Текст книги "Горбатый медведь. Книга 2"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)
I
Тот же самый телеграфист Василий Васильевич Стуколкин, что первый узнал о падении монархии, теперь читал и перечитывал противоречивые ленты. Одни говорили о переходе власти Советам, об аресте Временного правительства, другие – об окружении Петрограда войсками, верными Временному правительству.
Снова наступили дни загадочных известий. То и дело аппарат выстукивал ставшую за последнее время привычной на слух фамилию – Ленин. Сегодня передали, что Ленин обнародовал декрет о земле. Невозможно было верить точкам и тире, так определенно сообщавшим об отмене частной собственности на землю. У Василия Васильевича дрожали руки. Он не знал, чему верить. Случалось, что по телеграфу приходили хулиганские депеши. Например, телеграфировал кайзер Вильгельм о скором прилете на аэроплане Блерио в Мильву. Приходили обманные телеграммы и от Керенского, который приказывал арестовать всех мильвенских большевиков и повесить главарей. Затем следовал список подлежащих повешению.
Но сейчас телеграфировал не кто-то неизвестный «сбивчивым стуком», а знакомые телеграфисты, «почерк» которых был привычен уху Василия Васильевича.
Декрет о мире. Декрет, принятый единогласно на заседании Всероссийского съезда рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Конец войне. Возвращение сына Василия Васильевича с передовой. Как можно не радоваться. А нужно ли показывать радость? Как взглянет на это почтовое начальство? И опять же «верные Временному правительству войска подходят к Петрограду».
Переписать телеграммы, сложить стопочкой и передать начальству. Как хочет, так пусть и решает. Но сказать все же кому-то надо. Нельзя держать в тайне такие новости.
И Василий Васильевич пересказывает новости одному, другому, третьему. Узнает их и Любовь Матвеевна. Новости, узнанные по секрету, обычно распространяются с большей быстротой, чем те, что говорятся во всеуслышание. Достаточно было поделиться с Васильевной-Кумынихой, чтобы через несколько часов сотни людей знали о первых декретах и о неизбежных предстоящих переменах в Мильве. Кумыниха заверяла:
– Уж теперь-то, когда власть перешла в рабочие руки, никто не может закрыть наш завод.
И эта уверенность Васильевны убеждала всякого слышавшего о провозглашении в Петрограде власти рабочих и крестьян. Теперь уже не так важно было, когда приедет Турчанино-Турчаковский и что скажет он. Если власть перешла в Питере Советам рабочих, солдат и крестьян, то не может она оставаться неизвестно чьей в Мильве. Так рассуждала не одна Кумыниха, но и подавляющее большинство населения, которому при всей отрезанности Мильвы становились известны подробности событий в столице. И людям казалось, что придет бумага из губернии или приедет кто-то, соберутся на площади, и вся власть будет передана Советам.
Однако никакой бумаги не приходило, никто не приезжал, а мильвенских большевиков зажали так, что хоть не выходи на улицу. Распоясавшиеся меньшевики, эсеры и блокирующиеся с ними готовы были пересажать всех большевистских главарей, начиная со стариков Емельяна Матушкина и Терентия Лосева и кончая «большевичатами», такими, как Илька Киршбаум и Санчик Денисов.
И это было бы сделано, если б не увещевания доктора Комарова и управляющего Турчанино-Турчаковского. Он, едва унеся ноги из Петрограда, многое повидавший своими глазами там, знал, что такое отряды Красной гвардии, как возникают они на заводах в течение нескольких часов.
Турчаковский обладал немалым умом и достаточной дальновидностью. Он в узком кругу, рисуя перспективы возмездия за притеснения, чинимые мильвенским «последователям учения Ульянова-Ленина», призывал действовать разумно и осмотрительно.
Это в первую очередь было понято такими, как зауряд-техник Краснобаев и доктор Комаров.
Турчаковского хотя и никто в Мильве не считал сторонником Советской власти, однако же называли лояльным, не в пример многим другим «из того мира». Во всяком случае, не кто-то, а именно он предупредил возможные кровавые расправы эсеров с большевиками за своего Керенского, за свержение Временного правительства. Эти головорезы пугали «Варфоломеевой ночью», отмщением и смертью всем ленинцам, как состоящим в партии большевиков, так и сочувствующим ей.
В то же время озлобленные меньшевики и эсеры с каждым часом, с каждым новым известием понимали, что почва уходит из-под их ног, что декрет о мире, декрет о земле ходят в списках в Мильве и встречают восторженные отклики.
Блаженненький Тишенька Дударин пророчествует без обиняков о скором заключении мира, о возвращении сынов матерям, отцов детям, мужей женам и, как соборный диакон, провозглашает премудрому Ленину славу и многая лета.
Иди заткни рот полоумному трубадуру, заставь замолчать соборных нищих на паперти, особенно Санчикову бабушку. Теперь и самая последняя старушонка, толкующая о земле и мире, оказывается самым популярным оратором.
Тоскливо на душе у Игнатия Краснобаева. Неужели в самом деле произошел переворот и больше нет того, на кого он так стремился походить и так хотел им быть в Мильвенском заводе? Неужели возьмет верх его ненавистный брат Африкан? Не прикончить ли его, пока он не у власти?
Но разве это возможно, и какой прок в его смерти? Нужно быть умным, как Андрей Константинович Турчанино-Турчаковский, и сказать брату:
– Ваша правда правдой оказалась. Ничего не скажешь. Против мира не пойдешь. И за оставление земли богатеям может ратовать только дурак. А у меня есть кое-что в голове…
С такими словами он и пошел на мировую с братом Африканом. И брат поверил ему.
II
Молчалива да картинна прикамская зима. Не узнаешь и родного леса в новой заячьей шубе. Та же ель выглядит не той. И старые избы, крытые поверх бурой соломы алмазными хлопьями, милее для глаза. Они, как и запущенные омутихинские дворы, белым-белы-белехоньки.
Поздней ночью из закамского лесного починка Талый ключ Сидор Петрович Непрелов вез своего беглого брата. Он и Маврик, измученные бессонной дорогой, поехали из Перми на лошадях до Талого ключа, где приютил их старик смолокур, доводившийся дальней родней Непреловым. Отсюда Маврикий поехал в Мильву один. С письмом отчима матери. В письме точно указывалось, что нужно и чего нельзя.
О приезде Герасима Петровича нельзя было говорить никому. Даже дочери Ирише. Взболтнет: «А у меня папа приехал» – и конец.
Предусмотрено было все. И какую кошевку запрячь, и какое оружие захватить. Сидор благополучно провез по зимней ночной светлыни надежду и опору рода Непреловых и главу фермы. Через деревню Омутиху тоже решили не ехать, как и через Мильву. Махнули по полям.
Герасим Петрович оброс за эти недели. Мужик мужиком. Ставни в обжитом теперь «енераловом» доме закрыты наглухо. Ни щелочки. Да и кому глядеть.
Здесь можно будет надежно укрыться от чужих глаз. Не выходи только днем. А если кто и зайдет в дом, не по всем же горницам его водить. Да и есть такие закутки в доме, что и старый урядник сто раз мимо пройдет – не заметит.
Семья Сидора Петровича теперь: он, жена, два сына, две дочери и бабка. Детям не просто наказано молчать, а обещано: «Ежели что, то за ноги и об угол головой, как пакостливую кошку». Дети знали, что отец зря не говорит. Может быть, головой об угол и не трахнет, но веку убавит.
Бабка Ирина с плачем бросилась на грудь сына.
– Герасик ты мой, карасик, – добыла она из давних детских лет никем не знаемые слова, говариваемые ею только младшему сыну, которого она еще в зыбке видела не мужиком, а большим хозяином.
– Ну будет, ну будет, мамаша, зачем это, право, – успокаивал Герасим Петрович.
Потом он поздоровался с остальными. Переоделся в доставленное из Мильвы. Умылся. Бриться не стал. Кто знает, как пойдет дальше.
– Любоньку для тебя завтра привезут. По льду. Вечером, – сообщила повеселевшая бабка. – Днем-то боязно на след навести. Не бывала здесь столько месяцев, – между прочим пожаловалась на сноху, – и вдруг явилась. Всякому в глаза бросится, – показывая этими словами, что она вовсе не жалуется на сноху, а заботится о сохранении тайны.
– Да кому я теперь нужен, – махнул рукой Герасим Петрович, давая понять этим племянникам, что дела обстоят не так серьезно. – Армии больше нет. Есть шайки. Побольше, поменьше… Какие бы они ни были, а я в шайках не служака. – Этим он снова дал понять племянникам, что он, их дядя, скрывается чуть ли не от разбойников. – Я им присяги не давал и никогда не дам, – заключил он косвенное объяснение своего скрытного появления.
III
Тем временем жена Сидора Петровича уставляла большой стол, перешедший от Тихомировых. Не та была теперь еда у Непреловых, что раньше. И красная икра, и пироги из белой самарской крупчатки Малюшкиных. Колбасы пяти сортов. Шпроты, сардинки. Хоть они и один перевод денег, но брат же. Хозяин. В таком разе и дорогая семга – не расход.
В Мильве выстаивали в очередях за вяленой воблой, за съеденным солью бросовым рыбцом, а у Сидора Петровича осетрина и нельма, доставленные по первому морозцу в обмен на сладкое масло, изготовленное по вологодским тайным премудростям вологодской солдаткой, мыкающей вдовье горе при молочном заводе.
Старуха сварила пиво и брагу. Они не считались непьющими братьями Непреловыми хмельным питьем, хотя после пятка стаканов кружили голову. Но это кружение не от винных градусов, а от веселого солодового и медового брожения старинных питий. Это не проклятый алкоголь и не сивуха, которую гонит рогатый винокур Чемор.
Все было подано сразу. Скопом. И десерт, и закуска. Так теснее на столе и веселее за столом.
После третьего стакана медовухи Герасиму Петровичу не казалось, что Россия будет поделена между немцами, австрийцами и турками. А если и будет поделена, то не дальше Вятки-реки. Не любит немчура холода.
Сидора Петровича беспокоил декрет о земле. Он, умевший только расписываться, заполучил этот декрет, переписанный волостным писарем.
– В декрете, Герася, говорится о помещичьей земле. А какая земля, Герася, у нас? И кто мы? – спрашивает Сидор Петрович.
Герасим Петрович Непрелов теперь сам не знает, кто он такой. С одной стороны, крестьянин. С другой – военный чиновник с двумя звездочками. С третьей – землевладелец и хозяин фермы. Следовательно – буржуй. Но не Савва Морозов. Не Рябушинский… Но и не мелкий лавочник, торгующий в лавчонке, сдаваемой собором. За таких могут взяться. Могут, но успеют ли?
– Зимой землю не переделишь под снегом.
– В Мильве все прочие партии не хотят ихней партии передавать власть. Требуют поголовного голосования с восемнадцати годов, окромя девок и баб.
– Сидор, – прерывает брата Герасим Петрович, – в Мильве будет установлена Советская власть. Сегодня, завтра, через неделю… Не важно когда. Дураки покричат, помахают руками, а умные промолчат.
– Неужели ж молчать и глядеть, как переходит к ним власть?!
– Пусть переходит. Пусть они берут ее вместе с нуждой, с дороговизной, с проголодью, с заводами без материалов, без дров, с землей без семян, без бога, которого боялись и слушались мужики… Пусть берут и подавятся, захлебнутся…
Герасим Петрович, не сговариваясь с Турчанино-Турчаковским и тем более с Керенским, говорил то же самое. Какие бы заманчивые идеи ни проповедовали Советы и большевики, коли народу нечего есть, не во что обуться, одеться, он свернет шею самому Христу.
– Вот так, Сидор. Будем терпеть, молчать да кланяться и не соваться до поры до времени в драчку. Понял ли?
– Понял, Герася. Как не понять, – ответил Сидор Петрович, уставившись на рыбный пирог, к которому пока никто еще не притронулся.
Мало хорошего впереди. На мельницу косятся мужики. Не бросить ли собаке кость, пока она не кинулась на тебя? Не отдать ли миру мельницу, сказав, что с ней много хлопот и еще больше убытков?
Волки меняли шкуру.
IV
В церковноприходской школе верили Толлину, когда он, рассказывая явные небылицы, придумывал невероятные истории о заблудившейся телеграмме, о маленьких человечках, о собаке, которую научили говорить… А теперь он, ничего не выдумывая, говорил правду, даже несколько ослабляя ее, чтобы не выглядеть героем и не попасть в хвастуны. Вызывал улыбки. Его никто не называл вралем, но по глазам товарищей было так ясно, что ему не верят.
Не верят, что Зимний дворец – это обыкновенный большой дом, окна которого выходят на улицу. Нет, Зимний дворец, оказывается, должен быть замком на горе, и Нева должна преграждать путь к нему. Оказывается, Временное правительство заперлось в главной высоченной башне дворца-замка и било из крепостных пушек.
И получалось, что не он, Маврикий Толлин, видел все это своими глазами, а они, никогда не бывавшие в Петрограде, рассказывали ему и рисовали не виденные ими картины переворота.
Смольного, оказалось, вообще нет как такового. И слова такого нет. Толлин просто-напросто не расслышал. Есть Смоленский дворец.
Выходило, что торопыга Толлин недослышал и перевирает теперь слова. И когда его спросил Коля Сперанский, а затем Воля Пламенев, что, может быть, он еще скажет, что видел Ленина, Маврик промолчал. Ему никто не поверит. А если он еще скажет, что слышал, как Владимир Ильич объявил о свершившейся рабоче-крестьянской революции, – его подымут на смех и, чего доброго, отвернутся от него.
Мите Байкалову, описывавшему внешность Ленина, верили. Верили и солдатам в вагоне, когда они рассказывали, какой из себя Ленин. Владимир Ильич во всех слышанных Маврикием описаниях выглядел по-разному и всегда не таким, как есть.
И почему только так поступают многие? Они прежде придумают что-то. Потом поверят в выдуманное, как действительное. И в конце концов отрицают действительное, называя им выдуманное.
Надо сказать, что и старые друзья Ильюша с Санчиком верили не всему, что рассказывал им Маврикий. Они не считали своего товарища лгунишкой, но находили, что Толлин не может не преувеличивать. И он не виноват в этом. Такое уж у него воображение.
Да и не тем были заняты их головы. Союз рабочей молодежи снимал комнатушку на окраине Мильвы. А теперь, когда взят Зимний дворец, взяты все дворцы, можно подумать и о «дворце» бывшей пароходчицы Соскиной. Пусть так не называется соскинский особняк, но такое множество комнат не должен занимать Шульгин, купивший за бесценок этот дом с садом. Здесь вполне разместится комитет и клуб рабочей молодежи.
До Маврикия ли теперь двум юным передовым рабочим, когда Мильва стоит накануне свержения власти соглашателей и прихвостней буржуазии? До рассказов ли им восторженного Маврикия?..
Только тетя, милая тетя Катя, верила каждому слову своего питомца. И он по нескольку раз пересказывал ей о виденном в Петрограде, повторяя каждый раз подробности, мелочи, будто боясь, что они могут затеряться в его памяти, которой так много нужно запомнить и сохранить.
Верил и Всеволод Владимирович Тихомиров всему, что рассказывал его исключительно правдивый ученик Толлин. Слушая его Всеволод Владимирович думал о своем. Ему теперь показалось вполне своевременным произвести коренные изменения в гимназии, которые должны начаться с изменения названия учебного заведения, что он считал далеко не второстепенным. На совместном заседании учителей, родителей и ученического совета Всеволод Владимирович предложил назвать гимназию средним политехническим училищем.
Кто-то попробовал возразить, не желая терять общепринятое название, но большинство присоединилось к проекту Всеволода Владимировича.
Инженеры завода вызвались помочь станками, инструментами и оборудовать настоящие мастерские при политехническом училище, а приспосабливающийся к новым ветрам Турчанино-Турчаковский посоветовал проходить техническое обучение в цехах завода.
– Выдать ученикам настоящие заводские номера, – предлагал он, – сшить настоящую рабочую одежду и, может быть, тем, кто, обучаясь в мастерских, будет производить полезную работу, – платить настоящие деньги.
Это произвело на всех самое хорошее впечатление. Обучаться на заводе. Ходить в рабочих куртках. Даже получать оплату. Что можно придумать лучше.
Из мильвенских хамелеонов Турчаковский был вправе называться способнейшим. Он куда быстрее других приспособлялся к окружающей обстановке. Комитет большевиков все еще ютился в Замильвье, и Турчанино-Турчаковский освободил для него двенадцатикомнатный кирпичный дом на Красной улице. Он так и скажет Кулемину, что комитет победившей партии будет расти и ему невозможно далее находиться в деревянном домишке, где-то на окраине.
И участие в орабочивании гимназии характеризовало Турчаковского с самой лучшей стороны. Такой отзывчивый человек. Им же было сказано на училищном совещании:
– Политехнизм, граждане, это не только ознакомление с промышленностью, но и познание агрономических основ. И так жаль, что вы, Всеволод Владимирович, – обратился к нему Турчаковский, – продали такую прелестную усадьбу с мельницей. Там можно бы создать учебное земледелие, садоводство, огородничество, учебное разведение животных и птицы…
Всеволод Владимирович впервые пожалел свою землю, проданную Непреловым. Но думать сейчас об этом беспочвенно. Да и не маниловщиной ли окажется предлагаемое Турчаковским? Можно ли браться за все сразу? Осуществить бы техническое обучение на заводе. А вдруг возникнут какие-то новые обстоятельства, и Турчаковский любезнейше увильнет, что он делает с изумительным блеском?
V
Но управляющий не увильнул. Назвавшись шефом, он заказал модельному цеху накладные буквы для вывески переименованной гимназии. Приказал выбить учебные номера для входа на завод. В гимназии низвергнута и растоптана ни в чем не повинная старая вывеска. Должно же свержение Временного правительства найти какой-то отклик.
К возвращению Кулемина на фасаде гимназии буквами, куда более крупными, чем на магазинных вывесках, красовалось новое название нового учебного заведения: «МИЛЬВЕНСКОЕ СРЕДНЕЕ ПОЛИТЕХНИЧЕСКОЕ УЧИЛИЩЕ».
При такой вывеске неудобна стала и гимназическая форма. Многие посрывали с фуражек значки, поотрывали пуговицы.
Кулемина в Мильве ждали с нетерпением. С приездом Артемия Гавриловича должно многое решиться. Он, возможно, разговаривал с председателем Совета Народных Комиссаров Ульяновым-Лениным. А уж с Прохоровым-то говорил наверняка.
Кулемин приехал вооруженным. С наганом. Как это понимать? Да никак. Он, оказавшись участником Октябрьских дней в Петрограде, не снимал оружия.
Что-то скажет он теперь? Как поведет себя в Совете, состоявшем на три четверти из меньшевиков, эсеров, которые и не собирались сдавать своих позиций? Петроград и Москва это одно, а Мильва – совсем другое дело.
Наконец собрался Совет. Собрался в большом зале управления завода. На повестке один вопрос: «Доклад депутата Кулемина о последних событиях в Петрограде».
Кулемину было предоставлено слово. Он выглядел и внешне каким-то другим, хотя на нем была та же тужурка, и те же сапоги, и все то же. Не то за ним, не то в нем чувствовалась какая-то новая сила и спокойствие. Положим, Кулемин никогда не был крикуном. Он и самые страшные слова произносил ровным голосом. И теперь он свою речь начал так:
– То, что произошло в России и что в этой повестке дня нейтрально и глухо поименовано «Последние события в Петрограде», называется рабоче-крестьянской социалистической революцией. То есть такой революцией, которая свергает власть капиталистов, помещиков, банкиров и прочих крупных собственников в лице их правительства, в данном случае насквозь буржуазного правительства Керенского.
Послышались недовольные голоса, а затем предупреждающий звон председательского колокольчика, а за ним председательское:
– Тсс! Дайте информировать…
– Мне, я думаю, не надо повторять о первых ленинских декретах, которые напечатаны в газетах, – продолжал Кулемин. – Но я думаю, что мне следует сказать о нашем заводе. Наш завод, как и всякое другое большое промышленное предприятие, не может быть закрыт без ведома Совета Народных Комиссаров.
В зале раздались немногочисленные, но громкие хлопки.
– Правда это, Гаврилыч? – послышалось из дальнего угла. – Кто тебе сказал это?
– Ленин, – ответил Кулемин. – Ленин, Владимир Ильич Ульянов.
– Неужели беседовал? – опять спросил тот же голос из затемненного угла.
– Да, – не чванясь, ответил Артемий Гаврилович. – Я ведь за этим и ездил по поручению комитета. И поручение выполнил. Мы не только не будем закрывать заводы, не только будем расширять их, но и строить новые.
В дальнем углу захлопали смелее, и хлопки передались депутатам-меньшевикам, сидящим за большим столом, застланным тонким зеленым сукном.
– Вот, пожалуй, и все. Остальное в газетах. Если есть вопросы, пожалуйста.
– А какая теперь будет власть? – спросил председательствующий меньшевик Карасев, плотинный надзиратель. – Какая, товарищ Кулемин?
Кулемин ответил:
– Во-первых, справедливая…
– Что значит справедливая? – спросил тот же Карасев, заметно волнуясь.
И Кулемин снова принялся отвечать не спеша.
– Ну, например, большинство избирателей хотело, чтобы Африкан Тимофеевич Краснобаев назывался председателем Совета депутатов, и он получил самое большое n количество голосов. Он избран чуть ли не единогласно. А председателем оказались вы. Это называется несправедливым.
– Ну, если так, – вспылил Карасев, – я могу освободить свое место. Садитесь на него, товарищ большевик Краснобаев.
Карасев надеялся, что его начнут уговаривать остаться на председательском месте, а этого не произошло. И уж конечно Карасев не предполагал, что Африкан Краснобаев займет председательское место. А он занял его. Взял колокольчик, позвонил им и попросил внимания, затем обратился ко всем:
– Какие будут еще вопросы?
– Что же делается?..
– Что происходит?
– Кому прикажете теперь подчиняться?
– Мы не голосовали за эти декреты!
Начался шум. Один перебивал другого. Наконец докладчик, дождавшись, когда крикуны устанут, обратился к сидящим за столом и поодаль:
– Вы спрашиваете, что делается, что происходит? Происходит, товарищи, передача власти Советам.
Начался снова галдеж. Снова послышался выкрик:
– Кому прикажете теперь подчиняться?
– Власти Советов, провозглашенной съездом, – произнес выслуживающийся Игнатий Краснобаев, приглашая этим согласиться с ним остальных из круга лиц, связанных с ним.
А на улицы Мильвы в этот час вышли отряды Красной гвардии под командой Матушкина, Самовольникова, Киршбаума, Лосева. Они заняли почту, казначейство, разоружили хиленькую и пьяненькую милицию, поставили караулы в проходных завода.
Крикуны смолкли. Пугавшие Варфоломеевской ночью стихли. Власть была взята без убитых и раненых.
VI
Ильюша Киршбаум на общем собрании Союза рабочей молодежи, происходившем на дворе, объявил:
– Дальше так, товарищи, нельзя. А что будет, когда начнутся настоящие морозы? Мы должны занять дом пароходчицы Соскиной, пока его не заняли другие.
Возросшая более чем втрое за несколько дней рабочая молодежная организация готова была отправиться и занять бывший соскинский дом, принадлежащий теперь тоже бывшему нотариусу Шульгину. Но благоразумные голоса остановили слишком решительную молодежь и посоветовали направить прежде к Шульгину делегацию, а потом, если переговоры с ним не дадут никаких результатов, действовать через Совет.
Избрали тройку: Илью Киршбаума, Санчика Денисова и Матушкина Емельяна Кузьмича. Как шефа.
Виктор Самсонович Шульгин знал, о чем говорилось на дворе дома, где ютился комитет Союза молодежи. Хозяин отличнейшего особняка с двусветным залом, зимним садом нервничал. Он, конечно, понимал, что принадлежащий ему дом не вполне принадлежит ему. Он слишком удачно купил эти хоромы, не заплатив Соскиной и десятой части стоимости. Тогда катастрофически падали бумажные деньги. И высоко ценили золотые. Шульгин уплатил за дом золотом.
И не только это мешало Шульгину называться законным хозяином дома. Законным в том буржуазном понимании права, которое должен был блюсти и скреплять нотариус. Немало противозаконных сделок, обходных путей принесли те тысячи, которых не должно быть у добросовестного провинциального нотариуса. И все это могло всплыть теперь при власти, которая во имя торжества истины не щадит никого.
Ильюша Киршбаум пришел к Шульгину в кожаной тужурке. Ему ушили в плечах отцовскую. В другой одежде, как думал он, нельзя было наносить столь серьезный визит.
У Санчика не было кожаной тужурки, и он не мог походить на Артемия Гавриловича Кулемина. Зато у Павлика Кулемина была лишняя офицерская папаха из серого каракуля. И Санчик надел ее и тоже ушитую солдатскую шинель.
Начал разговор сам Шульгин:
– Чем могу быть полезен, господин Киршбаум Илья Григорьевич?
Илью это обидело. Зачем же называть его по имени и отчеству? И еще господином. Поэтому он повел разговор не столь мягко, как было задумано.
– У вас пустует так много комнат, Виктор Самсонович. И пустует двухэтажный флигель. А нам… А нам, комитету Союза рабочей молодежи, негде проводить собрания.
– И что же? – спросил, заметно багровея, Шульгин.
– Может быть, вы уступите или сдадите комнаты, в которых вы не живете?
– Я не живу в них, потому что мне, при данных порядках, или, говоря прямее, беспорядках, нечем отоплять.
– А мы найдем отопление, – вставил свое слово Санчик Денисов и поправил сползающую на глаза папаху.
– Если вы считаете, что можно врываться в чужой дом, тогда врывайтесь. Вам ничего не стоит сломать двери. Они не так прочно заперты. И располагайтесь. А я сам своими руками не отдам то, что принадлежит мне.
На это Ильюша, продолжая вместе с Санчиком стоять у порога передней, сказал:
– Нам никто не поручал занимать, ломать и тем более врываться. Если бы нам поручили так поступить, мы не стояли бы у порога. Решения по вашему дому нет. И мы просто-напросто, боясь, что его займут другие, решили опередить…
В это время вошел Емельян Кузьмич Матушкин и сказал:
– С морозцем, Виктор Самсонович. Здравствуйте! Как изволите поживать?
– Благодарю вас, Емельян Кузьмич. Прошу!
Шульгин не мог не провести в комнаты почтеннейшего в Мильве мастера и знатного большевика.
Разговор продолжился в малой гостиной. Эта малая гостиная могла уместить две-три средних мильвенских квартиры. Поэтому Илья Киршбаум еле справился со своим ртом, чтобы не дать ему открыться от удивления. А Санчик бывал в этих хоромах, когда его мать стирала на Соскину. И он уже прикидывал, где и что можно расположить.
Матушкину тоже не приходилось бывать в роскошных апартаментах пароходчицы, которые и его поразили своим великолепием.
– Так вы порешили, Виктор Самсонович?
– Вы, простите, о чем, Емельян Кузьмич?
– О доме. Об обоюдной договоренности.
– Послушайте, Емельян Кузьмич, неужели и вы вместе с этими мальчиками допускаете, что я раскрою залы и скажу: «Милости прошу, молодые люди, располагайтесь».
На это Матушкин, ничуть не иронизируя, ответил:
– Я именно так и думал. Потому что я всегда видел в вас разумника и не допускал, что мне, человеку, куда менее образованному по сравнению с вами, придется объяснять, почему не могут пустовать такие громадные палаты, когда такая нужда в помещениях.
– Но ведь нет же еще такого декрета или хотя бы постановления. Собственность на дома, насколько я понимаю, не упраздняется.
– Виктор Самсонович, вы все понимаете. Дом дому рознь. Я хотел вам предоставить возможность подарить свой дворец молодежи, не дожидаясь, когда…
– Когда что?
– Ну, что вы, право, Виктор Самсонович… Мы столько лет с вами знакомы. Неужели вы в самом деле считаете нормальным, когда два человека занимают в общей сложности около полдесятины жилой площади… Неужели вы думаете, что окружающие останутся равнодушны к такому чудовищному неравноправию в смысле жилья.
– Не-ет! – закричал и затопал Шульгин. – Этому не бывать!
– Тогда примите самые лучшие пожелания, – сказал, подымаясь, Матушкин. – Я подсказывал вам разумнейшее, желая помочь вам… А теперь как вам угодно…
Матушкин и Санчик с Ильюшей направились в переднюю. Снова раздался крик:
– Остановитесь! Извольте! Я согласен! Я нахожу правильным подарить мой дом рабочей молодежи.
Илья, Санчик и Емельян Кузьмич вернулись на свои места в малую гостиную. Разговор продолжился. Шульгин, кусая губы, сказал, что ему не хотелось бы переезжать во флигель, чтобы не видеть отданный дом.
Матушкин это понял и сочувственно сказал:
– Вам лучше всего переехать в хорошую квартиру на бывшую Баринову набережную. Я помогу…
Слова не разошлись с делом. Любезнейший Турчанино-Турчаковский предоставил казенную квартиру щедрому Виктору Самсоновичу, подарившему свой громадный дом с садом и флигелем рабочей молодежи. Турчанино-Турчаковский и Шульгин, не говоря друг с другом, понимали, что такой маневр необходим. Пройдет не так много времени, и Советская власть сгинет так же неожиданно, как неожиданно она появилась.
А молодежь тем временем обживала новый дом. Это были счастливые дни для множества подручных, нагревальщиков заклепок, рассыльных, учеников токарей, для молодых рабочих, которым впервые и по-настоящему, не на словах, открылось все.
Особенно счастливы были Ильюша и Санчик. Они гладили стены, протирали ручки, любовались хрусталем люстр, затейливостью резьбы потолков и всем, что составляло теперь дворец молодежи. Домом как-то не хотелось называть такое чудо, созданное руками каменщиков, лепщиков, резчиков, столяров, мраморщиков, чеканщиков, мастеров росписи…
Пришел в этот дом и Маврикий Толлин. Он тоже никогда не бывал здесь, и ему хотелось посмотреть, как жила Соскина, а потом Шульгин.
В большом зале, оборудуемом под зал заседаний, Маврикий встретил Ильюшу:
– Ну как, – спросил тот, – ловко мы его выкурили?
Маврикий сначала не хотел отвечать, а потом сказал:
– Вообще-то дворцы должны принадлежать всем людям… Но делать нужно как-то не так…
– А как?
– Не захватывать… Не принуждать дарить…
Илья на это сказал довольно прямо и довольно обидно:
– Ты, Мавр, много видел в Петрограде, да мало понял. Ты, видимо, и ленинские речи слушал одним ухом, а другим кого-то другого…
Маврикий промолчал. Он не хотел ссориться с Ильюшей, хотя и понимал, что сказанное им не просто слова, а начало размолвки. И не малой размолвки.
VII
С наступлением зимы в Мильве всегда становилось тише. Глубокие снега как бы отдаляли ее от больших городов и заглушали все, что происходило в огромной клокочущей стране.
Где-то далеко на Дону поднялся Каледин. Тоже не так близко, на Южном Урале, под Оренбургом, начал шуметь казачий атаман Дутов. На борьбу с белыми из Мильвы уезжали добровольцы.
Жилось трудно. Дни были заполнены хлопотами о щах да каше. О возе дров. Сменять, продать, купить, как никогда, стало всеобщей необходимостью. Толчок, или толкучий рынок, был теперь тесным, большим и ежедневным. Продавали и покупали все. Совершенно все. Одежду, обувь, хлеб, крупу, горшки, корыта, гусей, поросят, пустые бутылки, папиросы своей набивки, махорку наперстками на одну закурку. Старые чищеные писчие перья. Ученические тетрадки. Учебники. Часы. Граммофоны. Столы. Стулья. Иконы. Половики. Пустые коробки. Самодельные спички. Экономные лампы с тоненьким фитильком.