейчас! Что, думаешь, Кубик на год сюда приехал?..
Вадимин встретил их радостно. Разглядывая со всех сторон, удивлялся – совсем взрослыми стали! А давно ли в юнармейцы записывались? Словно на прошлой неделе все это было.
– Ты помнишь их, мама? Они приходили провожать меня к эшелону. С цветами даже.
– С цветами, положим, пришла только Рэма. Я помню вас, мальчики. Тебя вот звать Ромео, верно ведь?
– Верно.
– А сестру твою Джульеттой.
– Правильно! – удивился Ромка. – Интересно, как запомнили? Мы вообще ее Джулькой называем. Между прочим, она его девушка, – и Ромка ткнул пальцем в Ивину сторону.
Тот покраснел, кончики ушей схватило жаром.
«Чтоб тебе!.. – думал Ива, пронзая Ромку испепеляющим взглядом. – Вечно у него язык без костей…»
Ива до того смутился, что просьбу, ради которой они затеяли этот визит, пришлось излагать Ромке. Хотя, как договорились, он должен был просто стоять рядом и помалкивать.
Ромка, конечно, начал с того, что Минас не идет ни в какое сравнение с ними. Правда, немецкий язык выучил, но на фронте с немцами нечего разговаривать, их можно молча бить.
Вадимин терпеливо слушал хвастливые Ромкины тирады и улыбался. Он бесконечно далек был сейчас от войны, от всего, что связано с ней. Просто перед ним стояли его ученики; полгода назад они были еще школьниками, приходили каждое утро в класс, сидели за партами, писали сочинения, прятали в рукавах шпаргалки и опасливо протягивали учителям свои дневники. Их школа была первой школой в жизни педагога Вадимина, а их класс – первым классом, которым он руководил.
Классный руководитель Вадимин! Прекрасно звучат эти слова! Нет, он не променяет их ни на какие другие, никогда. Если будет суждено ему вернуться, он снова придет в свой класс, чтобы продолжить прерванный три года назад урок. Как много сумеет теперь рассказать своим ученикам учитель Вадимин, потому что многое привелось ему видеть, пережить и понять, очень многое. Рассказывать об этом можно всю оставшуюся жизнь.
Она обязательно будет длинной, невероятно длинной, ведь ему сейчас всего двадцать шесть лет. Сколько еще можно успеть сделать…
А Ромка тем временем продолжал говорить. И то, что следовало, и то, что было, по мнению Ивы, совершенно не к месту.
– Ну что ж, ребята, – сказал Вадимин, когда Ромка наконец замолчал. – Я был бы очень рад взять вас в свой полк. На сей раз не в юнармейский, а в самый что ни на есть настоящий. Попробуем договориться в райвоенкомате. Просьба, ясное дело, будет выглядеть несколько необычно, но чем черт не шутит?
– Когда бог пьяный, – не удержался от реплики Ромка.
– Вот именно… Тем более с вашим райвоенкомом мы еще в школе младших лейтенантов учились. И первый бой приняли вместе возле Крестового перевала. Так что, думаю, поможет.
– Так это тот самый З. Каладзе? – воскликнул Ива.
– Да, Зураб. А ты откуда знаешь?
– Я же во фронтовой газете об этом прочитал! Еще когда мы в госпитале у телефонов дежурили. «Курсанты В. Вадимин и З. Каладзе… огнем ручного пулемета…» – Он повернулся к матери Вадимина. – Я тогда Рэме отдал газету, и Рэма тут же побежала с ней к вам.
– Спасибо. Это был чудесный подарок…
* * *
Жора-моряк жил в комнатушке, прилепившейся к стене громадного, нескладного дома.
Для каких-то, видимо, хозяйственных нужд сложили из кирпича комнатушку с маленьким оконцем, глядящим на задний двор, с низкой дверью из толстых досок, украшенных медными нашлепками. Может, жил в этой комнате кто-нибудь из обслуги, может, хранили что-то, об этом никто уже не помнил – не было нужды помнить. Теперь вот в ней согласно ордеру райжилуправления проживал Жора-моряк, инвалид войны.
– Классная каютка, – говорил он друзьям. – Дверь, правда, малость низковата, но мне ведь и не нужна особенно высокая дверь, сами понимаете. Ну а гости нагнутся, не графья…
Порядок в комнате был флотский. Возле маленькой чугунной печки полка с посудой, кровать, застеленная шелковым одеялом, на стене копии с картин Айвазовского и надраенный до солнечного сияния небольшой корабельный колокол. Да, еще висел портрет Джульки. Была она на нем как живая, хотя Жора писал по памяти. Особенно удались ему глаза, прозрачные, с золотыми солнечными искрами, спрятанными где-то в самой их глубине. Джулька на портрете смотрит чуть вверх и в сторону, и голубые тени от длинных ее ресниц ложатся на крепкие, цвета спелого персика, скулы.
У всех друзей Жоры-моряка висели в квартирах красивейшие абажуры. Делал он их сам, пропитывая бумагу одному ему известным составом из смеси льняного масла, клейстера и еще там чего-то.
Научил его этому хитрому искусству китаец-кок – плавали вместе почти два года, подружились. Кок был маленький и круглолицый, с черными щелками раскосых глаз. Глянешь в них, и непонятно: смеются ли они, сердятся или грустят. Две бездонные, ровно поблескивающие щелочки.
В тесной каюте кока пахло красками, клеем и лаком. В бамбуковом стаканчике стояли острые, как пики, кисти, шуршали разложенные на столе заготовки будущих абажуров. За рейс кок успевал одарить ими команду от капитана до юнги, и все абажуры были разные.
Сначала Жора помогал коку просто так, от нечего делать. Потом увлекся, начал придумывать свои варианты разрисовки и в конце концов до того наловчился, что стало у него получаться не хуже, чем у кока. И тот в знак восхищения Жориными способностями подарил ему на прощание набор кистей и твердые, как камень, палочки китайской туши.
Жора выкраивал абажуры на разный манер, расписывал их, гофрировал бумагу, склеивал ее, подрезал, и в результате этих трудов появлялся под потолком еще один чудесный шар, весь в цветах, неизвестных ни одному ботанику мира. Или парила, спрятав в щупальцах электролампочку, переливаясь всеми морскими красками, красавица медуза или… впрочем, фантазия Жоры-моряка была безграничной. Джулькин абажур, например, скорее всего напоминал сердце.
– Следи, Джулия, – попросил Жора-моряк, даря абажур, – следи за тем, чтоб в ней никогда не перегорала лампочка. Горела бы ярко, вполнакала гореть ей тоже ни к чему…
– Слушай, Жора, – говорили ему друзья. – Ты же настоящий художник! Зачем тебе эти папиросы сдались – рисуй картины, хорошие деньги зарабатывать будешь. Для «загородного универмага» делай! На стенку большие картины: кавказец на коне с красавицей в руках или русалка без комбинации на берегу сидит, лебедя виноградом кормит. Знаешь, как берут? Особенно деревенский народ, он лучше красоту понимает.
– Не пойдет, братва.
– Почему?
– Лебеди, они виноград не едят, вот в чем дело…
Жора-моряк никогда подробно не рассказывал о своем довоенном житье-бытье. Лишь однажды за утренней папиросой поведал кое-что Джульке. Бывает такое настроение, когда хочется поведать о том, о чем раньше он старался умалчивать.
– Я всегда думаю, Жора, – сказала Джулька, – почему ты домой не вернулся? Там ведь войны не было, все на месте, все целое.
– Там все разбито, Джулия… – Жора-моряк глубоко затянулся, скосив глаза, смотрел, как подрагивает на конце папиросы серый столбик пепла. – Хороший табак, долго пепел держится… В общем, понимаешь, не ждут меня там… такого вот. Я не о родителях, их у меня нет. Я о другом человеке… Возвращаться-то надо кому-то на радость. А какая с меня ей теперь радость? А значит, и возвращаться не следует… – Он докурил папиросу, бросил в жестяной совок, лежавший у края тротуара, – дворники заканчивали свой утренний труд.
* * *
На вещевом складе пожилой старшина выдал каждому из новобранцев по паре нового белья, пахнущие махоркой шинели, гимнастерки и галифе из диагонали, потом английские ботинки с круглыми носами и скатанные на манер бинтов обмотки.
– Портянки в белье, с кальсонами вместе, – сказал он. – Пилотки и ремни в шинельном кармане. Гражданское барахлишко свернете. И не забудьте бирочку с фамилией на него навесить. А теперь айдате в баню!..
Самым трудным оказалось правильно намотать портянки. Как ни прикладывали их к ноге, жесткая бязь соскальзывала или сбивалась в комок. Только у Ромки получилось на удивление ловко и с первого же раза.
– Жора-моряк показывал. – Ромка плотно обернул ногу портянкой, сложил ее раз, другой, заткнул кончик и потянулся за ботинком. – Молодец – научил!
– Жора-моряк?! – удивился Минасик. – Но у него ведь…
– Ну и что? – перебил Ромка. – Я к нему зашел попрощаться, а он вдруг спросил насчет портянок: «Умеешь?» Я отвечаю: «Откуда умею, на черта мне эти тряпки, носки лучше!» Оказывается, в армии носки не разрешают. «Давай, – говорит Жора, – снимай сандали, учить буду!» И стал показывать. Полотенце взял – раз-раз и накрутил. Потом меня заставил. «Иначе, – говорит, – мучиться будешь, ноги натрешь…» Я потом еще дома тренировался, бабка старую наволочку дала, очень хорошо получилось…
«Мог бы и нас предупредить, – подумал Ива, приглядываясь к тому, как управляется со своими портянками Ромка. – Обязательно ему выставиться нужно!..»
Ромка несколько раз продемонстрировал свое искусство. Он был доволен собой и особенно тем, что оказался предусмотрительнее Ивы и Минаса.
Дело в том, что они тоже ходили к Жоре-моряку прощаться. И когда разговор у них коснулся сложностей предстоящей службы, Жора, помнится, сказал что-то об этих своенравных портянках. Но Ива поспешил перейти на другую тему – показалось неловким говорить с Жорой-моряком о вещах, которые тому уже никогда не понадобятся.
Прощаясь с ними, Жора сказал:
– Чего бы вам подарить, ребята, на память? Абажур не годится, не тот случай…
– Да не надо ничего… – начал было Минас.
– Тихо! – прервал его Жора-моряк. – Не сбивай с мысли… О! Знаю! Есть у меня две нужные военному человеку вещицы. Конечно, лучше, чтоб у вас не дошло до них дело, потому как страшное оно… И все же всякое может случиться, война еще не кончилась.
Он дотянулся до висящей на стене картины, снял ее. За ней на двух гвоздях висели короткие ножи с черными рукоятками, отделанными медью.
– Немецкая работа. – Жора расстегнул ремешок, вынул один из ножей. Ослепительно блеснуло широкое лезвие. – Настоящая золингеновская сталь. – Он повернул лезвие к свету. – Видали, что написано?.. «Все для Германии», поняли, как они? Здесь еще на ручке орел был со свастикой, да я сковырнул, нечего ему красоваться… Так что берите на память и… пусть они вам не пригодятся!..
Как выяснилось, Ромка тоже получил подарок от Жоры-моряка. Но об этом Ива и Минас узнали гораздо позже.
* * *
Свой отъезд Ива представлял совсем не так, как получилось в действительности. Он помнил проводы Кубика: забитые эшелонами запасные пути товарной станции, танки на платформах и часовые возле них. Жаль, конечно, что не было тогда оркестра, столь необходимого в подобных случаях.
А теперь вот оркестр был, зато отсутствовало все остальное: эшелоны, часовые, сидящие в теплушках солдаты. Был обычный пассажирский поезд, который предстояло взять с боя, потому что проездные документы в райвоенкомате выписали, разумеется, в бесплацкартный вагон.
Вадимин и Рэма должны были ехать отдельно, в другом вагоне.
– Очень хорошо, – сказал Ромка, – мы своей компанией поедем…
По старой памяти он предпочитал быть подальше от глаз учителя. Бывшего, не бывшего, какая разница.
Оркестр на вокзале играл без передышки. Не в честь отъезжающих новобранцев, а совсем по другому случаю – в гастрольную поездку отправлялись артисты филармонии. Вот и стоял оркестр возле двух, дополнительно подцепленных к составу вагонов и играл в полную силу подряд весь свой репертуар: арии из оперетт, лезгинку, полонез Огинского. А Иве было грустно. Уж лучше б он замолчал, этот громыхающий оркестр, чем играть то, что не положено играть, когда уезжают из дома солдаты.
Провожающих пришло много. Почти весь дом был здесь, на перроне вокзала. Мадам Флигель плакала, держа Рэму за обе руки, родители Минаса тоже плакали, и кое-кто из соседей начал было прикладывать к глазам платки.
«Да будет вам, право! – хотелось крикнуть Иве. – Что вы это? Разве можно так, словно хороните. Мы вернемся назад, все будет в порядке, не бойтесь за нас, мы вернемся!..»
И тут, будто подслушав его мысли, оркестр стих на секунду и заиграл наконец то, что нужно играть, провожая солдат:
В тоске и тревоге
Не стой на пороге,
Я вернусь, когда растает снег…
Ива стоял на подножке, глядел поверх голов провожающих и первым увидел Жору-моряка. Тот вышел из машины, расплатился с шофером и, тяжело переставляя костыли, пошел по перрону. На Жоре были новенькая форменка и идеально отутюженные клеши. Медаль «За оборону Кавказа» покачивалась на груди.
«А он, оказывается, высокий ростом… – подумал Ива и, спрыгнув с подножки, побежал к Жоре-моряку. – Был человек высокого роста, и никто не знал, привыкли, что он на тележке. Эх!..»
Страшное ощущение какой-то необъяснимой вины перед этим человеком охватило Иву. Он не понимал, в чем именно виноват и почему только сейчас вдруг ощутил это, но тем не менее не в силах был избавиться от охватившего его чувства.
– Мы здесь, Жора! – кричал Ива, пробиваясь через толпу. – Здесь мы, у седьмого вагона!..
Отправление поезда задерживалось, на выходной стрелке упрямо горел красный глаз семафора. Устав плакать, мадам Флигель принялась что-то сердито выговаривать Рэме, и та слушала ее не перебивая, все поглаживая по плечу.
– Без мест останетесь, ни одного свободного уже нет! – кричал Иве и Минасу Ромка.
Он успел занять верхнюю полку и теперь лежал на ней, выставив голову в приоткрытое окно.
– Где ты положил хачапури? – в который раз спрашивала его мать.
– Нигде. Я съел их, пока теплые были…
Родители Минаса без конца клали в его вещмешок свертки и кулечки, вынимали их обратно, перекладывали. На каждом была наклеена бумажка с указанием, что за снедь в свертке и в какую очередь она должна быть съедена. Минас смущенно переминался с ноги на ногу, плохо намотанные портянки натерли ему под лодыжками, гимнастерка жала в плечах.
Наконец раздался пронзительный свисток. Паровоз ответил басом, и сразу потух красный глаз семафора, зажегся зеленый.
«Зеленый цвет прекрасен, это цвет надежды», – любил повторять Ивин отец.
Вот он стоит сейчас на перроне, его отпустили с завода проводить сына, и он впервые привинтил к лацкану пиджака свой орден. А рядом мама. И не плачет, молодцом держится! Ива сделал шаг к подножке вагона. Что-то еще должно было произойти? Обязательно должно. Но что?..