Текст книги "Горбатый медведь. Книга 2"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)
Дарья Семеновна слушала не перебивая шелудивого щенка, прикидывая тем временем, как ей вести себя дальше. Считая, что старуха достаточно напугана, Вишневецкий повторил:
– Где он?
Дарья Семеновна на это с мягкой угодливостью ответила:
– Зачем тебе, не знаю, как и назвать тебя, красавец, надо было утруждать свой голос и гневить божью мать, когда и одного слова хватило бы. И я бы сама свела тебя на старую солеварню, где прячется этот змееныш, напуганный тем, что его хотел разуть-раздеть из ваших же храбровитый юнец…
«Выходит, не врал Сухариков», – подумал Вишневецкий и увидел на пороге избы Игоря Мерцаева. Игорь не хотел, чтобы слава досталась одному Вишневецкому. В ОВС никто уже не сомневался, что стену камер взорвал Толлин, что он шпионил еще раньше в доме Тюриных, а потом оставался в Мильве, чтобы вступить в отряд ОВС и передавать военные тайны через Медвеженский фронт.
– Ты что, Игорь? – спросил ревниво Вишневецкий.
– Проверить, как у тебя дела…
Слово «проверить» резнуло ухо самовлюбленного Вишневецкого. Но Мерцаев мог так сказать. Он был старший квартирьер, а Вишневецкий обычный. Без нашивки на рукаве.
– Да ничего, – ответил он, – я нашел следы преступника.
Пока пришедшие разговаривали между собой, Дарья Семеновна, а потом и подоспевшая Дунечка пристально рассматривали желтый дубленый полушубок на Игоре Мерцаеве. Они узнали этот полушубок. В нем бывал у них в доме Андрюша Шерстобитов.
– Одевайся и веди, – приказал Дарье Семеновне Вишневецкий, все еще стараясь удержать за собой первенство в поимке Толлина.
– Это я мигом. Только не рано ли? Его сейчас может там и не быть. А если насторожишь, он, глядишь, и перепрячется в другое место.
– Непременно так и будет, – подтвердил начальнически Мерцаев, побаиваясь идти вдвоем и думая прихватить хотя бы Сухарикова. – А вечером мы его сцапаем, как цыпленка.
– Ну что за разумник… Скушай горяченькую… Да и ты тоже, ретивый офицерик, – польстила она тому и другому, предлагая лепешки.
Они принялись есть и рассматривать стены. Рамы с фотографиями мильвенской родни не было на стене. Она уехала в сундуке на Дальний ток.
Пока юные бандиты ели горячие лепешки, Дарья Семеновна искала пулевой прострел на груди полушубка. Андрей был убит в грудь навылет. Не нашла, но, разглядывая полушубок, окончательно убедилась в его принадлежности Андрюше.
– Так мы придем вечером, – предупредил Мерцаев. – Жди. Да смотри не вздумай…
– Что ты! Что ты! – начала отмахиваться Дарья Семеновна. – Ты лишнего не скажи. А я-то уж не скажу… Возьми еще на дорожку одну. И ты…
Как только Вишневецкий и Мерцаев очутились на улице, Дунечка первая заговорила о полушубке:
– Бабанюшка, значит, он убил Андрюшу.
Не сговариваясь, они решили дать знать отцу Андрея – Фоке Лукичу Шерстобитову. Дунечка через огороды, делая большой круг, на случай, если следят за домом, побежала на другой край села. Фока Лукич оказался в дальней лесосеке. Дунечка – на лыжи и вместе со старшим братом Андрюши – туда. Нельзя было терять время.
Зимний день короток. В сумерках пришли Мерцаев и Вишневецкий. Сухариков решительно отказался ловить Толлина. Он боялся его и пугал их.
Дунечка еще не вернулась, и Дарья Семеновна всячески тянула время, ссылаясь на ранний час.
– Спугнуть лису всегда легче, нежели поймать ее. Особливо живьем. Я и мешок приготовила. Цап его и – в куль, а опосля волоком, – распаляла Дарья Семеновна воображение Мерцаева и Вишневецкого, заранее торжествующих удачу облавы.
Хлопнули двери в сенцах, затем вошла Дунечка.
– Отдадут они, бабонька, долг. Привезут тебе и горох и муку, – сказала умненькая девочка и, повернувшись к Мерцаеву и Вишневецкому, сказала: – Еще раз здравствуйте.
– И в добрый час, – отозвалась на сообщение внучки Кукуева. – Брать-то все умеют, да рассчитываться не торопятся… А у меня только пшена горсть… – обратилась она к Мерцаеву. – Мне вон двоих постояльцев из милосердных сестер поставили. Чем их кормить?
Мерцаеву не терпелось.
– Совсем уж темно.
– Пошли, сокол, пошли. А ты, Дунюшка, запрись. Огня не задувай, – наказала она внучке и быстрехонько накинула платок и легкую кацавейку. – Аида, поехали.
VIII
Идя по дороге на старую солеварню вслед за Мерцаевым, Дарья Семеновна, напрягая глаза, отыскала на спине полушубка, ниже левой лопатки, отверстие, оставленное пулей. Она точно помнит, как мать Андрея не один раз повторяла: «Прямо в сердце и насквозь ниже левой лопатки». Теперь не оставалось никаких сомнений. Это и есть убийца.
Дорога шла берегом речки. Мерцаев и Вишневецкий шагали быстро, и Дарья Семеновна попросила:
– Стара стала я рысью-то бегать…
Убавили шаг. Падал мягкий снежок. Вскоре свернули в молодой сосняк. Дарья Семеновна сказала:
– Теперь тише. Недалеко уж. Не насторожить бы…
Пошли совсем тихо. Где-то пискнула большая синица. Ей ответила другая. И тут же из соснячка вышли четверо мужиков. Трое с топорами, один с шомпольным дробовиком. Мерцаев и Вишневецкий, не успев понять, в чем дело, были сбиты с ног и разоружены.
– Теперь патроны, – приказал вооруженный дробовиком.
Мерцаев услужливо отдал подсумок. Вишневецкий стал шарить в карманах и вынул две неполные обоймы. Тут, будто только что заметив Дарью Семеновну, самый старший из нападающих, это был Фока Шерстобитов, кинулся на нее и закричал:
– Смерть тебе, колдунья!
– Кому служишь, проклятая гадина! – прокричал второй.
И наконец, третий, старший брат Андрюши – Константин вытащил из-за голенища нож:
– Молись, ведьма!
Тут Дарья Семеновна, считая, что все было сыграно очень хорошо и ее в случае чего никто не может обвинить в приверженности к красным, с криком бросилась в обратный путь.
Отец, старший брат Андрюши не стали разглядывать полушубок на Мерцаеве. Они, как и Дунечка, сразу же узнали его. Им незачем было искать места, где прошла пуля. Узнали и валенки. Шерстобитов смотрел в глаза убийцы с такой ненавистью и озлоблением, что этот взгляд Мерцаеву показался страшнее, чем если бы на него навели стволы обоих отобранных у него браунингов.
Нельзя было просто так прикончить этого барчука, не пожалевшего жизни своего сверстника ради овчинного полушубка. Ему нужно было сказать, за что его лишают жизни. И Фока Лукич спросил:
– Где ты взял полушубок моего сына? Только не ври.
Мерцаев никак не ждал, что его будут спрашивать об этом. Бледнея и дрожа, он сказал:
– Я купил его у солдата. Вот при нем. Правда ведь, Юра?
– Не торопись отвечать, – предупредил Вишневецкого Фока Лукич. – А то, не ровен час, соврешь и без головы в свою часть пойдешь. У какого солдата купил он? Вместе с валенками? Или порознь?
Вишневецкий молчал, опустив голову.
– Значит, не хочешь врать и выручать его? – спросил Фока Лукич. – Ну, а если не хочешь врать и выручать его, тогда говори правду. Он убил на опушке парня и снял с него полушубок и валенки?
Не долго раздумывал Вишневецкий. Улучив минуту, когда Мерцаев не смотрел на него, он кивнул головой.
– А ты не мотай головой, как козел, – вступил в разговор брат Шерстобитова, дядя Андрюши, – ты как человек. Да или нет, если хочешь снисхождения.
– Да, – громко сказал Вишневецкий.
– Не-е-ет!.. – истерически завопил Мерцаев. – Н-е-ет!..
– Значит, не хочешь признаться, убивец.
Мерцаев не выдержал, бросился к ногам Шерстобитова и стал просить помиловать его и простить. Фока Лукич поднял над головой убийцы сына лесорубный, с длинным топорищем, топор. А потом бросил его на снег. Такая казнь показалась малой и легкой. Озлобление и месть душили отца. И он стал искать возмездия страшнее.
– Жабеныш, что положено за смерть ни в чем не повинного человека ради мелкой корысти. Что?!
– Смерть! – не моргнув, ответил Вишневецкий.
– Юрий! – умоляюще не то проговорил, не то простонал Мерцаев.
Злоба Шерстобитова не утихала, а закипала с новой страшной силой. И он опять сквозь зубы заговорил с Вишневецким:
– Ежли ты такой праведный судья, так будь ему таким же праведным палачом.
В висках Вишневецкого стучало: «Выжить, любой ценой выжить». Он взял топор и пошел на обезумевшего Мерцаева.
Все отвернулись.
После того как Вишневецкий бросил окровавленный топор на снег, Шерстобитов сказал:
– Если ты так легко убиваешь своего однокорытника, значит, и ты, наверно, убил кого-то ради шубейки, что на тебе. И за это тебя тоже бы надо… Но ты живи и майся. Майся и бойся смерти за смерть… А теперь беги. Утекай, слизень…
Вишневецкий припустил по дороге в Дымовку, не чуя, как говорится, под собою ног. Дорогой в его наследственно-подлой голове созрел план: он расскажет о нападении четырех вооруженных, лица которых ему не удалось запомнить, и о том, как ему счастливо удалось бежать и как был уведен не вырвавшийся из их рук Игорь Мерцаев.
Ведь никто не поверит тому, что было на самом деле, если бы даже эти четыре мужика обвиняли Вишневецкого.
Не замешкались там у солеварни и Шерстобитовы.
– Возьми, сын, улику, – указал на топор Фока Лукич, – и ходу.
За солеварней их ждали розвальни и буланый конь.
И снова пошел снег – прятальщик следов и улик.
I
Хорошо сдружились на Дальнем току дед, искавший внука, и внук, у которого не было дедушки. Выяснили спорные точки, расставили главные запятые и, больше не ссорясь, жили душа в душу. Старик радовался хорошему ученику, который с ходу перенимал, крепко запоминал и находил свое.
Дедушка Василий учил и тому, что не вычитаешь ни в одном учебнике, не услышишь ни на одном уроке, что знали только люди, живущие рядом с лесной нечистой силой. Следы – это не вопрос. Много ли их? Три десятка звериных да дюжина птичьих. Не велика азбука. Труднее по нюху, по ветру, по часам и солнышку, а ночью по звездам находить дорогу. Но тоже если учиться, запоминать, то и эту геометрию можно одолеть.
У каждого зверя своя хитрость, свое умение прятаться. С собакой успешнее была бы охота, а пришлось оставить дома верную лаечку Стрелку. Звонко лает охотница. Далеко убегает от избушки в поисках зверя. Не ровен час и наведет на след лиходея из вахтеровской своры. Скучно без нее, но спокойнее.
Василий Адрианович, как мог, укреплял хлипкое сердце жалостливого парня, отвердевал его душу охотой. Не добил ружьем – дорежь ножом. Жизнь это жизнь. А смерть это смерть. И на охоте надо быть как на охоте.
Неизведанные удачные выстрелы, хитро поставленные капканы, умело настороженные ловушки заставляли забывать, что не так-то уж далеко идет гражданская война. Раз только побывал здесь вестник из Дымовки, старший сын Шерстобитова Константин. Он рассказал, что было на старой солеварне и каков змееныш Вишневецкий. Он же оставил на Дальнем току карабины с патронами. А вдруг пригодятся для обороны. Тем же далеким путем в обход, подгадав к снегопаду, ушел Константин, прихватив с собой боровой зимней птицы. С едой в Дымовке стало куда хуже.
С тех пор не приходил никто и неоткуда было знать, что на берега Камы пришла откормленная, обмундированная, хорошо вооруженная колчаковская армия.
Колчаковские батальоны, встретившиеся с мильвенцами, одним лишь своим видом дали понять, что больше нет никакой мильвенской гвардии, да еще революционной, никаких красных повязок на рукавах и красных знамен частей.
Оказывается, все это было только туман, только притворная видимость.
На другой же день началось переформирование. Мильвенские отряды стали даже не полком, а лишь частью полка, не получившего еще номера. А ее главнокомандующий стал обыкновенным командиром стрелкового батальона штабс-капитаном Вахтеровым. И все.
Через несколько дней подвезли обмундирование. Главным образом английское. В продаже появились белые баранки и японские сигареты «Золотой шлем». Командиры надели офицерские погоны и стали господами. Господами подпоручиками, поручиками, штабс-капитанами и выше.
Герасим Петрович Непрелов тоже надел погоны. На одну звезду больше, чем на тех, которые он срезал при бегстве из Петрограда. Непрелова никто не производил в очередной чин. Он сам произвел себя. Кто разберется, да и кому нужно выяснять подробности.
В полку без номера, сформированном из мильвенцев, начался ропот. И вскоре полк был выстроен. Перед строем командиры батальонов объявили, кто такой верховный правитель адмирал Колчак, и что означает солдатский погон, и как смертельно опасны политические разговоры. Затем был обнародован приказ о расстреле бунтовщиков перед строем.
Тут же были названы фамилии. Послышалась команда выйти названным из строя. И наконец, печатая шаг, прибыла особая рота, и послышалась протяжная громкая команда:
– По красным бандитам, немецким шпионам, в назидание не раскаявшимся в своих заблуждениях… рота-а-а-а… Пли!
На снег повалились мильвенские рабочие, крестьяне из примильвенских деревень. Среди них не было большевиков и, кажется, даже не было осознавших предательство Вахтерова. Это были меньшевиствующие и эсерствующие обманутые люди, которым смерть помешала понять, как жестоко посмеялась над ними кучка отъявленных авантюристов.
После расстрела мильвенцев Вахтеров получил подброшенное ему письмо:
«Считай себя мертвым, гад и предатель».
Вскоре Вахтерова не стало в полку. Его откомандировали в распоряжение верховного командования. Все понимали, что ему теперь страшно было появиться перед строем. И еще страшнее оказаться в бою. Узнавай потом, чья пуля размозжила его затылок.
О Мильва, Мильва, как страшны заблуждения и как тяжка расплата за них твоих сынов.
II
После рождества Маврикий заболел неизвестно чем. Ни жара, ни озноба, а бред и слабость. Ночью за ним приходили и Манефа, и Юрка Вишневецкий, и сам Вахтеров. Его уже несколько раз расстреливал Митька Суровцев из Союза молодежи за то, что видел у него на руке повязку с надписью ОВС. Он жаловался:
– И там и тут я, дедушка Василий, преступник… А что я сделал? Разве я не хотел добра всем?
Тут Василий Адрианович, не споривший все это время, вставил несколько словечек:
– Кто, Мавруша, для всех слуга, тот всем враг… Ну да потом об этом, выздоравливай скорей.
Кукуев отпаивал больного сильными травами, и особенно настоем корня валерьяны. Старик нутром чувствовал, что самое лучшее лекарство для хворого и ничем не болеющего – это сон и покой. Поэтому по своему разумению и давал он успокаивающее сонное питье.
Здоровое дедовское наследство тоже помогло справиться с болезнью, которая неизвестно как называлась. Выздоравливающий стал выходить греться на солнышке, которое давно поворотило на лето. И здесь случались теплые дни. Зайцы отыграли весенние игры. Оживились зимующие здесь птицы. Как-никак скоро начнется перекочевка на север, в злачные кормом места.
А потом нежданно-негаданно прикатила на лыжах бабушка Дарья. В избушке совсем повеселело.
Белые, которые теперь назывались белыми, давно уже оставили Дымовку. Они, тесня красных, обещали взять и Казань и Вятку, а потом широким фронтом двинуться на Москву.
Дымовка снова стала глубинной лесной деревней, далекой от фронтов и большой жизни. При колчаковцах избрали старосту. Он и был властью. А какой, не знал и сам. Этих властей перебывало столько, что лучше не выяснять, кто за что. Быть бы живу.
Бояться старосты было нечего, потому что он сам боялся всех, как и единственный богатей Егор Тыловаев. Он и при белых не стукнул, не брякнул. Понимал, что чем длиннее у человека язык, тем короче его век.
В Дымовку отправились, когда в лесу поосел снег и лошадь могла с передышками дотянуть дровни до санной дороги.
Маврикий возвращался с Дарьей Семеновной на тех же широких охотничьих, обитых оленьей шкурой лыжах. Шли легко и дошли скоро. Совсем не тот лес перед началом весны. Сорока и та хочет выстрекотать что-то очень веселое.
Ну, а деревня не лес. Там и проталинки и талые воды, бегущие к рекам, чтобы поднять и прогнать с них лед.
Корова уцелела. Придуманная сибирская язва оберегла не одну ее – и многих других коров в Дымовке. Маврикий опять зажил в холе, как у тети Кати в зашеинском доме. Дунечка только пылинки не сдувала с ненаглядного троюродного братца. Две льняные косоворотки вышила она ему за зиму. Одну васильками, другую – ромашками. Бабушка Дарья одевала внука по деревенской моде. Штаны в сапоги, рубашка с витым шелковым пояском и фуражка с лаковым козырьком.
Очень боялась Дунечка, что вернется «головная болезнь». А ее и в помине не было, хотя всякий новый человек, появлявшийся на улице, пугал Маврикия. И поэтому Василий Адрианович вырыл под полом канавку из голбца. Чуть что, прыгай в подпол, ползком ползи по канавке в огород и – в лес. Старик Кукуев знал, что никакой и ниоткуда опасности ожидать нечего, но успокоить парня, показать ему, что во всех случаях жизни он в безопасности, было необходимо. И Маврикий радовался подземному ходу и даже дважды пробовал совершать побег через голбец. Видимо, остатки мании преследования сказывались и теперь.
Близилась последняя неделя поста, а за ней пасха. Сколько связано с этим праздником у Маврика и как он любит его, став безверным. Для него ничего не заключено в куличах, крашеных яйцах, сырной пасхе – еда, и все. Они милы, как нарядные обновки, веселые качели, песни, гулянья… Праздник, и все. Кажется, и для жителей Дымовки попить-поесть, попеть-поплясать тоже значит больше, чем все остальное.
Маврикию иногда кажется, что многие люди верят только потому, что боятся потерять праздничные обряды. А какой же обряд без того, ради кого его справляют. Вот и приходится не терять старого, не найдя новое.
В Дымовке немногим слышнее, что делается на белом свете, потому что иногда здесь появлялись газеты. Их раздобывали для курева. Японские сигаретки были дороги, поэтому курили самосад. Старики в трубках, а люди средних лет крутили цигарки, козьи ножки.
В одной из газет, название которой было искурено, описывалось, как красные оставили Мильву и как доблестные войска армий Колчака вошли в город. Назывались полки, командиры, описывалась встреча духовенством и верующими бесстрашных, непобедимых, верных отчизне сынов. Невольно вспомнились пресловутые отряды ОВС. Та же песня, только голос другой.
Раздумывая о горестях Мильвы, Маврикий не предполагал, что она так властно позовет его. Маврикий не знал, что так невыразимо велика его любовь к Мильвенскому заводу, где мила и дорога ему каждая улица, каждый переулок, односторонок, пустырь, набережная… Все отчаянно дорого его сердцу, и даже этот паршивый горбатый медведь, которого невозможно теперь переплавить в печи, потому что он прошлое Мильвы. Потому что он ее доподлинный памятник-ренегат, столько раз изменявший свою символику.
Милая плотина больше версты длиною. Пряничная деревянная кладбищенская церковка. Родные могилы. Чистая-пречистая Омутиха. Красавец пруд, то смеющийся тысячами солнечных зайчиков, то зеркально-грустный, то такой озорной и шипящий белыми гребнями, то безмолвная снежная равнина.
Дорог и мил слуху заводской свисток, который приезжие называют гудком. Он низкий и громкий. Он будит не пугая. Он зовет не требуя, а приглашая. Говорят, что тембр свистка искал и нашел хороший музыкант. Говорят, что в голосе свистка слышатся глухие, но чарующие звуки башкирского курая.
Как можно забыть Мертвую гору, с которой никогда, никогда нельзя досыта налюбоваться Мильвенским заводом? А мысы? А Каменные Соты? А заливы? А рябины, под которыми его окликнула Лера и разбудила в нем чувство, которое не усыпила Сонечка.
Но ведь Мильва не только дома, улицы и пруд. Мильва—это самая родная из всех родных тетечка Катечка. Это, конечно, и мама, и некоторые товарищи… Только, конечно, не Ильюша и Санчик. Их не разлюбил Маврикий, но у него нет к ним прежних чувств. Зато есть другие… А кто? Кажется, только Виктор Гоголев, он тоже ни за тех, ни за этих.
Маврикий должен побывать в Мильве. Он должен увидеть тетю Катю. Хотя бы на час. Он должен встретиться с Соней. Теперь они почти повенчаны. И он будет верен ей, хотя и думает, что не поторопилась ли она тогда.
Никакой фронт не преграждает теперь ему путь в Мильву. Добирайся до Камы, садись на пароход, и ты на этой же неделе там. Все так. Но в Мильве знают теперь точно, что не кто-то, а именно он взорвал стену и освободил арестованных коммунистов. Теперь не могут не знать. Зачем же Вишневецкий так искал его в Дымовке? И этот Вишневецкий наверняка жив. И встретить его в Мильве теперь это верная смерть.
Как хорошо взрослым людям. Отрастил бороду, изменил одежду… И все. Но ведь есть же какой-то выход и для безусых юношей.
Конечно, есть, если настойчиво думать, искать, изобретать.
Этим и занялся Толлин. И мы дадим ему перебрать тысячи возможностей и найти лучшую для появления в Мильве, куда мы сейчас снова вернемся.
III
– Дети мои, в канун светлого Христова воскресенья вступила в богохранимый град Мильву христолюбивая белая армия, утверждая законную и нерушимую власть от господа… – так начал свою проповедь соборный протоиерей Калужников.
И не только ему, но и другим хотелось утверждать, что власть на этот раз будет твердой, бесповоротной и вечной.
Думая так, повылезла и торговая чешуя. Чешуя бакалейная, скобяная, посудная, табачная, щепная, молочно-масляная, колбасная, булочная и всякая другая, потому что следом за белой армией шли обозы с товарами. Не столько торгашам, сколько командованию белыми частями нужны были товары, появление которых производило разительное впечатление благополучия, изобилия и полной перемены жизни.
Это понимали и державы, опекавшие правителя Сибири адмирала Колчака. Адмирала серьезного, надежного, показавшего себя в годы испытаний верным династии русских монархов. Джентльмен по духу и воспитанию, он располагал к себе и осторожных, крепко запертых магнатов, не привыкших кредитовать под сколько-либо сомнительные векселя. Достаточно было дутых дутовых, полукрасных, полубелых правителей, старающихся понравиться всем и ненавидимых всеми. Нечего придумывать коалиционную идиллию государственного управления. Ее нет и не может быть. Либо коммунисты, либо капиталисты. Договариваться с коммунистами пока торопиться нечего. Нужно еще раз попробовать покончить с ними в России через таких, как Колчак и Деникин. Эти не будут фиглярствовать, придумывая лево-правый блок монархистов и социалистов. Они не станут строить иллюзий, учредительных или каких-то еще собраний и лгать тем, кто должен быть порабощен.
Раб уважает откровенную плеть больше, нежели пряник на острие крючка. И нечего церемониться. Раба нужно вернуть в свои колодки, разъяснив, что такова неизбежность истории, ход событий, которые не могут быть изменены. Разве в России не достаточно образованных людей, которые могут придумать множество учений, теорий и доказать старую истину: «Что позволено Юпитеру, не позволено быку». Кроме этого, можно обратиться к библейским и евангельским истинам. И если все это не поможет, если надежнейший Колчак и вернейший Деникин окажутся тоже мыльными пузырями, тогда нужно завязывать дипломатические и торговые связи с коммунистами. Это не столь приятно и далеко не приятно… И тем не менее надежнее всех Колчак, когда он так успешно рвется на запад. И ему нужно помогать. И помогали.
В Мильве нет только птичьего молока. Правда, нет и денег. Новых, колчаковских. Тоже очень и очень твердых и устойчивых, как ни одна валюта в мире. Потому что они, хотя и странного вида, продолговатые, как ярмарочные тещины языки, зато обеспечены золотым запасом. А золотой запас в руках адмирала Александра Васильевича Колчака. Вы слышите, как приятно ласкает русский слух—Александр Васильевич. Почти как царское имя. Правда, Колчак, Турчак, стульчак звучат не очень великодержавно. Да будет, будет вам… Был же Рюрик-дурик-болванюрик, и кланялись варяжскому болвану, величали князем, чтили, пронесли через историю Руси, не знавшего по-русски ни «мур-мур»… И ничего. Звучало даже рю-ри-ко-ви-чи. Может, зазвучит и колчаковичи. Конечно же, не колчаковцы. Это не по-русски. А колчаковичи – звучит. И на гербе колчан и стрелы. Можно и шлем. И что-нибудь из «Слова о полку Игореве». Например: «О, Русь!» – и хватит.
Удивительно оживленные и интересные разговоры происходили в воскресшем кружке доктора Комарова. Все, поголовно все считали, что возрождать абсолютную монархию это абсолютно неприемлемо для свободолюбивой и демократической России. Однако же царя или царицу, ограниченную двухпалатным или даже трехпалатным парламентом, это именно то, чего хотят все и даже бабы, торгующие на толкучке пирогами из настоящей крупчатки.
Так много умного, передового и смелого можно было услышать на вечерах в двенадцатикомнатной, освобожденной от вселенных Совдепом красноармеек, квартире.
Наконец-то все стало на свое место. И снова милые, ни к чему не обязывающие, ничто не провозглашающие песенки:
Ах, шарабан мой – Американка,
А я девчонка и шарлатанка.
Не правда ли, мило? И какой чудесный рефрен:
Ах, шарабан мой, ах, шарабан…
Не будет денег, тебя продам.
Предельная ясность и такой оптимизм: «Не будет денег, тебя продам».
IV
У рабочих и служащих Мильвенского завода не было денег. В заводе работал только один электрический цех. Пользуясь даровой силой пруда, освещал дома богатых. Но и он грозил остановиться, так как некому и нечем было платить рабочим.
Воровство, порожденное разрухой, постепенно становилось бытовым явлением, которое даже оправдывалось окружающими. Воровали все, что имело сбыт. Появились приезжие скупщики из дальних и близких городов. Были в том числе и оптовые покупатели. Для них крали: электрические провода, олово, инструменты, сортовую сталь, ходовые болты, алюминиевые слитки, телефонный кабель и самое неожиданное, оказавшееся про запас в заводе. Теперь могли отвернуть и продать даже заводской свисток, если бы за него дали мало-мальски приличные деньги.
Сторожа завода стали главными ворами и посредниками воров. Неработающий рабочий, изнывая от безделья, оказывался подверженным всем порокам и, конечно, пьянству. Женщины, оставшиеся вдовами или солдатками, не отставали от мужчин. Появились увеселительные заведения, каких не знала Мильва.
Пересмотр нравственных норм сказался и на модах. Многие гимназистки очень скоро «выросли» из своих платьев. Рукава стали мешать девицам как никогда. И вообще считалось наиболее экономным покупать на платье ткани вдвое меньше, чем раньше.
Говорят, что одежда нередко бывает внутренним содержанием человека, вывернутым наружу. Если это так, то внутреннее содержание очень часто читалось по одежде настолько определенно, что знакомства и отношения укорачивались до нескольких часов.
Никогда Мильва не была такой бездельной, разгульной и пьяной. Случалось в старые годы приходить гулякам на бровях домой, но это масленичные или пасхальные эпизоды, а потом трезвела хмельная голова и руки обретали все свои золотые качества. А теперь каждый день в городском саду танцы-звонцы, как говорят в Мильве, или пляски-тряски.
Веселая Мильва выглядела оскорбительно и унизительно для всякого глаза старого мильвенца. Мильва-труженица, Мильва-семьянинка, блюстительница чистоты и святости супружеских отношений вдруг стала:
Мильва, Мильва, попляши,
У тя ножки хороши.
Неслыханное дело – появились курящие девки. Нога на ногу и сигаретка в подкрасненных губах. Господи! Да уж лучше твой религиозный опиум, чем этот табак.
Васильевна-Кумыниха, поднаторевшая в определении крепости и долговечности властей, видя все это, сказала:
– До покрова, пожалуй, не продержатся.
– А почему ты так думаешь, Васильевна?
– На износ живут. Нынче гули, завтра гули, глянь – и лапотки обули.
Другого мнения придерживался Сидор Петрович Непрелов. Для него Колчак был крепчак-смельчак, сильная правая царева рука, твердое правление без вывертов и загогулин. Поэтому, не дожидаясь приезда брата Герасима, он решил вернуть себе ферму со всеми земельными угодьями и теми, что раньше не принадлежали к ферме. Лишними не будут. Пойдут как проценты за пользование его добром и уплату за понесенные им потери.
После пасхи распогодилось так, что просто хоть паши. Видно, сам господь вместе с Непреловым радовался приходу белой армии и посылал на землю горячие лучи своего солнца, чтобы земля-матушка вздохнула полной грудью, вернувшись в законные руки своего хозяина.
Ждать нечего. Коли нет Советов, так нет и декретов. Начинать надо с того, чтобы избавиться от больного агронома Мишки Шадрина. Он после побега из камер скрывался где-то, а потом с уходом Вахтерова опять пришел на ферму начальником. Тогда Сидор объяснил ему, что не по своей воле он свез его в камеры, а по приказу. И теперь как-то неловко везти его на расправу вдругорядь. Но и держать у себя как? Куманек ведь.
Придя в комнату, где лежал Михаил Иванович Шадрин, Сидор сказал:
– Долго ты что-то хвораешь, агроном! Пора бы уж и честь знать. Дом-то ведь опять мой.
– Да ты потерпи уж, хозяин, денек-другой. Дольше не протяну. Тогда уж полным царем будешь, на месяцок или на два.
– Мало ты мне, восподин-товарищ, накуковываешь. Видно, не хочешь своей смертью умереть.
– А я и так не своей умираю, а – твоей.
– Это как же моей? У меня она своя, как и жизнь. Ты это что, товарищ Шадрин?
– То, что слышишь. Ты мне через камеры мою жизнь убавил. А я твою после смерти своей укорочу.
– Как же это?
– Являться буду. По горницам ночью буду ходить. Половицами скрипеть. Во ржи мертвяком лежать. В пшенице маревом чудиться.
– Убью! – замахнулся Сидор своим большим, тяжелым, жилистым кулаком. – Прикончу на один вздох.
– Не прикончишь.
– Это почему?
– Слаб ты против меня. Все будут знать, что ты доконал меня. А тебе-то уж никогда не забыть этого, – говорил, напрягая последние силы, Михаил Иванович, силясь улыбнуться. – Себя-то ведь не обманешь. А если обманешь, я напомню. За стол сяду рядом с тобой. Мне, мертвому, делать нечего будет. Я и днем являться могу, особенно суеверным.
Михаил Иванович Шадрин, умирая, видел, как трясется борода Сидора, и хотел простить его в последние минуты, но Сидор огрызнулся:
– Не пужай пуганых, могильная тля!
Шадрин, синея, напряг совсем последние силы и проскрежетал:
– Тогда жди меня сегодня ночью…
Сидор, обессиленный умирающим, выбежал на улицу. А Михаил Иванович Шадрин уже закрыл глаза, засыпая последним сном. И в этом последнем сне он видел Павлика Кулемина на красном коне во главе красной кавалерии, тоже на красных конях вступающей в Мильву.
V
В братских могилах многих уральских городов, заводов, сел покоились павшие в борьбе за революцию. Колчаковцы не щадили коммунистов и в могилах. Озверевшие белые шакалы вырывали мертвых и жгли. Кощунственно дымили черные костры, оставляя черные следы черного временщика Сибири.
Это же повторилось в Мильве. За городом пылал огромный костер. В городе пустела священная могила. Сжигание было публичным. Одних пригнали, другие – пришли сами.