Текст книги "Наш старый добрый двор"
Автор книги: Евгений Астахов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)
Евгений Астахов
Наш старый добрый двор
Часть первая
Двор с тремя акациями
Это был самый обычный двор, такой же, как и все соседние. Разве что росли в нем три старые акации. Две рядом, а одна в стороне, поближе к дому.
Акации были высоченные – макушки их дотягивались до террасы четвертого этажа. Поредевшие кроны бросали на утрамбованную глину двора жиденькую тень. Когда поднимался ветер, с акаций летели вниз коричневые стручки. В них, как в детских погремушках, тарахтели мелкие, похожие на чечевицу семена. Если надгрызть мясистый край стручка, то можно высосать сладковатую тягучую массу; от нее было вязко во рту и першило в горле, но тем не менее стручки считались деликатесом, и, когда на всех четырех террасах дома не было видно взрослых, в кроны акаций летели палки.
– Нет, это что пошли за невозможные такие дети! Они опять разобьют нам все окошки! Прекратите сейчас же кидаться! Не то я оболью вас кипятком!..
Это мадам Флигель. Ее так прозвали, потому что она жила на втором этаже небольшого флигеля, что стоял рядом с домом. Больше всего на свете она любила кричать. По любому поводу. Крик у мадам Флигель пронзительный, как крик древесной лягушки перед дождем. Он заполнил весь двор, заглушил гаммы, доносящиеся из открытых окон ее квартиры.
– Раз имеете детей, так извольте следить за этими детями, чтоб не росло из них одно безобразие!
Ей тут же ответили:
– Что вы там раскричались, как на похоронах? Кипятком она обольет! Цветы свои кипятком поливайте, а чужих детей не касайтесь!
И тогда гаммы резко оборвались, и на балконе появилась дочь мадам Флигель. В руках у нее палочка вроде дирижерской. Поговаривали, что этой палочкой она лупит своих учениц.
– Что я слышу? – размахивая руками, воскликнула дочь мадам Флигель, и голос у нее тоже как у древесной лягушки. – Здесь защищают хулиганов, от которых нам завтра будет страшно выйти на улицу! Я как педагог немедленно напишу директору школы! И приведу сюда, если нужно, жактовскую комиссию!
Ей тоже ответили, и скандал начал угрожающе разрастаться.
– Заткните эту старую деву, да! – гаркнул из подвала старьевщик Никагосов и захохотал хриплым смехом.
Дочь мадам Флигель у всех на виду упала в кресло. С ней случился глубокий обморок. И сердобольная Аделина Константиновна Мак-Валуа, бывшая актриса городского театра, ахая, бросилась звонить по телефону в «Скорую помощь».
– Ты убил мою единственную дочь, негодяй! Вы видите, она не дышит! Она мертва!..
Окажись в этот момент старьевщик под балконом, мадам Флигель обязательно бы ошпарила его кипятком. Но Никагосов и не думал покидать свою удобную и безопасную позицию.
– Ну где же там ваша «Скорая помощь»? – надрывалась мадам Флигель.
«Скорой помощи» не было – у Мак-Валуа, как всегда, не оказалось мелочи для автомата, а разменять ей рубль никто не спешил.
– Таким некорошим бабам нужно не «Скорый помощь», нужно один короший палька. Или два хороший палька. – Михель Глобке, старый, как дворовые акации, немец, чинивший всей Подгорной улице обувь, поднял над головой два пальца. – Ein, zwei – suchen Sie bitte aus[1]1
Один, два – выбирайте, пожалуйста! (нем.).
[Закрыть].
Скандал во дворе подходил к обычному своему финалу – дочь мадам Флигель, так и не дождавшись «Скорой помощи», ожила сама по себе и с громкими стонами, поддерживаемая матерью, удалилась с балкона.
– А на тебя, старый бандит, барахольщик ты этакий, я найду управу, ты меня узнаешь! – предупредила Никагосова мадам Флигель уже откуда-то из глубины цветочных зарослей. – Я на тебя самому наркому напишу!..
На этом спектакль закончился. И хорошо, что закончился, потому что даже самый хороший спектакль можно испортить, затянув его.
Действующие лица и зрители расходились, довольные друг другом, сцена пустела и снова превращалась в обычный двор. Через длинную подворотню в него входил разносчик, тянул за собой осла, груженного большими плетеными корзинами. В корзинах один к одному, словно артиллерийские снаряды, стояли глиняные кувшины с кислым молоком.
– Аба, мацони, мацони-и! – весело пел разносчик. – Кому холодный, свежий мацони?!
Во двор приходили обычно одни и те же разносчики. Они продавали яйца, зелень, фрукты, кислое молоко, овощи и кур. То был передвижной базар, который перекатывали из одного двора в другой на ручных тележках, перевозили на ослиных или на собственных спинах.
– Зелень! Есть зелень! Петрушка, киндза, тархун, цицмат!..
– Вариэби! Цыпленки! Молодой цыпленки! Вариэби!..
– Инжир! Виноград белый-черный! Очень сладкий как миод!..
Каждый кричал на свой лад, не повторяя друг друга, старался, чтоб его узнали по голосу, не спутали бы с конкурентом.
Крестьяне из пригородных деревень стеснялись кричать слишком громко и тем более расхваливать во всеуслышанье свой товар. Если товар хороший, хозяйка и так поймет. Они приезжали обычно рано утром, и за их ослами трусили смущенные шумом городских улиц большие патлатые псы.
Перекупщики, те, наоборот, голосили вовсю, сыпали прибаутками, стучали в окна, звякали чашками весов.
– С-с-екла ставлять!..
Это стекольщик в кепке козырьком назад, с неизменной самокруткой, прилипшей к нижней губе. Он кричит свое «секла ставлять», не вынимая ее изо рта, и самокрутка чудом держится, даже пепел не опадает.
Но звонче всех были, конечно, продавцы керосина. Именно звонче, потому что, во-первых, они вовсю звонили в медный колокольчик, оповещая улицу о своем прибытии, а во-вторых, со звоном и грохотом катилась по мостовой их стальная бочка на кованых колесах, звенели подвешенные к ней мерки и воронки, ведро под краном, и в дополнение ко всему бренчали жестяными бидонами спешащие из дворов и подъездов хозяйки.
– Аба, керосин! – словно не доверяя колокольчику, покрикивал продавец.
Он не расхваливал свой товар, чего тут расхваливать, и не сыпал прибаутками – керосинщиками чаще всего были сердитые и ворчливые старики.
Темной лоснящейся рукой поворачивал керосинщик кран, сиреневатая струя, пенясь, била в дно мерки.
– В стеклянный посуда наливать не будем. Сё, не будем, и сё!..
Вместе с разносчиками во двор приходили уличные певцы. Чаще других худая бледная женщина в черном платье и молчаливый мужчина со скрипкой. Он доставал скрипку из потертого футляра, трогал смычком струны. Женщина кивала ему, и все знали, что сейчас она будет петь подрагивающим голосом давно забытые, печальные романсы.
– Ах, – вздыхала Мак-Валуа, – когда-то у нее было, наверное, чудесное контральто…
Люди открывали двери, выходили на длинные, опоясывающие дом террасы, стояли, облокотившись на перила, и слушали.
Жильцы в доме на Подгорной улице были на редкость разными. Так уж получилось, что в одном доме собрались совсем непохожие друг на друга люди.
Например, бывший хозяин дома Туманов и его придурковатый сын Никс.
– Вы сами идиоты! – обижался за сына старик Туманов. – Мой Никс – ученый человек, он скоро защитит диссертацию, и ему будут платить по две тысячи в месяц!..
Рядом с ними живет военный летчик Пинчук. Он был на Халхин-Голе, летал там на истребителе. И в финскую войну тоже. Вернулся с орденом Красной Звезды. И мальчишки остро завидовали его сыну Алику, как будто это сам Алик, а не его отец получил боевой орден. Правда, с финской Пинчук уже не сам приехал, его привезли. И он теперь навсегда прикован к большому кожаному креслу с велосипедными колесами.
У летчика спокойные серые глаза и сильные руки, которыми он перебирает туго надутые шины колес…
На первом этаже в самой большой квартире живет профессор. Говорят, он написал десять толстых книг. Несмотря на свои шестьдесят лет, профессор каждое утро подтягивается на кольцах, делает склёпку, а потом долго и старательно растягивает эспандер. И кажется, что профессор натирает им себе спину, словно мочалкой. По выходным вместе со всеми он играет во дворе в волейбол и кричит задорным тенорком:
– Сэтбол! Мяч на игру!..
– Ничего себе профессор! – возмущенно пожимала плечами мадам Флигель. – Прыгает возле сетки, как заяц.
Профессор человек воспитанный, и он не стал, конечно, в ответ на такие слова выражаться на весь двор, как это сделал бы Никагосов. Он просто молча посмотрел на мадам Флигель, и та тут же исчезла с балкона, словно растворилась среди своих кактусов и петуний…
Кто только не живет в этом большом доме, которому скоро уже сто лет!
– Его получил в приданое еще мой дедушка, – хвастливо заявлял старик Туманов. – А флигель уже строил я перед войной, в тринадцатом году. И каждый год делал ремонт, между прочим. А что теперь? Хоть бы раз покрасили для смеха.
Он говорил это вполголоса и только тогда, когда поблизости не было летчика. Летчика старик Туманов опасался…
Девушку из маленькой таверны
Полюбил суровый капитан.
Девушку с глазами дикой серны,
Где таились нега и обман…
Это поет женщина в черном платье. У скрипача длинные седые волосы, которые все время падают ему на глаза.
Люди бросают с террас завернутые в бумажки монеты. Они глухо падают к ногам женщины. Мальчишки, стоящие рядом, подбирают их, аккуратно складывают в открытый скрипичный футляр.
И только профессор, когда женщина кончает петь, спускается во двор и, поклонившись ей, кладет в футляр три рубля.
– При его зарплате мог бы и пять положить, – говорит мадам Флигель. – А вообще эти музыканты – одно безобразие, их надо гнать в шею…
Город, в котором жил Ива
Вокруг этого города были горы. Конечно, не снежные вершины, какими их рисуют на коробке от папирос «Казбек». Поменьше. Но все-таки горы. Город лежал у их подножия словно в большой коричневой чаше.
Если забраться на самую высокую из окрестных гор, туда, где греются под солнцем развалины древней Персидской крепости, то можно увидеть весь город разом: все его проспекты, улицы, скверы, большие и малые дома, церкви, бирюзовый минарет, иглой уходящий в такое же бирюзовое небо, кривые переулки старой части города, бурое русло реки, разрезанное на части мостами, и гордый средневековый замок на отвесной скале.
Часами можно смотреть, как ползут по тонким ленточкам улиц разноцветные трамваи и еле различимые отсюда автомашины, как снуют они взад и вперед по мостам, будто ищут кого-то в этом перепутанном клубке улиц, переулков и длинных, похожих на трубы проходных дворов.
Если прислушаться, то вверх вместе с полупрозрачной дымкой, висящей над городом, поднимается глухой монотонный гул. Это голос города, сотканный из тысяч человеческих голосов. Кто-то там, внизу, сейчас смеется или поет, кто-то ругается и сердито топает ногами, кто-то плачет, а кто-то просто говорит тихим, спокойным голосом. И все это, смешанное со стуком каблуков, лаем собак, шуршанием автомобильных шин, трамвайными звонками, рокотом реки, шелестом листьев, сливается в единый голос города. О чем он рассказывал, Ива не знал. Наверное, о себе. О многих веках своей долгой жизни, о людях, которые рождались и умирали в его старых, сложенных из кирпича домиках с деревянными надстройками, с балконами, нависающими над улицами, и в его дворцах с зеркальными стенами, с колоннами из розоватого мрамора.
Над старой Персидской крепостью медленно проплывают лохматые полотенца облаков. Бахрома их бесшумно скользит по голубовато-зеленому кафелю неба. Ива смотрит вверх, и ему кажется, что облака вот-вот заденут его лицо, что они даже пахнут так же, как теплые, прямо из-под утюга, мамины полотенца.
Город лежит внизу, удобно умостившись в коричневой чаше, словно в громадной, испачканной землей ладони. Как много в нем живет людей! Их просто не видно отсюда. А если взять подзорную трубу или большой морской бинокль, то сразу увидишь спешащих прохожих, мальчишек, висящих на трамвайной «колбасе», крикливых разносчиков, усатых милиционеров, важно стоящих в самом центре уличных перекрестков. А там, где люди копошатся, сбившись в толпу, – там базары. Колхозный, Воинский, Молоканка, Майдан. Там кричат и ругаются, пьют вино и чай, клянутся, божатся, надувают друг друга, торгуются, смеются, жарят шашлыки, зазывают покупателей, едят хинкали. Здесь в ходу все языки, а вернее, один объединенный язык. Два-три слова русских, одно армянское или грузинское, еще тюркское, но всем все понятно.
Так говорят в городе многие. И Ромка с четвертого этажа, и тихий Минасик, у которого папа с мамой зубные врачи, и Алик, сын летчика Пинчука.
Летчик зовет сына Шурец. А все остальные Аликом. Ива вначале не мог понять почему. И только потом узнал: так его когда-то звала мать. Шура, Шурец…
– Э, какая это была красивая женщина! – Старик Никагосов закрывал глаза, качал головой. – Я ее еще девочкой знал, на этих вот руках держал. Тогда наш летчик, как Алик был, только хулиган немножко. С крыши на стенку один раз лазил, глицинию рвал. Я тридцать лет в этом дворе живу, про всех что хочешь знаю…
А вот Ива в этом дворе жил всего лишь год. И знал только то, что было на виду и составляло жизнь людей, объединенных очень сложным, во многом еще недоступным ему понятием: «соседи».
«Не купи дом, купи соседа» – так издавна было принято говорить в этом городе.
И все ж не каждый сосед становился другом. Что-то порой разъединяло соседей, Ива видел это. Причин он не знал, а спрашивать о них стеснялся.
Как много загадок прячется в этом старом городе, лежащем у подножия коричневых гор! Кого только не знал он, кого не видел…
В этом городе рождались герои, поэты, путешественники, купцы, искусные чеканщики, резчики по камню, музыканты, дерзкие разбойники и просто бездельники, способные слоняться весь день по улицам и глазеть на что придется. Вроде того же Ромки.
– Я вчера на Центральном мосту остановился и давай смотреть в воду. – Ромка сидел между зубцами крепостной стены, как в кресле, держал в руках извивающегося желтопуза[2]2
Большая безногая ящерица.
[Закрыть]. – Смотрю, смотрю, как будто там, в воде, что-то очень интересное лежит. Пятнадцать человек около меня собралось, даже больше, тоже смотрят… Ха-ха! Я ушел потом потихоньку, а они все стояли… – Он покрутил в руках желтопуза. Тот выгибался кочергой, скрипел кожей совсем как новенький бумажник. – Скрипит, – сказал Ромка и вздохнул. – В прошлом году я бо-ольшого желтопуза в автобус кинул. В открытый, знаешь, как корзина, ну «союзтрансовский», с туристами. Вах! Какой крик стоял! Я полчаса бежал, а они все кричали.
Ромка есть Ромка. Даже профессор, который никогда ни на кого не сердится, и тот однажды погнался за ним с выбивалкой для ковров. Не догнал, правда, Ромка здорово умеет бегать…
Минасик сидел рядом с ним на крепостном зубце и жалостливо поглядывал на желтопуза.
– Выпусти его, на что он тебе? Смотри, совсем уже замучился.
– А я не замучился, да? – возмутился Ромка. – Лучше желтопузом быть, чем такая жизнь! В школе учителя и Джулька покоя не дают, дома отец и опять Джулька. Мать тоже добавляет, бабка тоже. А желтопуз что? – Он положил пленника за пазуху. – Живет как Минасик, никого не кусает, его тоже никто не кусает.
– Пора домой, – сказал Ива.
– Пора, – Ромка спрыгнул с крепостной стены на землю, отряхнул штаны. – Отлупит меня сегодня отец, обязательно отлупит. За то, что с уроков удрал. Джулька ему сказала, забурда[3]3
Болтун, пустомеля (груз.).
[Закрыть] такая! Как хорошо, что у тебя сестры нет. Скорей бы выросла она, я б ее замуж за Никса отдал, хорошая парочка получилась бы, да? – Он вытащил желтопуза из-за пазухи, протянул его Минасику. – На, возьми своего родственника. Пошли!
Ива последний раз глянул вниз. Вечерние тени синими языками лежали у нагретых за день стен. Дома неохотно взбирались по склону горы. И чем выше и круче она становилась, тем меньше домов осмеливались лезть дальше. Только самые маленькие и, видать, бесшабашные домишки рискнули добраться почти до крепости и затаиться в тени ее все еще величественных бастионов.
Много веков стоял этот город на перекрестке оживленных торговых дорог. Все смешалось в нем: Восток с Западом, бирюзовый минарет с золотыми луковицами русских церквей, с костистыми шпилями костела и кирки, с остроконечными шлемами грузинских и армянских храмов.
Разноязычный и веселый, он бежал навстречу мальчишкам, а может, это они бежали с горы навстречу ему…
Последний самолет летчика Пинчука
Ромкин отец был директором ресторана «Олимпик». Домой он приезжал поздно вечером, торопливо поднимался по лестнице с большой скрипучей корзиной в руке. Что было в корзине, никто не знал, но все догадывались.
– А что вы хотите, – говорил старик Туманов, – чтоб он за одну зарплату работал? Нет, до чего же вредные люди живут в нашем доме! Разве раньше я допустил бы таких жильцов сюда? Да ни за что! Куда все идет, куда катится?!
На террасу, перебирая руками колеса, выехал летчик, и старик Туманов, так и не выяснив, куда все идет и куда катится, поспешно ушел в свою комнату.
Каждое воскресенье, как только спадала жара, во дворе начинались волейбольные сражения. Играли взрослые. Азартно и долго, до самой темноты. Судил матчи летчик. Он подкатывал кресло к самым перилам террасы и, сильным броском послав мяч на площадку, объявлял:
– Розыгрыш подачи!..
Двор как маленький стадион. Слева четыре этажа – четыре террасы во всю длину дома, словно трибуны, с которых так удобно смотреть игру. Справа глухая стена соседнего дома.
Если мяч стукался о нее, то летчик тут же свистел:
– Аут! Потеря подачи!..
Между подворотней, ведущей с улицы во двор, и стеной соседнего дома примостился флигель. Его большой балкон тоже как трибуна. Только на нем никогда не бывало зрителей – мадам Флигель и ее дочь не любили волейбол.
Двор упирался в невысокую кирпичную стену. Невысокую, если смотреть со стороны двора. А так она уходила вниз метров на пять. Там, внизу, был другой двор, густо заросший туей и кустами одичалой сирени. Витые стволы глицинии, похожие на две мускулистые руки, ползли по стене. Цепляясь за вымытые дождями швы кладки, они поднимались высоко вверх, до самой крыши соседнего дома, и там, раскинув десятки щупальцев, повисали зеленой пышной шубой. В начале лета грозди лиловых цветов дразнили мальчишек: попробуйте доберитесь до нас!..
Цветы цветами, а если вот ухватиться за стволы, то можно спуститься в нижний двор, например, за упавшим туда волейбольным мячом. А мяч то и дело перелетал через стенку.
Раздавался свисток судьи и дружное:
– Автора-а!..
«Автор», немного смущенный всеобщим вниманием, поспешно перелезал через стену, спускался в нижний двор, шарил там в кустах сирени.
Минута, и мяч возвращался на площадку, игра продолжалась…
Во дворе среди ребят старшим был Алик. Он ходил в отцовской кожаной тужурке со следами от споротых петлиц, и это делало его похожим на взрослого. Все, кроме Ромки, подчинялись ему. Алик был справедливым в спорах, драться не лез, и поэтому получалось, что подчиняться ему легко и даже приятно. Один Ромка имел по этому поводу свое особое мнение:
– Э! Почему он должен командовать? Он кто такой? Подумаешь, на два года старше!.. Тужурку имеет! Я отцу скажу, мне тоже такую купят. Если плохих отметок в четверти не принесу.
– Так то купят, – возражал ему Ива. – Купить многое можно, да что толку. В этой тужурке его отец на Халхин-Голе летал и в финскую. Это боевая тужурка!
– Боевая-моевая! – не сдавался Ромка. – Зато у меня новая будет, блестящая, во!
Но сколько бы ни разорялся Ромка, сколько бы он ни хвастал, Алику все равно завидовали, хотя, по принятым во дворе законам, завидовать друг другу не полагалось.
Когда летчик Пинчук вернулся из госпиталя, его встречал весь дом. Два здоровенных парня – племянники Мак-Валуа – вынесли его на руках из машины, и все старались протиснуться вперед, поближе, пожать большую сильную руку летчика, глянуть на красную эмаль его звезды, горящей на отвороте летной тужурки.
Даже старик Туманов, и тот крутился среди других, а его шепелявый Никс все пытался произнести речь:
– Мы оцень тебе приснательны…
Но речь сказал дядя Коля. Он обнял летчика за плечи, поцеловал его в щеку.
– Ты молодчага! – сказал дядя Коля. – Ты герой нашего советского неба! И ты должен знать, что мы все, твои соседи, гордимся тобой, и, как говорится, не теряйся, все будет на большой. – И он оттопырил короткий, темный от въевшегося металла палец, поднял его над головой, как бы показывая собравшимся, что все у летчика будет отлично.
Ни в одном из домов на Подгорной не было сразу двух орденоносцев. Вся улица говорила:
– Очень знаменитый стал этот дом! Два года назад встречали профессора – орден Ленина человеку дали! Какой, значит, умный он, сколько книг прочитал! Теперь смотрите – летчик, оказывается, тоже не просто так себе летчик был. Три самолета сбил! За четвертым тоже погнался, но не повезло. Очень жалко – хороший человек этот летчик…
Четвертый самолет часто снился летчику. Он видел, как настигает его. Вот мелькнул в перекрестье прицела фюзеляж, еще секунда, и палец, лежащий на гашетке пулемета… Но самолет на крутом вираже уходит в тучу и исчезает в ней, как в черной кляксе. И снова взлохмаченное небо и фюзеляж в кресте нитей, и онемевший палец на пулеметной гашетке. А потом тишина. Молчит мотор. Что-то случилось с ним, словно не выдержал он сумасшедшей гонки в скованном морозом небе. Можно бросить машину, ледяной ветер обожжет лицо, натянутся струнами парашютные стропы, а беспомощный истребитель, кувыркаясь, полетит к земле, врежется в черные финские сосны. И все из-за того, что остановилось на секунду его сердце.
Голова летчика мечется по подушке. В который раз сажает он в снег свою машину, который раз бьет его в спину короткий тупой удар.
– Ты что, папа?!
– А?.. – Летчик открывает глаза. – Это ты, Шурец? Ничего, ничего… Порядок, Шурец, уже порядок. Спи…
А вот у Ивы отец ничем не знаменит. Он инженер-технолог на том же заводе, на котором работает дядя Коля. Каждое утро они вдвоем едут через только-только еще просыпающийся город в разболтанном, дребезжащем трамвае. Знакомый старик кондуктор в фуражке из мочала, увидев их, дергает за сигнальный шнур и останавливает вагон.
– Аба, ватман! Подожди! – кричит он. – Что значит нет остановки? Людям на завод надо, не в духан! Ва, что ты за человек, да?..
* * *
Как все толстяки, Минасик любил помечтать.
– Кем ты будешь, Ивка? – в который раз спрашивал он.
– А ты?
– Мне вообще хотелось бы доктором, – отвечал Минасик и, почему-то краснея, добавлял: – Ну можно и зубным врачом…
Эти сокровенные беседы велись обычно на крыше кирпичной пристройки, стоящей в углу двора, вплотную к стене соседнего дома. Когда-то, говорят, в пристройке была кухня. От нее шла галерея прямо к флигелю, в котором до революции жил биржевой маклер Сананиди. А потом он удрал за границу, галерея сгорела, кухню закрыли на большой висячий замок и теперь хранят в ней всякий хлам. Лишь высокая кирпичная труба, соединенная с дымоходом соседнего дома, напоминает о том, что в пристройке и вправду когда-то была кухня.
Забраться на ее крышу так, чтобы никто не заметил, можно только с нижнего двора по стволу глицинии. Здесь, сидя на теплой от солнца черепице, ребята чувствовали себя надежно укрытыми от любопытных взоров – крыша была – с крутыми скатами, сиди сколько хочешь, никто не увидит…