Текст книги "Горбатый медведь. Книга 2"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)
Здесь, на рынке, обнажились трудности времени, потребности жизни, последствия лишений и смертей.
Здесь, на рынке, обнажалось все, что еще недавно прикрывалось. Никому не стыдно стало появляться там, где раньше бывали только старьевщики, «шурум-бурумщики» да босяки-«зимогоры» и женщины, которым никто не подавал руки.
Толчок стал теперь и главной ареной свежих слухов. И некоторые сюда ходили не столько продать или купить, сколько узнать, что происходит там, за глубокими снегами. Главным поставщиком новостей был теперь новый вид торговца-спекулянта, товар которого умещался в заплечном мешке или в небольшом ящике с полозьями. Где подвезут такой ящик, где сам катишь. В таких ящиках умещается немало емкого и дорогого товару. Папиросы. Махорка. Сахар. Чай. Леденцы. Нитки. Перец… Что попадет, то и перекупает спекулянт на мелочах. Немало таких оказалось теперь. Из заводских мелких служащих, из рабочих, которых не кормит работа.
Как никогда, много появилось рыбаков-удильщиков на пруду и его заливах. Там и при малом улове выручишь на рыбе больше, чем заработаешь в заводе.
Деньги значили все меньше и меньше. Деньгами становились продукты, товары, вещи. Есть у тебя пачка стеариновых свечей, ты всегда можешь купить на нее необходимое. А если у тебя табак, махорка, папиросы – ты главный покупатель на толчке. Ну, а если у тебя масло, настоящее коровье масло, ты можешь не беспокоиться за свою жизнь. Перебьешься. И те, у кого в Мильве были свои коровы, перебивались. Но, перебиваясь, они не могли продать и фунта масла на сторону. Северные коровы не столь молоконосны. И тем, кто не держал своей коровы, а таких теперь было множество, приходилось очень трудно. Деревня придерживала молочные продукты. Зимой хранить масло нетрудно. Весной оно будет в другой цене.
Сидор Петрович Непрелов рассуждал так же. Масло у него хранилось в небольших бочатах. Припорошенные снегом в холодном амбаре масляные запасы, дорожая с каждым днем, сулили большие доходы.
Герасим Петрович Непрелов не касался масла. И вообще якобы ему не было дела до старшего брата. Младший старшему не указ. Он даже в чем-то осуждал его для видимости при людях.
– Много ли нужно человеку? – повторял он в миллионный раз ветшайшую из пошлостей.
VIII
Доктор Комаров, обследуя Герасима Петровича, установил, что он страдает множеством недугов. От язвы желудка до коварной болезни печени. И ко всему этому истощение нервной системы, не позволяющее Герасиму Петровичу служить в армии.
Масло действовало куда сильнее денег. Пусть бочку масла не мог съесть бездетный Николай Никодимович Комаров, но масляные излишки можно было превратить во что угодно.
Второй бочонок масла помог установить, что, ненавидя Керенского и его режим, Герасим Петрович бежал от этого режима, не зная, что через несколько дней прозвучит на весь мир выстрел «Авроры».
Склоняющийся сейчас к сочувствию большевикам, доктор Комаров убедил третьих лиц, что масло в рационе стола имеет множество преимуществ, обеспечив Непрелова остальными документами, переводящими его в разряд негодных к мобилизации.
Масло спасло доху и штучное «петровское» ружье с гравировкой и золотыми насечками.
Молчаливый, улыбчивый и любезный Герасим Петрович теперь работал в казначействе. Он занял место одного из чиновников, участвовавших в саботаже. Это был смешной, очень провинциальный и самый непродолжительный саботаж.
Милые и в общем-то несчастные чиновники казначейства, и в прежние годы перебивавшиеся с редьки на квас, от жалованья до жалованья, вдруг вообразили себя незаменимыми специалистами в области финансов. Услыхав краем уха о саботаже чиновников в Питере, они решили обратить на себя внимание. И в одно прекрасное утро эти господа, сидящие в казначействе за сеткой, не открыли окошечек, через которые производятся денежные операции. На недоуменные вопросы явившихся в казначейство чиновники не захотели отвечать, сидя отделенными от клиентов проволочной перегородкой в небрежных позах. Некоторые, щеголяя перед своими коллегами, положили ноги на стол. На раскрытые конторские книги.
Узнав об этом, управляющий заводом Турчаковский позвонил Кулемину. Теперь он имел дело только с комитетом большевиков и принимал на ответственные должности завода или устранял от оных только по согласованию с Артемием Гавриловичем или с Емельяном Кузьмичом Матушкиным. С кем же еще, когда Ленин на вопрос сомневающихся, что в России нет такой партии, которая может взять власть в свои руки, ясно ответил: «Есть такая партия». А если это так, то кому же звонить, как не дальновиднейшему Артемию Гавриловичу Кулемину.
Кулемин поблагодарил Турчаковского и послал в казначейство Терентия Николаевича Лосева привести в чувство чиновников.
Лосев вошел в главный зал казначейства с метлой, подвернувшейся ему под руку при входе в казначейство. Старик не искал в метле никаких аллегорий, ему нужно было что-то держать в руках. Не винтовку же. Не с оружием же приходить в банк.
– Вот что, почтенные, – обратился он к сидящим за сеткой, – которым нежелательно служить народу, то прошу к… – Тут он, пользуясь тем, что чиновниками казначейства были только мужчины, сказал, куда именно он их просит убираться, затем предупредил: – А обратного же ходу сюда не будет никому. Выход отперт. – Он указал метлой на открытую дверь.
Нашлись двое. Место одного-то из них занял Герасим Петрович.
Занято было и второе место. Тоже человеком из военных, и тоже нестроевым и не опасным, служившим чуть ли не картографом. То есть тем, кто составляет военные карты. Высокий, сухощавый, видимо от природы, а не от недоедания. На редкость приятный, располагающий к себе. Вдов. Жена убита немцами под Варшавой. И такая знакомая всем букварная фамилия Вахтеров, Геннадий Павлович Вахтеров.
О нем когда-то нужно будет рассказать более подробно. Может быть, это уместнее сделать сейчас, пока в Мильве сравнительно тихо течет жизнь.
IX
Про Вахтерова было известно в Мильве, что после гибели семьи он решил воспользоваться гостеприимством жены убитого друга и ее сестер. И он поселился в доме старого барина-филантропа, прозванного «Золотая милостынька».
Прозвище «Золотая милостынька» могло бы стать заглавием самостоятельной повести о господах Тюриных и принадлежащем им доме, заселенном теперь потомками и привидениями.
«Золотой милостынькой» называли последнего отпрыска из опального рода Тюриных, богача и красавца Ивана Степановича. Его скандально провалившийся роман с какой-то из придворных дам угрожал ему гибелью. Однако же оскорбленный муж согласился взять деньги, оставить в покое Тюрина при условии, если он навсегда покинет столицу и уедет в добровольную пожизненную ссылку. Был назван дальний город в Сибири. Тут-то и вспомнился наследственный дом в Мильве. Этот дом возвел дед Тюрина, некогда вместе с тихомировским предком расширявший Мильвенский завод. Любя Мильву, дед Тюрина не бросил ее, уходя на покой. Старик построил большой дом посредине заложенного им парка.
После его смерти наследники не захотели жить в глухой Мильве, в старом хмуром доме. Только изредка приезжал сюда Иван Степанович Тюрин. Теперь забытый дом был как нельзя кстати. Прикамье по тем временам та же Сибирь. Тюрин упросил своего соперника согласиться на Мильву. И тот, будучи циничным еще более, чем оскорбленным, попросил прибавку за облегчение участи обидчика и согласился на Мильву.
Тюрин был долго предметом пересудов в Мильве. Наконец он стал привычен. Его уже не замечали. Барин опростился, водился с рабочим людом, охотно соглашался стать крестным отцом, еще охотнее гулял на свадьбах, одаривая невест так, что те чуть не лишались рассудка, принимая из рук Тюрина деньги, на которые можно было обзавестись и домком, и коньком, да еще лисьей шубой – мечтой мильвенских модниц. И на одной из рабочих свадеб Тюрин, заглядевшись на семнадцатилетнюю сестру невесты, тоже сироту, вскоре женился на ней. Все думали, что барин потешит душеньку год-другой, а потом, как водится у господ, одарит красавицу за любовь, за ласку, построит брошенной каменные палаты и прощай. Ошиблись люди. В барыни вывел Иван Степанович сироту. Нощно и денно учил ее. Двоих «гувернантов» выписал. И особо даму по танцам. За три года такая Офелия из рабочей девахи получилась, что и родная сестра ей «выкать» начала.
Несказанно счастлив был Иван Степанович. Надышаться не мог на свою Дашеньку. Тремя дочерями-красавицами одарила она его, да ни одну до венца не довела.
Запил сначала Иван Степанович, а потом ударился в подаяния. Занедужил, как говорили в Мильве, щедротами. Никому меньше золотого не подавал. Поэтому-то и прозвали его «Золотая милостынька».
Дом и парк тронутого Ивана Степановича был окружен тайнами. Туда после смерти Даши он никого не пускал, чтобы не спугнуть ее тень, бродившую по аллеям.
После кончины «Золотой милостыньки» дочери совершенно серьезно утверждали, что с наступлением темноты по парку бродили обнявшись отец и мать. Поэтому мильвенцы старались не ходить мимо тюринского дома.
С годами парк зарос, потемнел, стал пристанищем сов и ежей. Дочерям было не до парка. Старшая вышла замуж за кадрового офицера. Его убили в первые месяцы войны. Овдовевшая Ольга вернулась в Мильву. Вторая, Надежда, стала женой пленного чеха Мирослава Томашека. Младшая, Галина, была долго влюблена в Валерия Всеволодовича Тихомирова. А потом, узнав, что его сердце принадлежит Елене Матушкиной, пыталась уйти из жизни, но все же предпочла жить. И не раскаивается.
Приехавший к Тюриным друг мужа старшей сестры Ольги оживил дом. Галина была уже в том возрасте, когда девичество тяготит и торопит расстаться с ним. Пусть Геннадию Павловичу Вахтерову за тридцать, но еще нет сорока. Хорошо образованному Вахтерову не дали засидеться в казначействе. Его вскоре после приезда пригласили преподавать историю в политехническом училище. Зачем же откладывать и чего ждать? В доме Тюриных была отпразднована тихая свадьба. Даже две. Средняя сестра. Надежда, скрывала свои отношения с белокурым кудреватым музыкантом Мирославом Томашеком. Что там ни говори, а пленный офицер в общественном мнении Мильвы числился человеком из стана врагов. И назваться женой такового было довольно рискованно. Дело не в боязни за вымазанные ворота. Их вымазали сразу же, как музыкант Томашек стал появляться со своим оркестром в тюринском доме. Могли оскорбить действием. Ударить на улице. От вдов-солдаток можно было ожидать и не этого. У них полегли на поле брани мужья, в которых стреляли солдаты Франца-Иосифа. И вдруг один из них, изволите ли видеть, оказался под крылышком русской барышни… Как не обратить на это внимания?
Ну, а теперь, после революции, после братания, уже не страшно было назваться женой Мирослава Томашека. Чеха. Славянина. Узурпированного императором Францем-Иосифом вместе с чехословацким народом. Мирослав Томашек даже пользовался симпатиями. И уж, во всяком случае, в Мильве любили слушать созданный им оркестр и сочиняемые им вальсы, марши, галопы.
Оркестр Томашека объединил до ста человек чехов и словаков. Тем, кто не был способен играть на каком-либо музыкальном инструменте из основных, Томашек давал барабан, тарелки и даже палку, натертую канифолью. Она издавала низкие звуки, если ею водить по указательному пальцу руки, положенному на стол.
Мильвенцы привыкли к оркестру Томашека, и как-то не хотелось думать, что слух услаждают пленные солдаты, у которых есть родина, семьи, профессии. И как-то никому не приходило в голову, что наступит такое время, когда оркестру надоест быть оркестром. И люди захотят стать снова теми, кем они были до войны. Об этом, кажется, не задумывалась и счастливая Надежда Ивановна Томашек-Тюрина, ставшая недавно матерью белокурого, очень похожего на отца мальчика. И не она одна, но и другие мильвенские женщины, связавшие свою жизнь с пленными, тоже не задумывались о неизбежных развязках. Да и что думать о них, пока зима, пока глухое белое безмолвие…
X
С приходом в бывшую гимназию, ныне политехническое училище, Геннадия Павловича Вахтерова появились еще два новых преподавателя. Это Мирослав Томашек, владеющий в совершенстве немецким языком и любезно согласившийся преподавать его, и взявший на себя русский язык и литературу Алякринский. Тот самый болтун из учебного округа Алякринский, который произносил высокопарные речи во время гимназической забастовки. Оставшись не у дел, он прибыл с Нинель Шульгиной в дом ее отца, Шульгина, тоже оказавшегося не у дел. Вахтеров стал преподавать историю по новейшему курсу без царей и учебников.
Три новых преподавателя очень скоро расположили к себе своих учеников. Оказавшись с ними, что называется, на дружеской ноге, но не опускаясь до них, они влюбляли в себя юные души, тянувшиеся к отзывчивым наставникам. К наставникам, у которых можно было спросить обо всем, доверить тайны и не оказаться в неловком положении.
Особое впечатление производил на старшеклассников Вахтеров. Его почему-то прозвали «лишним человеком». Или он так вел себя. Или кому-то на язык пришли эти слова, понравившиеся остальным… Только многим хотелось подражать Геннадию Павловичу Вахтерову. Он был скромен в одежде. Глухой китель. Узкие брюки. Простые башмаки. Всегда чисто выбрит. Всегда ровен в обращении со всеми. Как старшими, так и младшими. Немногословен, но красноречив. Экономен и точен в выражениях. Учтив с каждым и ни с кем особенно. Равнодушный к политическим течениям, он в самом деле казался каким-то «лишним человеком». Приглядываясь к нему, Толлин находил его милым и приятным во всех отношениях. Был только один малюсенький недостаток, который можно было бы и не замечать… У Вахтерова мелкими чешуйками шелушилась кожа, и его лицо казалось припорошенным пудрой. Говорят, что это было у него на нервной почве. А в остальном, не считая этой мелочи, не имеющей никакого отношения к внутренним качествам Геннадия Павловича, он был близок к тому идеалу мужчины, какой рисовался Маврикию. И ничего не было удивительного в том, что Вахтеров Толлину вскоре стал почти таким же близким, как Валерий Всеволодович. И самое приятное в Вахтерове было то, что он никогда не поучал, не навязывал своих взглядов. Он, рассказывая о чем-либо, оставался посторонним человеком. Он всегда давал объективно-фотографическое отображение чего-либо, не привнося своих красок, линий, теней…
И это было чрезвычайно дорого Маврикию. Особенно ценил он высокое отношение Вахтерова к Ленину, чуть ли не преклонение перед ним. Он считал Владимира Ильича величайшим человеком современности. Так же думал и Маврикий.
– Ленинское учение, – говорил на уроках преподаватель истории, – вобрало и преобразовало все лучшее, что было на земле. – И ученики затаив дыхание слушали Вахтерова. А он, будто разговаривая сам с собой, приглашал их рассуждать так же с самими собой. – Иногда мне кажется, – делился он с учениками, – что Ленин так грандиозен, так громаден, что это мешает ему видеть, что делается его именем на земле. И делается иногда такое, чего бы не допустил он.
Тут каждый из учеников вспоминает свое. Мерцаев думает о доме Шульгина, который заставили его добровольно подарить рабочей молодежи. Так могут и его отца заставить подарить свою аптеку. Юрий Вишневецкий думает о своем отце приставе. Если говорят об отмене сословий, если его превосходительство Турчанино-Турчаковский сотрудничает с большевиками, почему же его отец, всего лишь его благородие, вынужден скитаться, опасаясь лишний раз попадаться на глаза?
Думают и остальные, и всякий свое. Тощенький Сухариков тоже думает о своем отце и его сельской лавке, кормившей всю семью Сухариковых. Легко ли ему петь с товарищами: «Мы наш, мы новый мир построим, кто был ничем, тот станет всем»? А кто станет всем? Исключенный из гимназии Илька Киршбаум и его подручный Сашка Денисов вместе с их оравой? А кем будет он, Сухариков, и его товарищи, бывшие гимназисты?
Тут есть над чем задуматься некоторым молодым людям, теряющим опору в жизни.
А Вахтеров между тем овладевает умами своих учеников, проповедуя помощь солдаткам, красноармейкам, вдовам, старухам. И творится неслыханное…
Учитель истории, по старым нормам – барин, ведет в лес своих учеников. Отряды-классы с топорами и пилами валят деревья, распиливают их на дрова, а потом доставляют по списку в те рабочие дома, где нет мужчины-работника.
Союз учащихся становится уважаемым союзом в Мильве. Объединившиеся в нем не говорят, а делают. Молча, как скауты.
– Почему нам не брать лучшее и от скаутов? – спрашивает своих учеников Вахтеров. – Разве помощь человека человеку унизила когда-нибудь кого-нибудь из людей? Разве образованной девушке постыдно взять на себя часть черной работы многодетной, оставшейся без кормильца матери?
И происходит чудо. Чопорные барышни, все еще числящиеся в гимназистках, отдают два-три часа ежедневно солдаткам и вдовам. Нянчатся с их детьми, помогают по хозяйству, домовничают. И это делают даже такие, как Лера Тихомирова.
Оказалось, и бывшим гимназистам не зазорно наколоть дрова, натаскать из колодца воду, вычистить в коровнике.
В Союзе рабочей молодежи не знали, как следует отнестись к подобного рода активности бывших гимназистов и гимназисток. С одной стороны, ничего плохого они не делают, а с другой – есть что-то припахивающее чем-то барским. Пошли в партийный комитет к Емельяну Матушкину. И он сказал:
– Это ни больше ни меньше как запоздалое хождение в народ. Поиграют в добрые дела – и бросят.
Матушкин не сказал, что в этой «народнической» игре есть некие намерения стать над Союзом рабочей молодежи. Потому что Матушкину пока не хотелось сталкивать два молодежных союза.
Пусть «народничают» пока. Потом видно будет.
А Геннадию Павловичу Вахтерову теперь кланяются и незнакомые ему люди. И он смущенно, не ища будто бы популярности, краснея, отвечает на поклоны.
XI
Как мог такого человека не полюбить Толлин и его новый товарищ Виктор Гоголев? Каждый из учеников взял на себя двор, а Маврикий и Виктор обслуживают по два двора. И жизнь их от этого становится полнее, интереснее, осмысленнее. Не хватает времени, дня. Молодые люди видят, что их руки нужны, полезны. От этого на душе становится радостнее, светлее.
Геннадий Павлович Вахтеров предостерегает, чтобы добрые дела не были движимы тщеславием, хвастливой буржуазной благотворительностью. Н-на, мол, посмотри, мол, какой я добродетельный человек. И особенно такая филантропия оскорбительна, когда она касается близкого товарища. А товарищам по классу, по училищу тоже нужно помогать. И гуманнейший Геннадий Павлович сказал, что не так-то уж трудно помогать брату своему, чтобы он этого не знал. Чтобы об этом забыл и сам помогающий и уж конечно не знал никто другой, даже родители. Принесла незнаемая Синяя птица в своем клюве деньги, положила их в ранец нуждающегося товарища и улетела в страну по имени Неизвестность.
– Мне иногда хочется поцеловать вашу руку, – признался Маврикий в любви Вахтерову.
– Ты бы обидел этим меня, Толлин. Лучше пусть твои руки будут стоить тысячи поцелуев и об этом никто не будет знать. Это и станет твоим выражением добрых чувств к своему учителю.
Многие из нуждающихся учеников стали находить в своих школьных сумках, в карманах пальто деньги, вещи со значками, изображающими летящую Синюю птицу.
Толлин понимал, что помогать нужно всем, вне зависимости от личных отношений. И Юрка Вишневецкий обнаружил в своем кармане деньги в конверте с Синей птицей. Белье и три аршина сукна получил ненавистный Маврикию Сухариков. Что делать? Маврикий должен помогать не по своим симпатиям, а по нужде. У Юрки отец влачит жалкое существование в какой-то охотничьей артели. А у Сухариковых больше нет лавки, и его отец вынужден перепродавать чужое на комиссионных началах.
Маврикий выпрашивал у тетки, у матери ненужные вещи и дарил их с этикетками, на которых синим карандашом изображалась летящая птица.
В Мильве чуть ли не все знали об удивительном учителе истории и даже поговаривали, не он ли составил знаменитый вахтеровский букварь. Во многие дома залетала Синяя птица то подарком малышу, то принесенной ночью рождественской елкой, переброшенной через забор, то хорошим платком вдове, то фунтиком сахара старухе бобылке.
И чем больше находился в тени Вахтеров, тем больше росла о нем слава.
Вахтеров не противопоставлял Союз учащейся молодежи, иногда называвшийся Союзом синих птиц. Союзу рабочей молодежи, он не сравнивал тот и другой, а их, несмотря на это, сравнивали. В одном союзе, обставленном в доме Шульгина, ставшем Дворцом молодежи, произносились речи, пелись песни, обучались танцам, а здесь учащиеся огребали снег во вдовьих дворах, носили воду, топили печи, гимназистки доили коров, баюкали младенцев, не чурались самой черной работы, делая ее скрытно, не напоказ. Так учил Вахтеров.
Эмблема Синей птицы появилась на шляпах бывших гимназисток, иногда ее, вырезанную лобзиком из фанеры и покрашенную синей эмалью, прикалывали к ученическим фартукам.
Носил эмблему Синей птицы и Маврикий. На фуражке вместо значка. По этому поводу Ильюша Киршбаум сказал:
– Не завлекла бы тебя в дебри эта птица да не погубила бы там. Бросил бы ты эту буржуазную благотворительность…
– Не просвещал бы ты меня. Иль…
– А кто тебя будет просвещать, мелкая буржуазия? – задиристо спросил Ильюша. – Кто должен вести за собой молодежь, как не мы?
– Ну, знаешь, – раздраженно возразил Маврикий. – Не тебе водить нас. Не тебе диктатурить, ты ведь тоже не пролетарий, а сын кустаря-штемпелыцика, имевшего свою фирму.
– Как тебе не стыдно, Мавр? – возвысил голос Ильюша. – Ведь ты же знаешь, что мой отец был подпольщиком и его штемпельная мастерская была ширмой подпольной типографии. Но я не злопамятен. И если что, я всегда протяну тебе руку помощи…
– Я знаю, Иль. Но думаю, скорее тебе придется воспользоваться помощью моей руки, – ответил Маврикий и запел:
Мы дружной вереницей
Идем за Синей птицей…
Вахтеров, проповедуя мир, сеял раздоры. Дошло до того, что две молодежные организации Мильвы стали врагами. Были случаи стычек. Об этом знал Кулемин и остальные в комитете. Но вмешаться активно, закрыть Союз учащейся молодежи, запретить носить значок «Синяя птица» было невозможно. Это значило бы уронить себя в глазах многих мильвенцев.
Полюбив Геннадия Павловича, Толлин стал бывать в доме Тюриных, где вскоре оказался своим человеком. Там впервые Маврикий стал понимать, а потом любить музыку. Мирослав Томашек заставлял разговаривать рояль, исполняя Дворжака. Особенно его Десятый славянский танец. И музыка, существовавшая для Толлина только мелодическим сочетанием звуков, услаждающих слух, вдруг стала приобретать краски, затем выражать мысли и, наконец, рассказывать необыкновенные истории и рисовать невиданные картины.
Вслед за Дворжаком и Сметаной, которых, можно сказать, чуть не впервые привез в Мильву Томашек, он открыл для Маврикия, да и для других, гениального Чайковского. И Маврикий увидел, что музыка – это новый для него волшебный мир волшебного искусства, очарование которого невозможно объяснить, как и любовь.
В дом Тюриных Маврикий приходил обычно днем, в праздничные дни. Он там почти не бывал по вечерам, потому что там появлялся его отчим, как знакомый Вахтерова по казначейству и как отличный преферансист. Там за картами проводили время и другие мастера этой игры. Например, Игнатий Краснобаев. Захаживал сюда и провизор Аверкий Трофимович Мерцаев. Разумеется, Алякринский со своей Нинель были преобязательными шумными посетителями Тюриных. Карты, музыка, стряпня помогали этому дому быть нескучным, отрезанным от жизни островком.
XII
Новое все время оповещало о себе. Отменялись старые суды и возникали народные. Избираемые Советами. Уничтожались сословия, чины, звания, титулы. Устанавливалось гражданское равноправие.
Множество пересудов вызвало отделение церкви от государства и вместе с этим провозглашение свободы верований. Отец Петр, недавний законоучитель земской школы, выступил с проповедью, в которой провозглашал учение Христа социалистическим и на этом основании во всеуслышание молился о Советской власти и даровании ей победы над всеми посягающими на нее.
Отца Петра хотели расстричь. Протоиерей Калужников предложил ему оставить приход, но молящиеся, обожавшие своего на редкость демократичного попа, отправились к дому протоиерея с требованиями не трогать отца Петра.
Рухнули облигации военных займов. Купца Чуракова в этот день вынули из петли. Опять событие.
Предприятия, принадлежащие капиталистам, переходили в ведение государства. Мильвенский завод принадлежал казне, и он стал государственным после простого переименования, но на Урале и в Прикамье было немало заводов, фабрик, приисков, принадлежащих акционерным компаниям, товариществам, состоящим из частных лиц.
С приближением весны братья Непреловы чувствовали, что их земли, их ферму с мельницей, прудом, лесными угодьями отберут. Отберут и разделят омутихинские мужики и заставят Сидора вернуться в прежнюю избу. Не оставят же ему старый барский дом Тихомировых.
Плохо спится Сидору Петровичу. Невесело и Герасиму Петровичу улыбаться встречным, шутить с сослуживцами и приветливо раскланиваться с теми, кому хочется всех несчастий и скорой гибели.
А солнышко жарче и жарче. Нет надежд, что до весны что-то изменится. Напротив, большевики пока набирают силы. Тут и там возникают партийные ячейки.
Совет добился переименования поселка Мильвы в город. Городской комитет большевиков переехал в большой дом, отремонтированный за счет завода Турчанино-Турчаковским.
Штемпелыцик Киршбаум расширил типографию, принадлежавшую Халдееву, и редактирует газету «Рабочая Мильва». Газета многое разъясняет и ослабляет трудности, недовольство и помогает людям бороться с лишениями.
Мало надежд у Непреловых на лучшее. Готовясь к худшему, нужно кое-что продать, спрятать, чтобы не доставалось другим, если в самом деле начнут отбирать и делить землю.
Как жалко пруд, где до пятидесяти пар уток выводят утят. А чищеный лес, где по пояс растут травы, от которых коровы набавляют удои. А теплые помещения для коров с наклонным полом и желобом для стока. Ради чего они строились? Неужели ради того, чтобы их голытьба растащила по бревну?
А завод? На полном ходу молочный завод. Два больших сепаратора. Ледник для сливок. Бочки для сбивания масла. И какие бочки! А всякая прочая нужная снасть…
Сидору Петровичу хочется грохнуться на землю и завыть на всю округу, чтобы волкам и тем стало жалко его, вложившего всю душу, все силы в эту еще не ставшую на твердые ноги молочную, а впоследствии, может, и сыроваренную ферму. На что также прикармливается пленный австриец-сыродел и учит сыновей Сидора Петровича варить сыры на разный вкус.
И всему этому – аминь!
XIII
Веселая душа Васильевна-Кумыниха не унывала бы, наверно, и повстречавшись со своей смертью. Наверно бы, развеселив старую каргу, она уговорила бы ее повременить с уводом на тот свет бабушки, у которой столько внучек, еще не выданных замуж. А то, что всего вернее, – поднесла своей бы смертоньке ковш стоялого меда, и та – ни тпру ни ну. В голове светло, а ноги – по сто пудов каждая.
– Чесночком, Любонька, я своим девкам хлеб натираю. Защурят глаза и непросеянную аржанину, как вареную колбасу, едят. Хорошо. Надо бы Гиршу-Киршу в газетке пропечатать, как можно брюхо обманывать. В картошку я теперь гусиного или утиного сальца кроху добавляю. Тоже защурившись, как утятину с гусятиной едим. Главное, Любонька, – говорила она Любови Матвеевне Непреловой, – головы вешать не надо. Вешай теперь не вешай ее – солнышко все равно как ходило вокруг земли, так и будет ходить. Луна только разве другой раз с пути собьется. И что ты там ни колдуй, ни мудруй, а масленицу справлять надо. Все справлять будут. После масленицы хоть по миру пойдут, а настоящий мильвенский мастеровой человек без блинов-оладьев не останется. Мы два лишних хомута да старую сбрую на толчок снесли, а горшок масла купили. По локтям текчи оно нынче не будет, а блеск блину даст. И за то спасибо Артемию Кулемину да милому зятьюшке Васеньке Токмакову. Приехал из Питера бесповоротно партийным товарищем. Пронумерованным большевиком. С билетом. Не сочувствующим, как наш Яков, когда против, когда за, а полностью им свою душу отдал и «да здравствует…», что-то там такое во всю грудь синей краской наколол. Не все слова, какие ему нужно, на его грудь влезли. Остатние, Симка говорит, на животе ему моряк докалывал. Не высчитали буквы. Это бывает, Любонька, – не останавливаясь стрекотала Васильевна. – Если все посулы, которые совдепщики наши выдают, записывать самыми махонькими буковками на самой широкой Емельяновой спине, то Матушкину скоро бы штаны снимать довелось.
Смеется Васильевна, довольная собой, своим добрым смешком и принимается опять рассказывать, что приходит ей на ум, касаясь самых неожиданных сторон жизни, говоря не столько от своего имени, сколько обобщая слышанное и переплавляя его в свои слова.
И о чем бы она ни рассуждала в этот день, как бы далеко ни уходила в своих обзорах, она возвращалась все к той же масленице:
– И никуда ты не денешься от нее, Любонька. У нас в Мильве три главных просвета в году: рождество, масленица и пасха. Малые просветы не в счет. Рождество нынче так себе было. Ну, а на масленице, я думаю, наверстает народ. Кто знает – останутся лошади или нет. Яков смотнуть свою хочет. Боится, сожрет с головой она его. Да и другие лошадники тоже от себя кусок урывают, коня кормят. А конь перестал кормить хозяина. Кого куда возить? Пешком и то начетисто стало нынче ходить. Обутки кусаются. А на лошади вовсе разор. Думаю, что Яков на масленой покатает своих девок навалом в розвальнях. Да сам прокатится со своей царицей-перепелицей и на конный базар Буланиху сведет. Мужики теперь по хорошей цене будут брать коней. Прибавка земли им выйдет. Сказывают, заводские покосы будут отбирать. Тогда вовсе лазаря запевай. Форменная труба, – вздыхает Васильевна. – Неужели Ленин, такой лобастый комиссар, не знает, что без покосу нашему брату – конец. Не только без лошадей останемся, а без кормилиц-коровушек. Тут-то уж всем хором-миром собором «Со святыми упокой» запевать можно. А пока да что – масленицу надо справлять… И-их ты, ехидная жизнь! Веселая масленица!..
XIV
Сказала так Васильевна, и от ее слов в эту минуту, как показалось Маврикию, сидевшему за перегородкой, началась в Мильве масленица.
Пришли так давно не заходившие Ильюша и Санчик.
– Мавр! Масленица началась!
– Пошли, – приглашает вслед за Ильюшей Санчик. – Мы с лотком.