Текст книги "Наш старый добрый двор"
Автор книги: Евгений Астахов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
И снова двор с тремя акациями
Июльское солнце делало свое дело. Давно отцвели лиловые грозди глицинии, и пожухла сирень в нижнем дворе; на акациях созрели кривые, похожие на пиратские ножи стручки. Когда на всех четырех террасах дома не видно взрослых, можно пошвырять в акации палкой, а потом, собрав сбитые стручки, грызть их краюшки, налитые тягучим приторным соком. Вкусно, невкусно, а все же сладко. Не хуже молочного суфле, которое можно купить без карточек, если выстоять часа два в длиннющей очереди.
Кстати, с этим самым молочным суфле было связано очередное Ромкино открытие. Он установил, на каком оборонном предприятии работает Никс Туманов. И, разумеется, тут же сообщил эту новость всему двору.
– Аоэ! – надрывался Ромка. – Никсик-Фиксик-кандидат! Оборонный объект ему поручен, хо-хо-хо! Он суфле делает! В артели пищепрома на Майданском базаре! Рецепты составляет, химик-физик. Немцам это суфле надо с самолета вместо бомбы бросить – покушают и сразу умрут, хо-хо-хо! Оборонно-макаронный суфле!
– Хулиган! – Никс, перевесившись через перила террасы, грозил Ромке кулаком. – Я тебе усы надеру. Мало, видать, тебя по баске стукнули! Есце бы расок да покрепце!
Он замахнулся, чтобы швырнуть в Ромку осколком цветочного горшка, но летчик наехал на него колесами своего кресла. Никс попятился, а тот все теснил и теснил его, перебирая руками туго надутые шины.
– Как ты смеешь говорить это парню! Как у тебя язык повернулся? – Он загнал Никса в угол террасы. – Если я еще раз услышу от тебя что-нибудь подобное, то берегись тогда, Николай!..
И тут все вдруг вспомнили, что Никса-то зовут Николаем. Что он родился и вырос в этом доме, что у него была мать, тихая, добрая женщина, которая улыбалась всем печальной, словно виноватой улыбкой. Это она называла его так: Никсик, когда он был еще совсем маленьким. Теперь вот вырос, облысел, стал «поцти кандидатом наук» и варит молочное суфле в подозрительной артели пищепрома на Майданском базаре…
И все же главной сенсацией дня стали не Ромкины разоблачения, а короткая заметка в газете, всего несколько строчек:
«Курсанты фронтовых курсов младших лейтенантов В. Вадимов и Э. Каладзе в неравной схватке с противником в районе Крестового перевала, умело маневрируя и ведя огонь из ручного пулемета, отбили четыре атаки, нанеся большой урон наступающему подразделению немецких егерей».
Вот и все. Значит, здорово воюет Кубик, хоть он еще не командир полка и даже не младший лейтенант.
– Дай мне эту газету! – попросила Рэма.
– Возьми, пожалуйста.
– Я ее сейчас Валентине Захаровне отвезу, – заторопилась она.
– Какой Валентине Захаровне?
– Матери Вадима Вадимыча, ты разве не помнишь ее? Высокая такая. Она, знаешь, очень, очень хорошая женщина!
И Рэма, схватив газету, побежала вниз по Подгорной к трамвайной остановке, а Ива смотрел ей вслед на толстую косу, на зажатую в руке газету.
Пришел бы сейчас, что ли, во двор седой скрипач, и женщина в темном платье спела б о суровом капитане, полюбившем девушку с глазами дикой серны за то, что у нее были пепельные косы, а в глазах таились нега и обман.
Но давно что-то не видно скрипача. Один стекольщик только и ходит.
– Секла ставлять!..
Никто не зовет его, у всех стекла целые, заклеенные бумажными полосками.
– Пойдем посидим на крыше, – сказал Минасик. Он тихо подошел сзади. Ива даже не услышал когда. – И Ромку позовем, ладно?
– Давай, – сказал Ива.
Они забрались втроем по стволу глицинии, сели у слухового окна.
– У Алика завтра первый полет, – Минасик вздохнул. – Всего на два года старше нас, а уже почти настоящий летчик.
«Завидовать не полагается», – хотел было сказать Ива, но не сказал. Он и сам завидовал Алику.
Ромка смотрел вниз, на холмик под кустом туи.
– В хорошем месте Джульбарса моего похоронили…
И опять Ива ничего не сказал. Что ж, отличное имя – Джульбарс. Так можно назвать только сильную и верную собаку.
– Капитан Зархия щенка обещал дать.
– Охотничьего? – поинтересовался Минасик.
– Не, зачем мне охотничий? – Ромка мотнул головой. – От настоящей овчарки. У его знакомого есть, он говорил.
– Овчарка – это здорово… – Минасик снова вздохнул. Его бабушка панически боялась собак, даже самых маленьких. Поэтому в их семье заводить разговоры о щенках было делом совершенно бесперспективным.
Ромка вынул из кармана горсть слипшихся фиников, положил их на обрывок газеты.
– Кушайте, очень сладкие…
Они лежали на горячей от солнца черепице. Небо было бледно-голубым, почти белым. Одинокое облако заблудилось в нем, замерло на самой середине, словно не знало, куда ему плыть дальше. И плыть ли вообще.
Ива смотрел на облако. Вот оно тронулось с места, медленно поплыло по небу. Все дальше и дальше. Остался позади двор с тремя акациями, залитый солнцем город, серые бастионы Персидской крепости. Облако все быстрее бежало по небу и словно звало за собой смотрящих ему вслед мальчишек…
Часть вторая
Письма в казенных конвертах
Весна сорок четвертого года пришла в город раньше обычного. Утром со склонов окрестных гор еще тянуло сырым, промозглым ветром, но к полудню теплело, люди снимали пальто, несли их, перекинув через руку, говорили друг другу:
– Слушай, такая ранняя весна только до войны была, в тридцать шестом году, как сейчас помню.
– Ты ошибся, дорогой, в тридцать пятом.
– Какой в тридцать пятом? Ты что говоришь? Я в тот год себе еще коверкотовый костюм купил; до сих пор как будто только из магазина.
– Значит, в тридцать пятом покупал…
В этом городе любили спорить. По любому случаю. А если случай не подворачивался сам, то его искали и, как правило, находили.
– Э, Минас! – кричал Ромка. – На мусорном ящике, видишь, два воробья сидят?
– Вижу, – отвечал Минасик. – Ну и что?
– Спорим, правый первым улетит. На что хочешь спорим!
Минаса настораживала такая Ромкина уверенность. Кто их знает, воробьев этих? Поэтому на всякий случай он соглашался:
– Да, пожалуй, правый взлетит первым.
– Тогда спорим на левого! Правый останется сидеть, пока я его по башке не стукну. Спорим?..
Самое удивительное заключалось в том, что Ромка обязательно выигрывал спор. Первым взлетал именно тот воробей, на которого он делал ставку. Как ему удавалось определять воробьиные намерения, не знал никто. В том числе и сам Ромка.
В этом городе люди любили спорить, любили сообщать друг другу новости, неизменно расцвечивая и приукрашивая их, любили ходить в гости и принимать гостей у себя, хотя время продолжало быть голодным и не всегда удавалось поставить на стол блюдо с зеленью и маленькую тарелочку с острым овечьим сыром. Не говоря уже о чем-то более существенном.
– Извините, ради бога, за такое угощение! Что делать – война… Ничего, скоро кончится, и тогда я приглашу вас на таких цыплят-табака, какие только моя бедная мама умела делать!
Гости вздыхали, качали головами, деликатно, кончиками пальцев брали тонко нарезанный сыр.
Война, война… В третий раз за новогодним столом поминали тех, кто никогда уже не увидит свой родной город, не пройдет по его горбатым улицам, не полюбуется красотой его садов, буйным бегом его реки, бесшабашной Итквари. Ни звонкий голос города не услышит, ни пряных его запахов не вдохнет.
Последнюю весть приносили о них короткие письма в казенных конвертах. Какие ребята были, веселые, озорные, за что им злая судьба выпала? Будь проклят тот, кто эту войну затеял, пусть пепел отчего дома засыплет его поганую могилу!..
Люди отламывали кусочки хлеба, макали их в вино, осторожно клали на края тарелок. Это в память о тех, кто никогда уже не пригубит вина в кругу родных и друзей.
Молча чокались, без веселого звона – пальцами, сжимающими стаканы.
– Этот бессовестный микитен[23]23
Продавец вина (груз.).
[Закрыть] одну воду продавать стал! Мне стыдно таким вином хороших людей поминать…
Неожиданно для всех Ромкиному отцу пришла повестка из райвоенкомата.
– У тебя же бронь! – всполошились домашние. – Ты же заведуешь военной столовой! А здесь: ложку, кружку, военный билет при себе иметь. Какое имеют право?
– Откуда я знаю, – растерянно отвечал Ромкин отец. – Сегодня есть бронь, завтра отменили, я что, нарком вам, что ли… Может, это просто так, для проверки вызывают…
Но вызывали его не для проверки. Через три дня Ромкин отец, уже в гимнастерке и желтых английских ботинках, шагал в шеренге таких же новобранцев по пыльному плацу, окруженному приземистыми зданиями карантинных казарм, построенных лет двести назад.
Вспоминая отца, Ромка плакал. Отец стоял перед его глазами, похудевший, в большой пилотке на коротко остриженной голове, какой-то совсем непохожий на себя, виновато улыбающийся.
– Что он будет делать на фронте? – причитал Ромка. – Что он умеет? Стрелять не умеет, быстро бегать тоже не умеет, пропадет он там сразу.
Слушая его, Джулька сердилась:
– Тебе не стыдно, да? Такой верзила, усы уже растут, а плачет, как девочка… Папу ему жалко? А мне что, не жалко? Но я же не плачу, никому сердце не рву!
– Молчи, забурда! У тебя у самой сердца нет!..
Ромка зря так говорил. У Джульки было доброе сердце…
Война все дальше и дальше уходила на запад. В городе отменили светомаскировку и комендантский час, с окружавших его гор сняли зенитные батареи и в бывший морской госпиталь, что был на углу Подгорной, въехало какое-то штатское учреждение.
Но, несмотря на все это, Ива и Минас часто вспоминали то, теперь уже казавшееся таким далеким время, когда город был переведен на положение прифронтового, а немецкие авангарды выходили к перевалам Главного Кавказского хребта. И бывший учитель астрономии Кубик, курсант школы младших лейтенантов, в стычке с фашистскими егерями показал себя молодцом.
У Рэмы до сих пор хранилась вырезка из фронтовой газеты, где рассказывалось о Кубике. Вырезка из фронтовой газеты и целая пачка стянутых лентой писем. Обратный адрес: полевая почта. Лейтенанту Вадимину… Капитану Вадимину… майору Вадимину…
– А я писал на стенках «Рэма + Рома»! – Ромка хлопал себя ладонью по лбу. – Ва, какой я дурак был! Надо было писать: «Рэма + Кубик = Мубик».
– Ну с чего ты взял? – возмущался его бесцеремонностью Минас. – У них просто переписка. И я ему пишу. Иногда… Ива тоже вот пишет.
– Он пишет! – Ромка складывался пополам от смеха. – Ты всю жизнь барашка будешь! – Он тыкал в Минасика пальцем. – Пишет!.. Что пишешь? «До скорой встречи…» Это пишешь, да?
– Но с чего ты взял, что Рэма так пишет?
– Знаю. Раз говорю, знаю… Какое твое дело откуда? Ты кто такой?.. Может, мне Джулька сказала, может, сам прочитал.
– А при чем «до скорой встречи»? Это в смысле окончания войны?
Непонятливость Минаса Ромку уже не смешила, а начинала раздражать.
– Ва! Все отличники очень глупые! За что тебя учителя хвалят, не понимаю… Она же после школы на военфельдшера пошла учиться. Так что скоро форму наденет – и ать-два, левой!.. Вот потому «до скорой встречи». На фронте, ну! Понял?
Минас растерянно пожал плечами.
– А ведь она так хотела стать актрисой…
Кем стать? Куда поступать? Чему учиться? Жизнь задает эти вечные вопросы каждому, кто приходит к порогу школы. Война ли, мирное время, все равно задает. Потому что остается всего лишь шаг, и школа за спиной, и надо что-то делать, кем-то быть или хотя бы на первый случай ощутить себя кем-то.
В глубине души Ива завидовал и Минасу и Ромке. У тех была полная определенность: Минас поступал в медицинский институт, как и задумал чуть ли не с первого класса. Ну а Ромка, тот никуда не собирался поступать.
– Что я, сумасшедший?! – кричал он, выкатывая глаза. – Десять лет учился, можно отдохнуть, да? Все равно скоро в армию пойдем. Думаешь, из института не возьмут? Еще как возьмут! Где, скажут, тут этот барашка ходит, которому медаль за жирность дали? Аба, давай сюда, будем из него шашлык делать! Хо-хо-хо!..
– Совсем и, не смешно, кстати! – обижался Минас.
После долгих размышлений Ива решил, что будет поступать на факультет металловедения. По чести говоря, ему было все равно, куда поступать, а раз так, то почему бы не сделать приятное отцу. Металловедение так металловедение…
В городе находилось училище горной артиллерии. Курсанты его, щеголеватые и бравые, в начищенных кирзовых сапогах со шпорами, в фуражках с лакированными козырьками, в гимнастерках с черными погонами, окаймленными золотом, дважды в неделю литой колонной, с песней и присвистом спускались по Арочной улице, неся на плечах фанерные щиты с изрешеченными мишенями. Где-то за Персидской крепостью было их стрельбище.
Ива всякий раз, стоя в классе у окна, провожал взглядом их ладный строй. И невольно вспоминал Юнармию, строевые занятия во дворе музыкальной школы, сердитые команды военрука в выгоревшей пилотке с малиновыми кантами. Давно все это было, невероятно давно!..
Если куда и пошел бы он учиться с охотой большой и не раздумывая, так в это вот училище. Шагать в строю легко и раскованно, держа равнение в затылок. Плечо слева, плечо справа, и ты точно слит в одно целое с сотней таких же, объединенных единым ритмом ребят. Нет ни тебя, нет никого из них в отдельности, есть только строй, упругий, мощный, красивый, словно вырубленный из цельного камня.
– Бат-тарея! Песню!..
И тут же взвивался по-мальчишески высокий голос запевалы:
В тоске и тревоге не стой на пороге.
Я вернусь, когда растает снег…
Ива представлял себя не только в курсантском строю. Видел он, как на взмыленных конях галопом несется его батарея, как лихо разворачиваются упряжки, кричат ездовые. Мгновение – и отцеплены постромки, расчеты бросаются к орудиям, уже прильнули к панорамам наводчики, еще секунда, и хлестнет по сердцу команда «Огонь!», сольется с грохотом пушек и ржаньем рвущихся из рук лошадей.
А в трубке полевого телефона сквозь треск и жужжание такой знакомый голос Кубика:
– Дай еще огонька, комбат! Выручи пехоту по старой памяти, за нами не пропадет!..
Мечты, мечты… Ива ходил в училище, справлялся насчет приема. Ответили обычное: будешь призываться, попросись в райвоенкомате, возможно, и направят к нам.
Его дальний родственник, двоюродный племянник матери, в общем, седьмая вода на киселе, был командиром взвода в училище. Ива, грешным делом, очень надеялся на его помощь, тем более что тот обнадеживал.
– Напомнишь мне своевременно, – говорил он. – Я поговорю с начальником училища; старик души во мне не чает, все сделает, если попрошу…
Ну а пока суд да дело, племянник выпросил у Ивиной мамы серебряную ложку – шпоры заказать. Ива видел потом эти шпоры с колесиками из пятиалтынных монет. Звону-грому на целый квартал.
Да, война все дальше уходила на запад. Но это совсем не означало, что о ней можно было забыть. Она напоминала о себе каждый день и каждый час. По-прежнему сутками не приходил с завода Ивин отец[24]24
Игра, распространенная на Востоке.
[Закрыть] По-прежнему затемно выстраивались очереди у дверей магазинов, и люди бережно доставали завернутые в бумагу разноцветные прямоугольники продовольственных карточек.
Все так же с замиранием сердца ждали прихода почтальона. Что принесет на этот раз седоусый Ардальон, давно разучившийся шутить? Он постарел и согнулся, словно его потертая кожаная сумка стала за годы войны во много раз тяжелее.
Два сына, два его мальчика, погибли еще в сорок первом. Один под Харьковом, другой на Ленинградском фронте.
Два мальчика, такие веселые и такие кучерявые. Погодки… Он не помнит их солдатами, не может вспомнить. Или не хочет. Помнит маленькими.
– У них кочери были совсем как у ягнят… Слава богу, жена не дожила до такого горя… Вы, по-моему, не знали моих мальчиков? Они в сорок первом сразу ушли.
– Как не знали, Ардальон? Что ты говоришь? Замечательные у тебя дети были! Пусть им в чужой земле, как в твоих отцовских ладонях лежится…
Шел старый почтальон, известный некогда на всю округу как непревзойденный балагур, шутник, любитель нард[24]24
Игра, распространенная на Востоке.
[Закрыть] и доброго кахетинского вина. Шел, держась в тени домов, неторопливо и задумчиво, словно сама судьба. По скользкой снежной слякоти, по весенним лужам, по пыльному асфальту шел почтальон: утром с газетами, после обеда с вечерней почтой. И однажды принес в дом на Подгорной сразу два письма.
– Казенные… – сказал он и отвернулся.
В одном из них сообщалось о том, что при выполнении задания командования смертью храбрых пал сын профессора.
Другое письмо было летчику. Пропал без вести Алик. Младший лейтенант Пинчук. Летчик-истребитель…
Набивные папиросы
Кто раньше всех просыпается в городе? Трудно сказать. Скорее всего дворники. Они выходят с метлами и совками, едва только рассветет. Война не война, а город должен быть чистым. И усатые старики, неразговорчивые и хмурые, чиркают по асфальту немудреным своим инструментом, сметают в кучи мусор. Всю ночь гонял его ветер по площадям и переулкам, по подворотням и мостовым. Но вот пришло утро, и кончилась вольная жизнь мусора – колючая метла доберется до него, куда бы он ни забился, сметет в совок, и все – доследующего утра исчезнут с улиц сердитые дворники.
Говорят, в других городах этим делом, особенно в войну, занимались женщины. В других возможно. Но в городе, о котором идет речь, дворниками были только мужчины, чаще всего старики айсоры[25]25
Народность, представители которой живут в Ираке и частично в Закавказье.
[Закрыть]. Вид у них был устрашающий: закрученные кверху усы, а лица будто отчеканенные из старой потемневшей меди.
Дворники всегда были недовольны чем-то. Их сердило буквально все: бестолковые прохожие, вечно наступающие на метлы, бегущие в школу дети, слетающий с гор шалый ветер – он помогает уже собранному в кучи мусору вновь удариться в бега.
Дворники метут улицы и изредка перекликаются меж собой. Их языка никто в городе не знает: это древний как мир язык, родившийся тысячелетия назад в междуречье Тигра и Евфрата.
Итак, утро начиналось с шуршания метел и жестяного грохота совков. А потом на Подгорной раздавался стук колес, сработанных из обычных шарикоподшипников. Это катил на деревянной тележке Жора-моряк. Он ловко отталкивался от асфальта короткими, в две четверти, костылями. От широкого матросского ремня тянулись ремешки поуже – ими Жора был приторочен к бортам своей тележки. Ног у него не было совсем. Он сидел на кожаной подушке, опоясанный ремешками, в распахнутом бушлате, в неизменной, застиранной до бледности тельняшке. Медаль «За оборону Кавказа» покачивалась на бушлатном отвороте в такт движению: наклон тела вперед, толчок костылями, и тележка катится, сухо постукивая подшипниками на стыках тротуарных плит.
– Пламенный привет работникам коммунального хозяйства! – кричал дворникам Жора-моряк.
– Здравствуй, – отвечали те и, опершись на метлы, долго смотрели ему вслед. И не сердились.
Так начиналось утро на Подгорной. Из подъезда выходила Джулька. На ней лакированные туфли и синий шевиотовый жакет с подложенными плечами. Красивая, модная Джулька. Независимая и гордая. Жора-моряк подкатывал к самым ее ногам и, размахивая костылями, точно крыльями, восторженно цокал языком:
– Тц-тц-тц! Мадмуазель, вы сегодня еще очаровательней, чем вчера! Так невозможно, Джулия, надо же когда-то остановиться!
Она отступала на шаг и говорила с досадой:
– Хватит, Жора, времени нет. Я спала сегодня всего три часа… Возьми, здесь полторы тысячи штук. – И протягивала ему перевязанную шпагатом картонную коробку.
– О Джулия! – Жора-моряк ставил коробку перед собой на кожаную подушку. – В твоих глазах усталость, в твоем сердце любовь!
Джулька присаживалась на ступеньку подъезда, доставала из сумки папиросу; Жора-моряк чиркал спичкой. Они сидели рядом и молча курили. Это была безмятежная, тихая минута перед началом долгого рабочего дня.
– Итак, за дело! – сказал Жора. – Утро наступило, и многим уже хочется закурить. Такая вредная привычка…
Приоткрыв коробку, он посмотрел на ровные ряды лежащих в ней папирос, присвистнул.
Отличные папиросы – рисовая бумага и фирменный мундштук с синей надписью «Темпы». Понимающие курильщики утверждали, что фабричные и в подметки не годятся таким вот, набивным. Табак не тот – пересохший, высыпается, а в этих и крепок и пахуч, ну прямо «самсун»![26]26
Сорт высококачественного табака.
[Закрыть]
Никому не было дела до того, кто и как делает эти папиросы. Даже Жора-моряк и тот понятия не имел о том, каким образом удается Джульке из купленного на базаре крестьянского табака нарезать этот самодельный тонкорезаный «самсун». И набить им за ночь полторы тысячи гильз.
Наброшен на абажур темный платок. В комнате полумрак. Тревожно спит мать, похрапывает бабушка, спят за стеной квартиранты. Ромка тоже спит – его за полночь работать не заставишь. Жестяная машинка для набивания папирос щелкает резко, словно кастаньета.
Пальцы Джульки работают механически, как заведенные, она смотрит в сторону, туда, где под лампой на подставке лежит раскрытая книга.
Щелкает машинка, шелестят страницы, растет горка готовых папирос. Триста штук… семьсот… тысяча… полторы. Все, достаточно. Значит, можно потушить лампу и, быстро раздевшись, юркнуть в постель.
До утра остается совсем немного времени, но все равно утром надо быть собранной, деловой, независимой. И еще красивой. Конечно, совсем не для того, чтобы Жора-моряк цокал языком и, размахивая костылями, восклицал:
– Вы, как всегда, неотразимы, Джулия! До чего же приятно работать с вами на доверии, безо всяких коносаментов[27]27
Расписка, выдаваемая капитаном судна грузоотправителю.
[Закрыть] и прочих неджентльменских формальностей…
Жору-моряка привезли в госпиталь на Подгорной зимой сорок третьего года. Диагноз был безнадежным: газовая гангрена. Пытались лечить, да ничего не получилось, едва не погиб он тогда – все не давал врачам ампутировать ноги. Однако пришлось…
Он пробыл в госпитале до дня его закрытия. Сосед по палате, мастер на все руки, сколотил тележку, добыл к ней кожаную подушку и ремешки. На этой тележке Жора-моряк и выехал за госпитальные ворота летом сорок четвертого. Возвращаться домой, куда-то под Саратов, не захотел, остался в городе.
– Ничего нет хуже половинчатых решений. – Жора-моряк смеялся, размахивал короткими костылями, и казалось, что он сейчас вспорхнет вместе со своей легонькой тележкой. – Согласитесь: возвращаться домой в таком виде, это же половинчатое решение: уезжал целый человек, а вернулась половинка.
Люди слушали его шутки и не смеялись. Над такими шутками имел право смеяться только сам Жора-моряк. И он смеялся. А люди смотрели на него и удивлялись: как много силы в парне, дай бог, чтоб надолго ему ее хватило!..
Он плавал еще до войны в торговом флоте. Говорят, даже был вторым помощником капитана на рудовозе, ходившем в далекие страны. Жора не любил вспоминать об этом.
– Воспоминания похожи на вино, – говорил он, – можно утонуть, а можно спиться. Кому это нужно?..
И все же он вспоминал иногда. Но не о том, как плавал на рудовозе, а о том, как воевал в морской пехоте, в горах, северо-восточнее города Туапсе.
– Там меня и зацепило. В ноябре сорок второго года. Такая нелепая история…
Что же касается Джульки, то идея заняться набивкой папирос пришла к ней после долгих раздумий. Заботу о семье она приняла на себя сразу. Это получилось как-то само собой. Ну не на Ромку же надеяться.
– Я так хотела, чтоб ты на инженера у нас выучилась! – причитала мать. – Ромка лентяй, из-под палки учится, а теперь, без отца, совсем все бросит. А ты ведь почти отличница у нас!
– Ладно, – отвечала Джулька. – Что ты плачешь? Все плачут, так нельзя жить!.. Я поступлю в институт, сказала, значит, поступлю… Но кушать тоже, между прочим, нужно. И одеваться я хочу не как мадам Флигель и ее дочка четырехглазая.
* * *
Сталкиваясь с Ивой в подъезде дома или встречаясь с ним на улице, Джулька всегда испытывала чувство неловкости. Ей все казалось, что в один не очень прекрасный для нее день Ива спросит с насмешкой:
– Ну как там твои папиросные дела?
Но Ива не спрашивал, и однажды Джулька, не удержавшись, спросила его сама:
– Наверное, не уважаешь меня за то, что я… ну вот, папиросами этими занялась?
– С чего ты взяла? – удивился Ива.
– Многие говорят… разное. Мадам Флигель, например, или вот Тумановы.
– Да не обращай на такую ерунду внимания, и все…
Джулька тут же поспешила сменить тему разговора:
– К вступительным готовишься?
– Да, в политехнический.
– Трудно попасть?
Ива пожал плечами.
– Много бывших фронтовиков, из госпиталей демобилизованных, они вне конкурса зачисляются.
– Это правильно… – Джулька помолчала. – Ромка никуда не хочет, бездельник. Говорит: все равно к новому году в армию пойду. Ему лишь бы поболтаться… А я в сельскохозяйственный хочу. На факультет технических культур. – Джулька рассмеялась. – Буду всю жизнь с табаком возиться. Понравился мне табак… Курить даже начала. Все, кто с табаком работает, курить начинают, потому что пыль, она все равно как дым – с никотином. – Она смущенно глянула на Иву. – Нехорошо это, да?
– Почему?
– Ну девушка и курит. Считается, что курят только распущенные женщины.
– Кто так считает?
– Ну я не знаю. Считают…
– Чепуха все это…
Ива смотрел на Джульку и удивлялся. До чего же изменилась она за последний год! Ничего не осталось от прежней вздорной Ромкиной сестрицы, которая без конца либо смеялась басом, либо так же громко спорила и ссорилась с кем-нибудь. Чаще всего с Ромкой. При этом обязательно прибегала к излюбленному своему приемчику – тыкала пальцем в самый нос противника, выкрикивая при этом скороговоркой:
– Ненормальный! Ненормальный! Ненормальный!..
Была Джулька на вид девчонкой нескладной, долговязой, а тут как-то незаметно за год стала статной, и даже походка у нее изменилась, и манера говорить. То носилась, словно ошпаренная, тараторила, размахивая руками, или кричала совсем как Ромка, а теперь и следа от всего этого не осталось.
Просто удивительно, как меняются люди! Иве казалось, что сам он нисколько не изменился за прошедшие годы, остался таким же, каким и был до войны, в то лето, когда ходили на «шатало» за тритонами. Ну подрос, конечно, папины костюмы теперь носит, а в остальном все по-прежнему.
Ромка вон усы отпустил назло учителям. Минас тоже мог бы при желании, но он аккуратно бреется. А у Ивы лишь рыжеватый пушок какой-то пробился, брей не брей, все одно ничего не видно…
Сразу по окончании училища, прибыв в часть, Алик сфотографировался. И прислал всем по фотографии. В летной форме, в шлеме, совсем не узнать человека, хоть и без усов. Получается, что один Ива каким был, таким и остался, но тем не менее мама без конца повторяет:
– Ты у меня совсем уже взрослый мужчина…
И вздыхает почему-то.
Ива всматривался в Джулькино лицо. Глаза у нее светло-серые и прозрачные, а ресницы иссиня-черные, прямыми длинными стрелками. Только раньше почему-то никто не замечал этого, не говорил:
– Вы посмотрите, до чего же красивые у нашей Джульки глаза и ресницы! Такое редкое сочетание…
Могли бы сказать и о том, что волосы у нее тоже хороши, темно-каштановые, густые. Небось когда заходил разговор о Рэме, так сразу начиналось:
– Какая коса!.. Какой удивительный цвет лица!.. Какая точеная фигурка!.. Ах, ах!..
Ива знал: Джулька терпеть не могла эти разговоры. Подумаешь, коса! Захотела бы, две косы заплела!..
Рэма училась теперь в школе военных фельдшеров, дома почти не бывала. А когда пришла в последний раз, то все опять ахнули, но только по другой причине – на Рэме была ладно пригнанная гимнастерка с погонами, зеленая суконная юбка и кирзовые сапоги.
Из-под пилотки аккуратным полукружием спадали коротко остриженные волосы. Не было больше знаменитой пепельной косы с нежными завитушками, в которых, запутавшись, горели золотом солнечные лучи. Не было той прежней Рэмы, таинственной и неотразимой. Посреди двора в тени старых акаций стоял маленький строгий солдатик.
– Вы стали неузнаваемой! – не удержалась Ивина мама. – Совсем взрослой, – тут же поправилась она.
Рэма улыбнулась в ответ. Ямочки на щеках превратили ее в прежнюю Рэму, а Ива подумал, что форма даже идет ей, что она просто прекрасно выглядит в этой гимнастерке и кирзовых сапогах.
Кстати сказать, сапоги больше всего возмутили мадам Флигель и ее дочь.
– Калечить девочке ноги этими жуткими, этими ужасными колодками! Сними их сейчас же! И зачем только ты пошла учиться на военного фельдшера с такими твоими талантами? Если уж тебе так захотелось медицины, поступила бы себе в институт.
– Институт – это долго, – отвечала Рэма. – В институт я поступлю после войны.
– Она рассчитывает попасть на фронт! Мы не переживем это. Нет! Разве нам мало, что твой папа Гриша и твоя сумасбродная мамочка уж три года рискуют жизнью, не боясь оставить тебя сироткой… Да сними ты эти отвратительные сапоги, от них пахнет казармой! Надень туфли!
– Нельзя туфли. Сапоги – часть формы; я же теперь военный человек.
– О-о!.. Если с тобой что-нибудь случится, нам не пережить этого, так и знай!.. А такие сапоги ты все равно носить не будешь. Мы закажем тебе другие, из кожи.
– Вы что, они же стоят бешеных денег!
– Да, это с ума сойти какие деньги, но ты нам все-таки немножко дороже. Закажем Михелю, с ним можно поторговаться…
– Такой старый калоша, как ты, надо носить другой старый калоша, – сказал Михель, выслушав мадам Флигель. – Я не пуду тебе шить сапоги.
Только сообразив, что речь идет о Рэме, Михель согласился принять заказ.
– Пусть придет, надо снимать один мерка. Товар пуду ставить свой, хороший товар – хром! На подклейка тоже хром. И спиртовый подметка пудет…
Взял Михель за сапоги очень дешево, но мадам Флигель все равно осталась недовольна.
– Что можно ждать от этого замаскированного фашиста?! Сейчас, когда их там, на фронте, бьют, так он берет дешево, а закажи мы ему сапоги раньше, когда над городом летали ихние аэропланы и пускали газ, будьте уверены – содрал бы три шкуры да еще подсунул бы гнилую кожу!..
ЧЕЛОВЕК УШЕЛ В ОБЛАКО…
В комнате было накурено, пахло жареным мясом и вином. Летчик угощал друга, старого своего друга, с которым не виделся очень давно, с финской войны.
О том, что тот будет проездом в городе, летчик знал заранее, за несколько дней. И попросил Цицианову помочь ему принять гостя.
– Мне неудобно так часто беспокоить вас, Кетеван Николаевна, но, понимаете ли, сам я способен сотворить лишь примитивный солдатский харч, который ему осточертел за многие годы службы. А хотелось бы угостить по-домашнему. К тому же он никогда не бывал на Кавказе.
Цицианова, прямая и величественная, удивленно подняла брови.
– А вы, оказывается, церемонный человек, Павел Александрович. Никогда бы не подумала. А еще сосед!
– Дело не в церемонии… – Летчик смущенно улыбнулся. – Но ведь это такое беспокойство, согласитесь сами…
– Так чем бы вы хотели угостить вашего друга?
Меню разрабатывалось подробно, и летчик только диву давался, как это здорово получается у Цициановой.
– А как вы собираетесь сервировать стол? – спросила она.
– Сервировать?.. Да вот… есть у меня тут кое-что из необходимого, – летчик открыл нижние створки книжного шкафа, достал несколько тарелок, граненые стаканы. – Жили-то мы по-походному, – сказал он, словно извиняясь. – Так и не успели обзавестись чем-то более изящным.