Текст книги "Горбатый медведь. Книга 2"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)
Дела на фронте, обстановка в армии, суждения лиц, видящих дальше и шире Непрелова, характеризовались избитым, но предельно исчерпывающим словом «крышка». И как-то ночью Герасим Петрович едва проснулся, напрягая последние силы, чтобы поднять крышку гроба, в котором его хотели зарыть живьем.
Сон странный, глупый, необоснованный сон, но почему-то после этого сна Герасим Петрович принялся внушать себе, что для Любови Матвеевны и доченьки Ириночки безразлично – беглец он или мертвец. Они не будут знать, что произойдет с ним. Муза Шишигина, отдавшая ему на сохранение драгоценности, измеряемые каратами, тоже не может быть в претензии на его гибель. А кроме этого, она отдала ему только часть, и, может быть, не большую.
Ну, а брат… Судьба брата не зависит от его судьбы. Если выживет, так выживет, а нет так нет. При чем тут Герасим Петрович?
А об остальных он не должен думать. Жаль только маленькую швейку с питерской улицы Пятая рота. Но ведь кто знает, как потом сложится жизнь, может быть, будет возможно и ей перемахнуть океан. И тогда наступит единственное и настоящее счастье с этой маленькой, миленькой, ласковой кошечкой, искренне и бескорыстно полюбившей его, несмотря на разницу лет.
«Господи владыко! Дай ей счастье не меньшее, чем я мог бы ей дать».
По лицу Герасима Петровича катятся горячие слезы. Оказывается, все за хвостом лошади, на которой он вместе с обозом направлялся в Тобольск на переформирование. Какое там, к черту, переформирование, когда они еле успевают дать отдых коням и прикорнуть сами.
В Тобольске Герасима Петровича ждал Мерцаев. Там они обговорят последнее и…
VII
…и можно трогаться в далекий путь.
Путь в Америку для них лежал по Иртышу через Омск, по железной дороге на Дальний Восток, а там подкуп кого-то из команды какого-то из кораблей, затем тягостные дни в угольном трюме корабля, и, наконец, – здравствуй, Америка! Какая все равно – Южная или Северная. Латинская или Греческая, чертова или дьяволова, или какая-то еще. Что они знают об Америке? Им лишь бы выжить, лишь бы переплыть океан, а там увидят…
Сейчас предстоит одолеть первый этап пути.
Остатки белых полков и дивизий, преимущественно обозные и административно-хозяйственные остатки, погрузили в две огромные деревянные баржи. После погрузки в баржах осталось свободными немало отсеков, поэтому было решено заполнить их беженцами. Чтобы не создать паники среди желающих покинуть Тобольск, была объявлена продажа билетов по самым низким ценам.
Продажа билетов, вернее, выдача разрешения на приобретение билетов была возложена на бывшего полкового казначея, ныне интенданта транспорта специального назначения, то есть двух барж, – Непрелова.
Герасим Петрович сразу же уразумел, что за разрешение на продажу дешевых билетов он может брать самую дорогую цену, какую только способен дать стремящийся оказаться в Омске. Омск был теперь самой близкой от Тобольска железнодорожной станцией. Возвращение в Тюмень было уже невозможно.
Взятку, хотя она и дается интимно, с глазу на глаз, все же спокойнее брать у знакомого. Поэтому мильвенские беженцы были в предпочтительном положении по отношению ко всем другим. Первую взятку в качестве благодарственного подарка от отца протоиерея Калужникова принесла его благоверная Любовь Захарьевна. Вручив некурящему Герасиму Петровичу серебряный портсигар с золотой головой льва и двумя большими изумрудами цвета весенней травы, заменяющими глаза царю зверей, она получила пять билетов. С Калужниковыми эвакуировались три дочери от двадцати трех до тридцати двух лет, из которых только младшую, Лару, можно было упрекнуть в излишней полноте, но и она не была обойдена любезным вниманием и галантным обхождением встречавшихся в пути офицеров. Один даже подарил ей офицерский Георгиевский крест, заменяющий в полевых условиях таинство брака и олицетворяющий одновременно клятву вечной супружеской верности. Таких крестов-клятв у нее хранилось шесть и одна медаль. Тоже клятвенная. Лара не сомневалась, что хотя бы одна из семи георгиевских клятв верности будет сдержана. Не все же они полягут на поле брани, кто-то и останется в живых.
У купцов Чураковых, как у Шишигиных, тоже не пришлось вымогать вознаграждение. Эти уплатили золотыми монетами по десяти рублей за билет. Разумеется, Музочка Шишигина получила бесплатный билет из рук Герасима Петровича в освобожденную для пункта медицинской помощи каюту водоливов.
Для тобольских богатеев, кратковременно покидающих свой город, билеты на баржу приобретал Аверкий Трофимович Мерцаев. Он добросовестнейше отчислял себе четверть вознаграждения, стараясь брать его фунтами, долларами, франками и прочими ценностями, не занимающими много места.
Чем меньше оставалось мест, тем выше назначалось вознаграждение за право покупки билета. И когда все было распродано, наступил час отхода барж.
Счастливцы, получившие места, отгораживались семья от семьи простынями, одеялами, брезентовыми полотнищами, расставляли кровати с тюфяками и перинами или, раздобыв ящики, а то и просто доски, устраивали себе место для ночлега. Путь на барже до Омска против течения долгий. Едва ли они пойдут три-четыре версты в час по прибывающей после осенних дождей реке.
А что делать? Иртыш хотя и трудная, но единственная лазейка из тобольского мешка.
VIII
Не просыхали глаза у Любови Матвеевны. Плакала и дочь. Они должны оставаться в этом чужом городе.
– Любаша, верь мне, – убеждал Герасим Петрович. – Тобольск самое лучшее из того, что можно выбрать. Такое благоустроенное жилье, с двойными рамами. Хорошая печь. Никто не может выгнать. А там… Что ждет тебя там, в Омске, где, наверно, один убивает другого за железнодорожный билет?
– А красные? Они же придут. Они же непременно придут.
– Кто знает? А если и придут… Разве ты виновата, что тебя эвакуировали, как жену мобилизованного чиновника военного времени? Ведь я же не офицер. И у тебя на руках справки, кто я. Вот же читай… Тут же так ясно… И печать…
Успокаиваясь, Любовь Матвеевна снова принималась плакать.
– Но почему же едут другие? И Чураковы, и Шишигины, и протоиерейская семья… Почему, Герася?
– Люба, разве я им могу запретить погибнуть в пути или быть растерзанными в Омске? Разве возможно им говорить то, что я говорю по секрету тебе, моей жене. Меня же предадут военно-полевому суду за пропаганду…
– Да, Герася, это верно, – успокаивалась снова Любовь Матвеевна. Она верила мужу. Верила тем более, что он ей оставил наиболее громоздкие ценности: калужниковский портсигар, дюжину серебряных столовых ложек, дутые золотые браслеты, сомнительного металла броши и, наконец, кошелек с золотыми монетами.
– Я ничего не беру с собой, кроме штатской одежды на случай побега из армии. И как только я где-то обживусь, ты будешь знать. И я перевезу тебя…
Любовь Матвеевна утешалась его словами, каждое из которых было лживым. И только в одном не лгал Непрелов, Любовь Матвеевна должна была остаться в Тобольске, чтобы сохранить себя и дочь. Непрелов не мог везти их на верную гибель. Все же какие-то чувства, и особенно к дочери, мешали ему погубить их.
Перед отходом баржи Непрелов плакал. Он сказал:
– Прощай, Любонька…
А она:
– Почему же, Герася, «прощай»?..
А он:
– На всякий случай. Теперь можно ждать всего…
Любовь Матвеевна думала, что, может быть, в последнюю минуту он вспомнит о пасынке, и тогда она позовет его проститься с отчимом. Маврик стоял на берегу за дровами, наготовленными для пароходов. Но Герасим Петрович так и не спросил о нем. Любящая мужа жена решила, что это произошло потому, что, наверно, он думал, что пасынка нет в живых, не хотел напоминать матери о погибшем сыне.
Думайте так, Любовь Матвеевна! Так вам лучше. И вообще успокоительное заблуждение куда более целительно, нежели даже сильнодействующие лекарства.
Сначала ушла одна баржа, на которую не было продано ни одного билета мильвенским беженцам, чтобы дышалось свободнее Аверкию Трофимовичу. Баржу повел буксирный пароход с колесным трехдюймовым отечественным орудием на носу и двумя скорострельными французскими пушками, установленными на правом и левом борту верхней палубы.
Такой же буксирный пароход, но с пятью пушками потянул вторую баржу. Герасим Петрович долго не уходил с палубы и махал дровам, около которых все еще стояли жена и дочь.
Разговаривая со своей совестью, он убеждал ее, что иного выхода не было и что им оставлено достаточное обеспечение, врученное жене в Тобольске и зарытое в Мильве.
Совесть Герасима Петровича оказалась сговорчивой, и он за первым же поворотом реки пошел в каюту, освобожденную от водоливов, где ждала его сестра милосердия Музочка Шишигина.
I
Потеряв мужа, Любовь Матвеевна теряла и сына. Он поделился с ней:
– Мама, тут слишком много осталось понаехавших мильвенцев. Одни при белых, а другие при красных могут разлучить меня с тобою навсегда.
Сын не старался говорить театрально. Так сказалось. И мать, мнительная не меньше своего сына, сказала:
– Да, ты прав. Но на чем и куда бежать…
– Все уже найдено и решено.
Он рассказал матери, что Виктор Гоголев тоже не хочет оставаться в Тобольске и мать согласна с ним.
Виктор, все это время пропадая около пристаней, познакомился с молоденьким штурманом небольшого деревянного парового катера, купленного ирбитским купцом Блаженовым в Тюмени для переезда водой в Тобольск, с тем чтобы вернуться на нем же обратно. Теперь же хозяин с женой и дочерью отбыл на пароходе, бросив катер и штурмана. Штурман вскоре нашел нового хозяина. Оказывается, из Тобольска вынужден был тайно бежать побочный сын царя Николая Второго, Арсений. Он скрывался здесь все это время, боясь белых и красных, которые могли прикончить его как единственного претендента на престол. В доказательство претендент показал сделанные им в Тобольске фотографические снимки, где его августейший отец пилит дрова, метет двор, гуляет с царевнами. Сомнений никаких не оставалось, и наивный, недавно закончивший речное училище штурман Дима Демин согласился доставить претендента на русский престол. Штурману и самому не очень улыбалась зимовка в Тобольске и потеря катера, который в Омске можно было сбыть за хорошую цену.
Получив от претендента хороший задаток, Дима Демин должен был нанять двух благонадежных кочегаров, потому что ему одному топить котел и стоять у штурвала было невозможно. Положим, котел мог топить и побочный сын царя, но ведь рулевому нужно когда-то и спать.
Благонадежнее Виктора Гоголева и его товарища, за которого он ручался, трудно было придумать кочегаров. Предельно загрузившись дровами, закатив как аварийное топливо две бочки керосина, катер ночью должен был покинуть Тобольск.
Снова прощание, снова слезы и снова путь по реке.
«Важный пассажир», как называл его Дима Демин, ставший теперь капитаном, находился в средней каютке величиной со шкаф среднего размера, именовавшийся «дамской», так как там ранее находилась дочь купца Блаженова, оставившая штурману аромат своих духов и несбыточные надежды.
Кочегары, сменяясь, должны были подбрасывать в маленький, но прожорливый котел небольшие поленца и подменять у руля капитана днем, когда по широкому Иртышу катер может вести всякий, отличающий правую сторону от левой.
Утром «важный пассажир» попросил капитана прислать себе в каюту кочегара меньшего роста.
– Кочегар Толлин, – приказал капитан, – вас просят зайти в каюту.
В каюте встретились два старых знакомых. Один из них сказал:
– Я вчера еще услышал твой голос, а потом увидел тебя, мой дружочек, в замочную скважину. Пораздумав, я пришел к выводу, что нам следует не узнавать друг друга. А теперь иди и принеси мне стакан чаю, ради которого я пригласил тебя, мое сокровище.
Сердце Толлина не очень стучало, и губы почти не дрожали по выходе из каютки-шкафа, где произошла у него встреча с Всесвятским. Его можно было не опасаться, так как он сбежал из Мильвы до взрыва стены бывшей гимназии. Он должен был опасаться Маврикия, как дезертир, скрывающийся от военной службы. А это несомненно так. И пусть, жалко, что ли…
Проворный катерок продвигался не столь быстро. Ему, довольно широкому суденышку, трудно было бороться с течением, поэтому старались держаться ближе к берегу. Коли лодка, подаренная в Тобольске старику перевозчику, без напряжения воображения сходила для Маврика за пароход, то этот катер, разрезающий волны, был настоящим пароходом. Владеть бы таким… Невозможно представить, какое было бы это счастье. Иртыш, Обь, притоки… А что стоит, конечно имея деньги, перевезти по железной дороге этот совсем небольшой катер в другой бассейн и побывать на реках, которые не может и представить Маврикий.
Как сладко думается Маврикию Толлину, которому доверено штурвальное колесо, и он видит, что вовсе не трудно вести послушный рулю катер. Может быть, наступит время, когда он своими руками вместе с товарищами, не жалея ни сил, ни трудов, соорудят нечто подобное. Катер очень прост. Обыкновеннейшая паровая машина, каких в Мильве прорва.
Обладая с детства способностью уходить в мечты и забывать окружающее, Толлин верил, что настанет время, и он соорудит такой же милый пароходик, нужно только снять точные чертежи, записав все данные катера. Не боги же в самом деле…
II
Как ни медленно шел катерок, все же он продвигался раза в три быстрее барж, вышедших из Тобольска тремя днями раньше.
Маврикий первым увидел обгоняемые баржи. Он узнал корму второй баржи. Очень хотелось увидеть в бинокль отчима. Не увидел.
Зато часом позже, обгоняя баржу, идущую впереди, Маврикий поймал в поле зрения бинокля четверых знакомых: Мерцаева, Сидора Петровича Непрелова и двух его сыновей.
Значит, для них не опасен Омск. Им найдется место в тесном городе… Ах, мама, ты еще веришь ему. Впрочем, верь. Так тебе легче.
Тут нужно сказать, что Маврикий не прав. Герасим Петрович советовал тогда брату дождаться красных в Тобольске и вернуться домой, убеждая, что он ни в чем не виновен. И мертвый агроном Шадрин в конце концов не улика. Да и кто знает, что он привел его в камеры. А если даже знает, то как мог ослушаться он и не привести.
Это не убеждало Сидора, и он сказал:
– Не будет тебе счастья, если ты, брат, бросишь меня…
Тогда Герасим Петрович сказал:
– Пусть будет по-твоему, – и выдал ему три билета на первую баржу.
Вскоре и эта баржа была обогнана. Теперь не осталось впереди идущих судов. За каждым поворотом можно было ждать конца плаванья. Вечером катер обстреляли с берега. Из дробовиков. Видно было, как дробь, не долетая, ложилась на воду. Здесь не долетает, а где-то и долетит. И не дробь, а пуля. Не везде же так плохо вооружены стреляющие с берега.
Хотели идти только ночью и без огней. Но где отстаиваться днем? И без того приходится с большим риском пополнять запасы дров.
Всесвятский предложил поднять спасительный флаг, и все ухватились за него. Необыкновенно быстро из простыни было вырезано полотнище флага, а из красного флага, припрятанного штурманом на всякий случай, были отрезаны полоски для красного креста.
Катер, идущий под белым флагом с красным крестом, во всех случаях будет подвержен меньшим опасностям. Так и было. С берега им не раз приходилось видеть отряды вооруженных крестьян, но никто из них и не думал стрелять. Флаг так подходил мирному, пузатому, деревянному катеришке. Какую и кому он может нанести опасность? На такой и пулю жалко тратить.
Так они дошли до Усть-Ишима, где шел настоящий бой. Буксирные и пассажирские пароходы, обложенные мешками с песком, стреляли по берегу. Маврикий видел собственными глазами, как снаряд ударил по колокольне, сделав большую пробоину в ее углу, после чего на колокольне замолчал пулемет. Зато на судах неумолкаемо заговорили пулеметы и скорострельные мелкокалиберные пушки. И вскоре пароходы стали подходить к высокому берегу.
Это первый бой, который видели Маврикий и Виктор.
Поднявшись выше Усть-Ишима, никем не задержанный и не окликнутый катер запасся сухими березовыми дровами и двинулся дальше.
Иртышская флотилия осталась позади. На катере не знали, что с барж на пароходы поступали тревожные вести о начавшейся эпидемии тифа.
Первой жертвой эпидемии на барже был отец протоиерей Калужников. Сразу же возник вопрос, где хоронить и как хоронить. Останавливаться, высаживаться на берег и предавать тело земле значило рисковать пассажирами. И без того с берегов грозили дубинами, вилами, а иногда пускали и свинцовую певунью.
Герасим Петрович, начальствуя на барже, объяснил положение дел и приказал прочитать над отцом протоиереем находящемуся на барже семинаристу нужные молитвы, а затем тело, завернутое в белые простыни и обвязанное бечевками, предать воде, как это делают на море.
Моряки, предавая умершего воде, обычно привязывали колосник, и тело сразу же исчезало в пучине моря, а отец протоиерей поплыл, покачиваясь на волнах, вниз по течению.
Не из приятных было провожание протоиерея в последний путь, но все же люди, жадные до зрелищ, стояли на корме баржи, обсуждая, доплывет ли отец протоиерей до Тобольска или станет чьей-нибудь пищей. Если да, то чьей именно.
Выяснявшие этот вопрос, в частности веселый тобольский рыбопромышленник и его молодая супруга, не знали, что и они тоже тем же путем и способом поплывут к родному городу, не достигнув его.
Королева тифозная вошь теперь была страшнее выстрелов с берега. С ней боролись, а она, сидя в густой купеческой бороде или в роскошных волосах красотки, таила в своем укусе опаснейшую из бед этого времени.
III
Давно позади приятный гостеприимный деревянный город Тара. Хороший, уютный, с широкими улицами, он будто создан богиней по имени Тишина.
Маврикий вывез из Тары листовку. Он подобрал ее, валявшуюся на улице. Листовка была озаглавлена:
«ИЗ ПИСЬМА В. И. ЛЕНИНА К РАБОЧИМ И КРЕСТЬЯНАМ ПО ПОВОДУ ПОБЕДЫ НАД КОЛЧАКОМ».
Листовку Толлин первый раз прочитал еще в Таре на улице. Ее невозможно было не прочитать. Потому что в ней, обращенной к крестьянам, говорилось и о Толлине. И Толлин, читая, будто слышал ленинский голос и видел его лицо, проступающее сквозь строки:
«Чтобы уничтожить Колчака и колчаковщину, чтобы не дать им подняться вновь, надо всем крестьянам без колебаний сделать выбор в пользу рабочего государства. Крестьян пугают (особенно меньшевики и «эсеры», все, даже «левые» из них) пугалом «диктатуры одной партии», партии большевиков-коммунистов.
На примере Колчака крестьяне научились не бояться пугала.
Либо диктатура (т. е. железная власть) помещиков и капиталистов, либо диктатура рабочего класса».
Эти слова, перечитываемые на катере, обращенные ко всем или ко многим, не имели прямого отношения к Маврикию, но далее говорилось Толлину и о Толлине. Далее говорилось о таких, как он. Будто Владимир Ильич заглянул в него и увидел построенное там идеальное «государство без государства», без диктатуры и принуждения. И об этом в листовке говорилось весьма определенно:
«Средины нет. О средине мечтают попусту барчата, интеллигентики, господчики, плохо учившиеся по плохим книжкам. Нигде в мире средины нет и быть не может».
«Либо диктатура буржуазии (прикрытая пышными эсеровскими и меньшевистскими фразами о народовластии, учредилке, свободах и прочее), либо диктатура пролетариата. Кто не научился этому из истории всего XIX века, тот – безнадежный идиот».
Легко ли Маврикию считать себя заслуживающим этого определения, да еще усиленного словом «безнадежный». Легко ли считать себя «пособником Колчака»? А в листовке Ленин прямо говорит: «Мечтатели о средине – пособники Колчака».
Какой же Маврикий пособник Колчака, если он ненавидит его и радуется гибели его армии, которая откровенно борется за восстановление царизма, а с ним за возвращение капиталистов и помещиков.
Оставаясь с листовкой один на один и перечитывая ее, Маврикий чувствовал, как в нем, внутри него постепенно расшатывались основы представлений и убеждений, основы всего того, что Валерий Всеволодович называл мировоззрением. И это мировоззрение не было придумано или построено искусственно, оно – как зрение, слух, обоняние. Не видит же он голубое зеленым, не путает же он шумы с мелодией, и не принимает же он дурные запахи за хорошие. Он жил в мире незыблемых истин. А теперь вдруг все заколебалось, самое святое в нем подвергалось сомнению, и он неожиданно для себя оказался в разряде идиотов.
Медленно проходили иртышские ступенчатые берега. Не замечал их Маврикий, механически поворачивая штурвал. Ему трудно было отказаться от самого себя, но еще труднее возразить листовке, с которой так недвусмысленно насмешливо смотрел Владимир Ильич. Он, конечно, недоволен Маврикием. Да и Маврикий недоволен собой. Сейчас ему так хотелось, чтобы тифозная вошь насмерть укусила Вахтерова. Он ненавидел всю его банду, но все равно для него невозможно согласиться с этим: «либо—либо», либо диктатура буржуазии, либо – пролетариата. Должно же что-то быть между полюсами, пусть не середина, но какое-то такое нечто, промежуточное.
У Маврикия очень уставала и тяжелела голова. Ему так хотелось быть правым. Хотя бы в чем-то.
Он спрятал листовку в маленький бумажничек вместе с метрической выписью на фамилию деда. Хватит. Время покажет. Скоро уже Омск – конец пути и, наверно, конец многому другому.
Так хотелось вымыться в бане… Вымыться до костей, до позвоночника.
IV
Последние версты пути шли на керосине. Не пропадать же ему. Подливали через медную трубочку и воронку в горящие дрова, и катер, густо дымя, заметно прибавлял ход.
Всесвятский попросил капитана пристать на часок к деревушке перед Омском. Он показал дом, в котором жил друг претендента на русский престол, министр двора его величества короля Георга Четвертого. Уйдя, претендент захватил с собой маленький чемодан, в котором находились ценности, деньги и документы, оставив большой чемодан, в котором не было ничего. Штурман и теперь верил, что покинувший катер вернется. Толлин и Гоголев могли бы объяснить, почему претендент не вернется, но для этого слишком много нужно было рассказывать.
Прождав часа три сбежавшего, Маврикий сказал:
– Наверно, министр ему предложил убежище в Англии, не пожелав сообщить об этом нам.
– Вернее всего, вернее всего, – таинственно произнес простоватенький штурман и дал полный в Омск.
В это время года, когда по реке в самые ближайшие дни должно поплыть сало, трудно продать катер. Но в верховьях Иртыша зима приходит позднее. Может быть, кто-то из беженцев захочет податься в далекие степные места или дальше по Иртышу до Китая.
В Омске кочегары получили расчет и оставили катер. Поселились на окраине города. В континентальном Омске зима наступает осенью. Вспоминая прошлую закамскую зиму, друзья начали свои покупки с полушубков.
Омерзительную картину представлял собою Омск на рубеже осени и зимы 1919 года. Вавилон. Колчак и его правительство словно вывернули все пороки бросаемых здесь верховным правителем, веривших в него и надеявшихся восстановить потерянное в Октябре 1917 года.
Здесь собралась буржуазия всех отраслей, родов и оттенков. И каждый хотел выжить. А выжить можно было, только проскочив по узенькой ниточке железной дороги на Восток, к океану. А как?
Хорошо у кого есть что дать. На бумажные колчаковские деньги и не смотрят. И если берут их, то на текущие, рыночные расходы.
Непрелов и Мерцаев проскочили. У них было что дать. Особенно у Непрелова. Он похоронил Музочку Шишигину и взял у нее остальное, зашитое для маскировки в плюшевого медвежонка, который был ей мил с детства. Простая, наивная, а вместе с тем неожиданная хитрость. Герасим Петрович распорол медвежонка. Не пропадать же золотым золотникам и сверкающим каратам. Его счастье. Такова судьба.
Черным чревом города был теперь рынок. Впрочем, не один. На всех улицах шла купля-продажа.
На барахолке города торговали всем. Положительно всем. Нелепость цен была невероятной. Один и тот же предмет можно было купить и за сто рублей и за десять. Продавали, перепродавали краденое, награбленное, брошенное и найденное или снятое с себя для очередного пития-забытья. Было множество дешевых вещей. Беженцы, распродаваясь, не вымогали цену. Задача Маврикия и Виктора состояла в том, чтобы купить теплые вещи по возможности дешевле и обязательно без вшей. Или уж с меньшей вероятностью их наличия.
На рынке Маврикий увидел человека, с которым так боялся встретиться. А тут Маврикий подошел к нему и сказал:
– Здравствуй, дядя Сидор!
Сидор Петрович, всмотревшись в лицо остановившего его племянника, обрадованно воскликнул:
– Ты?! Андреич!
– Я! А что ты тут делаешь?
– А я чего не надо сбываю… Ложки вот. Сапоги Герасины.
Маврикию очень хотелось спросить, как они, едучи на тихоходной барже, обогнали их катер. Спросить так было нельзя. Вопрос был задан короче и проще:
– Как вы здесь очутились?
– А когда холодать начало, мы бросили баржу с беженцами, на пароход переселились, чтобы в лед не вмерзнуть. Да и боялись, что своих в Омске не застанем. Да что же мы здесь об этом толкуем. Выйдем.
– Выйдем.
Вышли. Вместе с дядей и племянником пошел и Виктор. Было видно, что дядю бояться теперь нечего. Жалкий, несчастный, постаревший Сидор Петрович жаловался на брата, на младшего сына, на бога и на весь мир. О старшем сыне он упомянул вскользь и, кажется, был благодарен богу за то, что сын умер от тифа и уплыл вниз по реке. Младшего, Тишу, он, проклиная, называл перевертышем. Тиша ушел к красным в Усть-Ишиме. Ушел и сказал:
«Хватит!»
– Бросил меня и брат, преисподняя и неворотимая ему, – жаловался, всхлипывая, Сидор Петрович. – Он не схотел меня взять и сбег с бритым аптекарем. Я молил его Христом-богом, а он, Каин, сунул мне пачку этих дохлых денег, и только я его и видел.
Сколько мог, неродной племянник утешил неродного дядю и посоветовал ему осесть где-то под городом в деревне, а потом вернуться в Омутиху.
Эти слова привели в бешенство Сидора Петровича.
– И ты мне велишь вернуться к ним, красная бомба… Да я тебя живьем… – Задыхаясь, он бросился на Маврикия.
Виктор отстранил Сидора Петровича легким ударом и, раскланявшись с ним, увел Толлина.
V
Давно, кажется, еще на Туре, Виктор Гоголев пытался начинать какой-то очень важный разговор и каждый раз откладывал его, или боясь чего-то или считая несвоевременным. А сейчас, видимо, пришло время, и он сказал Толлину:
– Теперь, когда я решил окончательно и бесповоротно, как мне быть дальше, я хочу, спасаясь, спасти и тебя. Но прежде ты должен представить, что ждет тебя здесь. Омску быть белым осталось очень немного дней. Мы должны будем или скрываться, или признаться. То и другое опасно для нас. Поймав, скрывающегося расстреливают. Раскаяньям чаще всего не верят и всегда считают, что раскаявшийся признался в меньшем, чтобы скрыть большее. Ну, кто нам поверит. Мавр, что мы, горя самыми святыми чувствами любви к народу, к России, были обмануты шайкой Вахтерова. Я тоже, как и ты, никого не убил за свою жизнь, но Вахтерова я бы мог убить, зарубить и даже, мне кажется, удушить. Он сломал столько жизней и мою жизнь.
– И уж конечно – мою, – еле слышно прошептал Маврикий, озираючись: не слышит ли кто их здесь, в опустевшем парке.
– Положим, Мавр, если мы вернемся в Мильву, нас могут и простить, потому что вины за нами никакой нет, но мы навсегда останемся с изъянцем. Нам всегда предпочтут других, может быть и менее способных. Это так. Я понял это давно. Меня не приняли в Союз рабочей молодежи. Твой друг, Илья Киршбаум, сказал, что я буржуйский сынок. Сказал он потому, что у моего отца большой двухэтажный дом. И что мой отец барин, потому что он инженер. А инженеры были все господа. Но ведь я-то не господин и не барин. У меня нет и не будет дома. Я почувствовал себя большевиком, пришел в Союз молодежи. Это тогда. До мильвенского восстания. А что будет теперь? Я не хочу, Мавр, быть человеком второго сорта только потому, что я сын барина. Я не хочу, чтобы меня наказывали всю жизнь за то, что я однажды ошибся и сам исправил свою ошибку, исправил, когда другие углубляли свои заблуждения.
– И что же ты думаешь делать теперь?
– Здесь нам не жить. Мавр.
– А где же нам жить?
– Мало ли стран на земном шаре?
– А как же матери? Как же родные? – Он хотел сказать, «как же тетя Катя», но постеснялся быть сентиментальным.
Было видно, что Виктором продумано все и нет вопроса, на который у него не найдется ответа.
– Матерям будет трудно. И особенно трудно будет твоей тете Кате. Но легче ли будет им видеть нас несчастными?.. Я не говорю худшего. Легче ли им будет потерять нас?.. Или представим лучшее… Легче ли будет им видеть нас полусчастливыми?.. А если легче, если им легче будет видеть нас зажатыми, ущемленными, но при себе… Значит, они эгоисты, собственники, значит, они не стоят того, чтобы мы считались с ними. Ты видишь. Мавр, – сердечно и просто сказал Виктор, – у тебя нет и не может найтись и бесконечно малой доли логического возражения.
– А Мильва?
– Что Мильва? Какую она играет роль?
– Ты что? Как можно, Виктор, покинуть землю, на которой стоит Мильва! Понимаешь, Мильва!
– Ну, зачем же, Мавр, так драматически… Так возвышенно. В мире тысячи Мильв…
– Но у каждого – своя. И одна.
– Это верно, Мавр. Но можно ли жертвовать собой ради… Я тебя, впрочем, не уговариваю. Ты сам хозяин своей жизни. Только я тебя прошу подумать серьезно. Я ведь не просто так приглашаю тебя за компанию. Я хочу тебе самого хорошего… Потому что еще тогда, во втором классе церковной школы, когда ты рассказывал сказку про пьяного чижика и про заблудившуюся во множестве проводов телеграмму, я почувствовал, что ты очень хороший, очень, ну… ну, что ли, одаренный, хотя и очень разболтанный человек, и тебе нельзя погубить себя, ты не имеешь на это права… Я сказал все, что хотел. Все, что я был обязан тебе сказать. Думай и решай.
И Маврикий стал думать.
В парке было так холодно и так пустынно. Пустел и шумный Омск. Все это сгущало картины предстоящего одиночества. Положим, везде люди, но какие? Виктор-то свой человек, а остальные-то просто люди.
Бежать вовсе не так трудно. Даже совсем просто. Это верная жизнь. А оставаясь тут…
– Виктор, давай купим маленькую бутылку водки…
VI
Жизнь в Мильве с трудом, но восстанавливалась. Жили впроголодь, но каждый день приносил если не улучшения, то новые надежды на улучшение. Мятежная авантюра Вахтерова, месяцы колчаковщины вспоминались как страшное видение, которое никогда, ни при каких обстоятельствах не повторится в Мильве. Через страдания и унижения, по ножам и терниям вернулись многие мильвенцы к тому же, от чего ушли.
Завод не работал, но начинал работать. Небывалый энтузиазм рабочих, непрекращающиеся субботники восстанавливали и преображали цехи. Расширенный электрический цех позволил хотя и весьма ограниченно, но все же дать свет в дома рабочих. Это были первые ласточки, первые лампочки грядущей электрификации страны.