Текст книги "Столь долгое возвращение… (Воспоминания)"
Автор книги: Эстер Маркиш
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
12. «Светская жизнь» в Ташкенте
Писатели и их семьи приехали в эвакуацию, в Ташкент, несколькими потоками-эшелонами. Наш поток был вторым. Мы застали в Ташкенте Анну Ахматову, Всеволода Иванова, Бориса Лавренева, Алексея Толстого – нашего соседа по дому на улице Горького, семью Горького – вдову Екатерину Пешкову, внучек, вдову сына Максима Надежду, которой Горький придумал ласковое прозвище – Тимоша. Жил в Ташкенте и старый мой знакомый Иосиф Уткин. Ему к тому времени оторвало на фронте пальцы правой руки, и он теперь хлопотал о переводе в действующую армию в качестве военного корреспондента.
В Ташкенте, таким образом, существовала, перебиваясь по военному голодному времени с хлеба на воду, целая колония писателей. Жили также писатели и в Ашхабаде – среди них Юрий Олеша и Владимир Бугаевский, и в Алма-Ате.
Нам, «второму эшелону», выделили под жилье помещение общественной библиотеки на Хорезмской улице, дом 7. Теперь нет ни улицы, ни дома: последнее ташкентское землетрясение стерло с лица земли весь район…
Многосемейному Маркишу достался читальный зал – довольно просторное помещение, перегороженное на две неравные части высокой стойкой с окошечком для выдачи книг. В первый же день дети наши затеяли тихую игру, ставшую впоследствии их любимым занятием: игру в «библиотеку». Игра состояла в том, что один из детей стоял по одну сторону перегородки и изображал библиотекаря, другие же толпились у окошка и просили выдать им книги.
Мы оказались счастливыми обитателями двухкомнатного помещения и прилегающего к нему коридора. Там, в коридоре, поставлены были впоследствии раскладные кровати, на которых спали преимущественно бездомные польские еврейские писатели, приходившие за помощью в «дом Маркиша».
Жилье наше, естественно, не напоминало дворец или даже обычную городскую квартиру, но было вполне сносным. Рядом с нами поселился Давид Бергельсон, а на первом этаже (дом был двухэтажным) еврейский писатель Дер Нистер. Нистер приехал вслед за нами из Намангана – провинциального городка вблизи Ташкента. В Наманган он попал в соответствии с «табелью о рангах», действовавшей в Союзе писателей. А комнатку в нашем доме он получил благодаря «немецкому бунту». Вот как это случилось.
Немецкие писатели-антифашисты, бежавшие от Гитлера в Россию, приехали в Ташкент вместе с нами – Иоганес Бехер, Фридрих Вольф, Эрих Вайнерт и другие. Дом на Хорезмской улице им очень не понравился – они просто в ужас пришли от него. Не было там ни холодной и горячей воды, не было ванны и душа, не было уборной. Непривычные к таким «спартанским» условиям немцы выразили бурный протест: они написали письмо в узбекский ЦК партии, требуя немедленного перевода в другой дома. В противном случае они угрожали коллективно и демонстративно покончить жизнь самоубийством.
Новое жилье им, естественно, никто не дал – но начальство поспешило избавиться от беспокойных европейцев, сплавив их обратно в Куйбышев – поближе к «большим мира сего»: пускай сами разбираются.
А в освободившиеся комнатки-каморки вселились советские, привычные ко всему на свете писатели – в их числе Пиня Нистер.
Один только немец остался в нашем писательском доме – Вилли Бредель.
А мы, откровенно говоря, нисколько не жалели об отъезде немецких писателей: очень уж они были заносчивы и требовательны.
Война была далеко, день шел за днем, месяц за месяцем. Старшие дети – Сима и Ляля – пошли в школу. Я устроилась на работу в Радиокомитет, в отдел радиоперехвата французских передач: слушала передачи с Ближнего Востока и писала аннотации. Денег это давало немного, но позволяло все же сводить концы с концами. Квартира принимала понемногу человеческий вид: из фанерных листов сколотили одежный шкаф, кто-то подарил стул, где-то достали кровать-раскладушку, напоминавшую козлы для пилки дров.
Младший наш сын Давид вызывал тревогу: целыми днями гулял он, одетый в «довоенные» красные сапоги и красную шапку, по двору, и узбеки, подкармливая его хлебом и иногда мясом, уговаривали его уйти с ними. Узбеки очень любили детей, особенно красивых, а Давид очень любил хлеб с мясом.
Маркиш бывал в Ташкенте наездами – вырывался на пару дней из Москвы или с фронта. Как только он появлялся в Ташкенте, к нему сразу приходили еврейские писатели, в основном из Польши: тем было хуже, чем другим, они нуждались в помощи и защите. Как-то пришел человек, похожий на свою собственную тень: кожа да кости, в тряпье, в рваной солдатской шинели, подпоясанный куском веревки. Маркиш не узнал его – это оказался Кайтельман, еврейский писатель из Польши. Он, действительно, был на краю гибели – от голода, от отчаяния… Маркиш отдал ему свою одежду, дал денег, пошел с ним «по начальству». После отъезда Маркиша в Москву Кайтельман еще некоторое время прожил у нас, а потом уехал куда-то, исчез. Я не знала о нем ничего до моего приезда в Израиль. Здесь меня нашла вдова Кайтельмана – он умер не так давно – и рассказала, что покойный ее муж часто говорил ей о встрече с Маркишем в Ташкенте, говорил, что ему он обязан жизнью. Много евреев прошло тогда через «дом Маркиша» – всех не упомнишь. Многие из этих евреев спаслись, приехали в Израиль. И сейчас часто находят меня незнакомые или забытые мной люди, говорят о том, что Маркиш помог им, вдохнул в них бодрость и надежду, спас их.
Там же, недалеко от нас, жил и Соломон Михоэлс с семьей. Они жили в помещении Академии наук. Михоэлс частенько заглядывал к нам, предупреждая о своем приходе громовым свистом…
Одним из самых значительных событий нашей ташкентской жизни стала лотерея Комитета помощи детям фронтовиков. Как-то Тимоша Пешкова (Горькая) разыскала меня и предложила сотрудничать с Комитетом. Я согласилась с восторгом: хотелось хоть как-то разнообразить вялую эвакуационную жизнь, хотелось помочь людям, которым пришлось еще туже, чем нам… Первое заседание Комитета состоялось в доме Тимоши. Там собрался весь ташкентский дамский «свет». Там познакомилась я с Ириной Трофименко – женой крупного боевого генерала Сергея Трофименко, находившегося на фронте. Ирина жила с двумя мальчиками-сыновьями в Ташкенте, в хорошем, просторном особняке. Мы почувствовали приязнь друг к другу, и вскоре, с порывистостью молодости, подружились. И эта дружба оказалась прочной.
Попивая пустой чай из старинных чашек мейсенского фарфора, мы обсуждали планы проведения лотереи. Все доходы с нее, естественно, должны были пойти в фонд помощи детям фронтовиков. Предполагалось организовать несколько концертов силами известных артистов-москвичей, и провести самую лотерею – венец всей операции. Главным призом лотереи должен был стать… живой баран. Помимо оригинальности, главный приз таил в себе особое достоинство и ценность – двадцать килограммов мяса. Второй приз являл собою торт, третий – тортик. Разыгрываться должны были также кое-какие предметы одежды, обувь. Ничего этого у нас, конечно, не было – ни барана, ни тортов, ни ботинок. Мы решили обратиться к правительству Узбекистана с просьбой о предоставлении нам необходимого. На нас, как писали мы в письме, ложилась полная ответственность по организации лотереи и ее проведению: мы должны были запастись лотерейным барабаном, писать и скручивать лотерейные билетики, продавать их, вести переговоры с артистами.
Написав письмо, мы разошлись по домам. Я вышла от Тимоши с Ириной Трофименко, и мы договорились, что следующее наше заседание состоится в ее доме. Мы собрались там после получения ответа на наше письмо: начальство выражало нам поддержку и обещало дать живого барана. Мы собрались у Ирины для обсуждения всех деталей намечавшейся лотереи – «литературные жены», а заодно и мужья. Ирина выставила царское по тем временам угощенье: бутерброды, печенье, вино… Так и повелось, что частенько стали захаживать к Ире Трофименко обнищавшие писатели – в ее богатом и относительно благополучном доме; было приятно провести время, вспомнить прошлое и подумать о будущем. «Завсегдатаи» с некоторой тревогой ожидали прибытия хозяина-генерала: о нем писали в газетах, он представлялся отчаянным рубакой, суровым деспотом, Бог знает кем… Зачем понадобится боевому генералу «литературный салон», не захочет ли он по фронтовой привычке «ликвидировать» его?
Однако эти опасения оказались напрасными: Сергей Трофименко вернулся с фронта лишь в конце войны, в мае 1945, и большинство завсегдатаев «салона» познакомились с этим милым человеком только в Москве.
Подготовка к лотерее шла тем временем полным ходом. Мы обошли дома всех сколько-нибудь «высоких» людей Ташкента, продавая билеты на концерт. Академики, военные, партийные работники – никто не был нами забыт. Цены на билеты были высокие, а зал нам предоставили бесплатно, да и актерам мы, конечно, не платили.
Лотерейный концерт состоялся в ташкентском оперном театре. Гвоздем концерта была пьеска, написанная Алексеем Толстым специально по этому случаю и в которой автор вместе с Михоэлсом играли бессловесные роли двух плотников: время от времени они появлялись на сцене с ящиками с инструментами и выразительно стучали молотками под аплодисменты зрителей.
Назавтра после концерта состоялась сама лотерея. Для этого мы соорудили в одном из парков города большую эстраду с кассой и там продавали билеты для участия в лотерее. Весь Ташкент явился сюда, чтобы полюбоваться на барана, мирно пасшегося на лужайке под бдительным наблюдением приставленного к нему сторожа. Мы хотели собрать как можно больше денег для детей фронтовиков, и решили, поэтому, проводить лотерею три дня подряд. Вот бы достать еще двух баранов!.. Но об этом и мечтать нечего. А если оставить барана на третий тур, никто не купит билеты на первые два дня. Что делать!..
И мы нашли очень простой выход, «ложь во спасение», так сказать: два первых вечера барана выигрывала одна из «наших» – член комитета. Под дружный и печальный вздох участников – счастье было так близко! – упирающегося барана уволакивали на веревке. Час спустя, после ухода публики, баран водворялся на полянку. На третий вечер барана действительно выиграл какой-то счастливчик-узбек, и свежая баранина украсила, наверно, его плов.
Узбеку повезло – ничего не скажешь. Барану не повезло… Нам тоже не очень-то везло: мы жили впроголодь, я навязчиво мечтала о большой сковороде жареной картошки. Маленький Давид – сколько его за это ни наказывали – ходил по соседям и вечно клянчил еду. Обставлял он это довольно своеобразно: Нистера уверял, что накануне не доел у него вареную свеклу – и вот явился за ней, жену критика Исая Лежнева пытался убедить, что хранимый ею как зеница ока круг копченой колбасы – продукт невкусный, просто отвратительный, и поэтому он, Давид, согласился бы, пожалуй, принять его… Постепенно мы свыклись с постоянным чувством голода, воспринимали его как нечто само собой разумеющееся.
И вот однажды, придя домой с работы, я обнаружила на столе целую сковороду дымящейся жареной картошки! Это было похоже на чудо, на сон: только накануне я обсуждала с моей мамой, как легкомысленно не ценила я жареную картошку всего полтора года назад.
Глядя на мой восторг, который я не могла скрыть, мама счастливо улыбалась. Я, однако, понимала, что вряд ли добрый человек или ангел Божий принес мне такое сокровище. И мама объяснила мне.
На соседней улице работал магазин, скупавший золото и драгоценности. И моя мама пошла туда и продала свою золотую коронку. Вот так и появилась картошка на нашем столе.
То была нищая и голодная жизнь, и старая и новая дружба с людьми проходила испытание на прочность. Старый наш друг, профессор-медик Яков Брускин жил против нас: он работал главным врачом большого тылового военного госпиталя и носил погоны то ли полковника, то ли генерала медицинской службы. Военные пользовались специальным продуктовым пайком – тоже далеким до изобилия, но чуть более щедрым, чем наш. В марте 42-го Брускин был приглашен к нам на день рождения старшего нашего сына Симона, ему исполнялось одиннадцать лет. Утром этого дня Симон был отправлен в хлебную лавку, где получил по карточкам черный хлеб, предназначенный для угощения гостей. Вернулся он из лавки без хлеба.
– Где хлеб? – спросила я.
Симон виновато поглядел на свои руки, словно бы удивляясь, что они пустые.
– Я его, наверно, незаметно съел… – сказал Симон.
Это было происшествие чрезвычайное – приглашенные гости оставались без хлеба. Брускин был в курсе дела – я рассказала его жене об этой грустной истории. Придя к нам вечером, Брускин торжественно извлек из сумки самый лучший, самый дорогой подарок – две буханки черного хлеба. Это, действительно, был дружеский подвиг – Брускины ведь сами оставались без хлеба.
Война громыхала где-то за тридевять земель – сюда, в Ташкент, долетали только осколки. Но осколки эти ранили, жалили душу.
Пришло письмо: погиб под Севастополем мой любимый дядя Наум – брат моей мамы. Другое письмо: погиб под Брестом мой двоюродный брат Рувим. Еще письмо: погиб мой двоюродный брат – Марк…
А родной мой брат – Шура – сидел в северном лагере, погибнуть в борьбе с немецким фашизмом он не мог. Его могли расстрелять «свои», он мог умереть от голода, от болезни… От него тоже пришло письмо – вернее, не от него, а о нем. Письмо, написанное лагерным другом Шуры, было отправлено не из лагерной зоны – какая-то добрая душа вынесла его из-за колючей проволоки и опустила в почтовый ящик уже на воле. Шурин друг (назовем его для краткости X, он жив, живет в России) писал, что в лагере царит страшный голод, заключенные не получают пайка, питаются травой, корнями, если повезет – выкапывают из земли и поедают мясо павших сапных лошадей. Друг писал, что политических заключенных выпускать нельзя, что предписано добавлять им срок. Писал, что Шура получил еще десять лет – в дополнение к своим восьми. Его судили за то, что он, якобы, собирался построить в своем бараке самолет и перелететь к Гитлеру. Абсурдность обвинения не удивляла – «был бы человек, а статья найдется»…
Пришла весточка и от Лялиной матери – она сидела в Потьме, голодала, болела. Мы в Ташкенте не знали, доведется ли нам увидеться с нашими лагерными родными, или их ждет судьба фронтовиков.
В январе 43-го Ирина Трофименко собралась ехать к мужу, на фронт. Уступив моим просьбам, она согласилась взять меня с собой до Москвы, к Маркишу. В Ташкент прибыл ординарец Сергея Трофименко – Петренко, и мы под его охраной и попечительством выехали на Запад.
Москва кряхтела и скрипела от сильного мороза, ее дома не отапливались. Маркиша я застала дома – он жил в кухне, единственной относительно теплой комнате дома. В морской шинели, поверх которой наброшено было одеяло, он сидел за машинкой около газовой плиты, дававшей слабенькое голубое пламя. Спал Маркиш на кровати нашей верной домработницы Лены Хохловой – кровать стояла в нише кухни. Сама же Лена – она была малого роста, горбата – умещалась на ночь на газовой плите.
Война ушла уже от Москвы далеко на Запад, и Маркиш разрешил мне с детьми вернуться домой. Через несколько дней он «пробил» соответствующие документы, и я вернулась в Ташкент – собираться и готовиться к переезду в Москву. Готовилась я фундаментально: продала последнюю ценную свою вещь – меховую шубу, и купила на вырученные деньги сахар, рис, муку, кишмиш. На первые недели жизни в Москве семья была обеспечена.
Маркиш встречал нас на вокзале с фургоном – такси не было, машину он достать не сумел. Апрель стоял на дворе, мороз спал. С надеждой распахнули мы двери нашей квартиры на улице Горького – мы надеялись на скорое окончание войны, на освобождение Шуры, на нормальную человеческую жизнь.
Разве могли мы тогда предвидеть, что с победой над гитлеровским фашизмом наступит для нас самый страшный период нашей жизни?
13. «Кроме евреев…»[2]2
Юридическая формулировка в законах царской России, ограничивавшая права евреев.
[Закрыть]
Дом обживали заново – комнаты казались чужими, вещи случайными. Только старинный шкаф, доставшийся нам от Роров, мягко сиял своим красным деревянным пламенем.
Маркишу шла военно-морская офицерская форма, он казался в ней еще стройнее, еще выше. Кортик он не носил – прятал в стол, от детей. К тому же, у Бориса Лавренева украли кортик в метро – отстегнули от ремня, и Лавренев был посажен под домашний арест за утерю личного оружия. Маркиш не желал сидеть даже под домашним арестом.
Хлопоты, связанные с переездом, нахлынувшие домашние заботы, промозглая московская погода после ташкентского тепла – все это свалило меня. Маркиш пользовался тогда известными привилегиями, и меня – как члена его семьи – положили в Кремлевскую больницу. После голодных военных годов «кремлевка» показалась мне сущим раем. Больные получали там кремлевский паек, кормили замечательно и обильно. Мне было неловко: дети и Маркиш давно забыли, как выглядит ветчина, икра, семга и многое, многое другое. Посещения «кремлевки» разрешены были два раза в неделю, и я ко дню посещения копила еду и передавала Маркишу или маме. Маркиш был растроган и даже немного гордился мной. Как-то он прислал мне шутливое послание:
«Милосерднейшая Эсфирь!
Семья разоренного писателя Переца Маркиша выражает вам благодарность за бесперебойное снабжение продуктами чрезвычайной необходимости, в котором приняли такое непосредственное участие ваша настойчивая любовь и неустойчивые сосуды.
Обещаем вам выменять ваши неустойчивые сосуды на настойчиво-атакующий аппетит.
Благодарная вам за освобождение от забот семья.
Маркиш».
В больнице мы жили как в санатории мирного времени. Но как-то раз воздушная тревога погнала нас в бомбоубежище. Санитары забегали по этажам, успокаивая нервных партийцев и их паникующих жен.
Мы уже разместились в комфортабельном бомбоубежище, когда дверь отворилась и пропустила Литвинова. Я вспомнила мою встречу со знаменитым дипломатом задолго до войны, в связи с делом Стависского. Литвинов выглядел неважно, состарился.
– Здравствуйте, – сказал Литвинов, обращаясь к присутствующим. В ответ на его приветствие отозвалась только я одна.
– Вы что, знакомы с ним? – удивленно спросил мой сосед, секретарь какого-то обкома партии. – Это же Литвинов!
С точки зрения партийного босса ответить на приветствие незнакомого человека было в высшей степени удивительно. Интеллигент Литвинов, как видно ощущал всю глубину пропасти, отделявшей его от начальства «новой формации», – бюрократов, технократов и прочих аппаратчиков.
Как ни приятно было «подкармливать» семью кремлевскими подарками, залеживаться в больнице я не хотела – старшие дети должны были идти в школу, да и по младшему – Давиду – я очень скучала.
Вскоре после того, как я вышла из больницы, Маркиш рассказал мне о случае, который, как я видела, сильно поразил его и потряс.
Маркиш передал в газету «Правда» какое-то свое военное стихотворение. Прошло довольно много времени, а стихотворение так и не появилось в газете. Тогда Маркиш позвонил главному редактору «Правды» Поспелову и спросил его, почему задерживают публикацию. В ответ Поспелов пригласил Маркиша в редакцию для разговора.
После ничего не значащих, обтекаемых фраз Поспелов перешел к делу.
– Печатать в центральном органе коммунистической партии еврейского поэта Переца Маркиша – это уже дело высокой политики, – сказал Поспелов.
Шел 44 год. Маркиша в «Правде» больше не печатали. Сталин, надо полагать, уже запланировал подавление и уничтожение еврейской культуры, расправу над евреями – запланировал то, что не успел завершить другой «вождь рабочих и крестьян» – Гитлер.
Вечер 9 мая 45 года мы с Маркишем встретили в Еврейском театре Михоэлса. Перед началом спектакля на сцену вышел актер Зильберблат. Он сильно волновался, долго держал паузу. Потом вдруг глаза его наполнились слезами, и он прокричал срывающимся голосом:
– Только что передали по радио, что кончилась война! Немцы капитулировали!
Да простит нас драматург той позабытой мною пьесы, но спектакль мы смотрели невнимательно. И актеры играли его кое-как – лишь бы поскорей отыграть, снять грим и костюмы, В зале то и дело возникали разговоры, смех в самых неподходящих местах. После первого акта добрая половина зала опустела – люди сидели в театральном буфете, пили, плакали и смеялись, провозглашали тосты за победу. Будущее казалось теплым и солнечным днем.
Через несколько дней мне неожиданно позвонила Ира Трофименко. Она ехала к Сергею – его армия стояла на Балатоне, в Венгрии. Вскоре Трофименки – Сергей к тому времени стал генералом армии – должны были вернуться в Москву, на парад Победы. Ирина справлялась, как дела, обещала обязательно заглянуть на обратном пути.
А 23 мая позволил сам Сергей Трофименко.
– Я – Трофименко, – сказала телефонная трубка. – Спасибо вам, что Ирину мою в Ташкенте вниманием не обошли. Она мне только о вас и рассказывала, и еще о Михоэлсе Соломоне.
– Ну, что вы… – сказала я, не зная, как говорить со знаменитым генералом. – Мы ведь с Ириной хорошие подруги…
– А у меня к вам просьба, – по-военному перешел прямо к делу Трофименко. – Завтра парад, а потом мы хотим это дело отметить как следует. В ресторане, понимаете сами, чужое все. Ирина говорила – у вас большая квартира. Можно к вам нагрянуть с десятком генералов? Да и ваши друзья, может, не побрезгают с нами за столом посидеть… – пошутил Сергей.
– Конечно, конечно… – сказала я, лихорадочно соображая, где бы достать провизии и вина.
– Значит, порядок, – резюмировал генерал. – С утра к вам завезут продукты, а вечером ждите… Теперь Ирина на очереди – она сама хотела вас просить, да я уж взял инициативу в свои руки.
Назавтра, с утра пораньше, в наши двери застучали ординарцы. Солдаты тащили корзины с немецкими колбасами, итальянскими винами, американской ветчиной и французскими коньяками. Младший мой сын Давид, глядя на этот парад еды, совсем ошалел: он никогда не видел такого изобилия. Особенно его потрясла высокая – с него ростом – бутылка ликера, на дне которой рос какой-то куст.
К вечеру приехали гости – в парадных генеральских мундирах, с плеч по пояс увешанные орденами. То были простые, малообразованные люди, и как все простые люди относились они к писателям с искренним почтением. А к нам пришел Всеволод Иванов с Тамарой, Михоэлс с женой, вдова Алексея Толстого, Людмила. Пришла – памятуя ташкентские времена – невестка Горького Тимоша. Ужин получился шумный, было много съедено, еще больше выпито. Говорили о минувшей войне, генералы вспоминали боевые свои истории, поминали погибших. Я смотрела на Маркиша – он, как всегда, не пил, слушал внимательно. По бегающим желвакам я понимала, что Маркиш нервничает. Я знала, отчего: Маркиш ждал, что кто-нибудь из гостей вспомнит в доме Переца Маркиша о миллионах евреев, убитых войной. Но никто не вспомнил.
Когда тосты иссякли, Маркиш наполнил свой бокал и поднялся.
– Я хочу выпить, – сказал Маркиш, когда наступила тишина, – за то гостеприимство, которое русский народ оказывает моему еврейскому народу.
– Да что вы, Перец Давидович! – после паузы воскликнул генерал авиации Владимир Судец. – О каком гостеприимстве вы говорите! Вы ведь – дома!
Маркиш упрямо покачал головой, повторил:
– Я пью за ваше гостеприимство…
Послевоенное время было почти столь же голодным и неустроенным, как и военное. Были организованы, однако, закрытые распределители продовольственных и промышленных товаров для «избранных» – в зависимости от их положения в советской «табели о рангах». Маркиш – кавалер ордена Ленина – получил «литер А» и право покупать продукты в распределителе, открывшемся в нашем же доме. В нашем распределителе можно было приобрести по талонам, в строго ограниченном количестве, сахар, конфеты, печенье. Там же выдавалось масло, кое-какие мясные продукты. Можно было прикупить кое-что на «черном рынке», но для этого надобны были немалые деньги – а где их взять? С началом войны деньги вкладчиков сберегательных касс были «заморожены», и после войны мы тоже имели право получать в сберкассе только ежемесячную незначительную сумму.
Детей в распределитель или, как его еще называли, лимитный магазин, мы не посылали. Упаси Господи, еще потеряют книжку и останемся всей семьей без продуктов на целый месяц.
Однажды – по недогляду – в «лимитный» отправилась за покупками Ляля с семилетним уже Давидом. Давид увидел в витрине роскошный шоколадный шар, завернутый в серебряную бумагу, перевязанный красной ленточкой, с сюрпризом внутри. Оттащить Давида от витрины не было никакой возможности. Ляля, зажав в кулаке лимитную книжку, выслушивала «аргументы» младшего брата. Давид был по этой части специалист, он уверял Лялю, что сюрприз, заключенный в шаре, покроет стоимость и ценность талонов, потраченных на сам шар… Ляля, одним словом, вняла увещеваниям братишки, и шар был куплен. Целую неделю мы жили без сахара – «сюрприз» съел талоны недельного рациона. В шаре оказалась маленькая фарфоровая фигурка лисенка… Ругать Давида было бесполезно – он, как видно, восторгался не самим шаром, а удачно проведенной «операцией».
Все бытовые заботы, все эти веселые и грустные истории проходили мимо Маркиша. Он снова обосновался в своем почти пустом кабинете – там стоял стол, диван, кресло и несколько книжных шкафов вдоль одной из стен – и работал, как всегда, с утра до обеда. Лена Хохлова, боготворившая хозяина, старалась сделать ему приятное – буквально «отрывая» от необходимых продуктов, пекла ему раз в неделю дрожжевой пирог. Этот пирог, по выработавшейся традиции, помещался на книжный шкаф в кабинете Маркиша и ждал там своей пироговой участи…
* * *
В первой половине дня в комнату Маркиша никто не входил, Маркиша никто не беспокоил. Об этом законе знали и домочадцы, и друзья. Дети – если они были дома – ходили по коридору на носках, и это было в порядке вещей. Культ хозяина не был в доме обременительным… Только один человек – маленький Давид – скребся у двери отца часов в десять утра, дожидаясь наигранно-официального: «Войдите!» Давид входил, здоровался с отцом. Потом говорил:
– Я пришел за «литературным пайком»…
Маркиш подымался из-за стола, снимал пирог со шкафа и отрезал сыну кусок пирога. И выдача «литпайка» также стала в доме традицией, в которой Давид – и не без оснований – усматривал свою привилегию.
Сломив сопротивление Маркиша, не любившего нововведений в доме, я настояла на ремонте квартиры. Мастера на две недели превратили квартиру в сущий ад. Разведя жуткую грязь, они без конца пили водку, шумели. Маркиш был мрачен как туча. Наконец, ремонт был закончен, комнаты светились свежей краской. Через несколько дней после ремонта стена самой большой комнаты – детской, оказалась исчерченной карандашом.
– Кто это сделал? Ты? – спросила я Давида, уверенная, что не ошибаюсь.
Давид не отпирался.
– Я рисовал коня, – сказал Давид, предчувствуя бурю.
Буря состоялась, а потом Давид был надолго поставлен в угол. Туда, жалея мальчика, Лена Хохлова понесла еду. Давид свыкся с новыми условиями и чувствовал себя неплохо. Когда Лена пришла к нему с тарелкой, она застала его с карандашом в руке продолжающим чертить что-то на изуродованной стене.
– Что ты делаешь?! – шепотом воскликнула Лена,
– Хвост коню дорисовываю! – гордо заявил Давид.
Маркиш потом долго рассказывал друзьям об этом случае. Он, мне кажется, ничуть не осуждал сына за такую последовательность. Наша жизнь с Маркишем была теперь другой, чем десять лет назад. Маркиш стал зрелей, теплей к детям и ко мне. В 45 году, летом, мы снимали дачу под Москвой, и Маркиш иногда гулял с детьми. Однажды он ушел на такую прогулку с Давидом и, вернувшись, сказал мне:
– Твой старший сын принесет тебе много радости, он станет мудрым ученым человеком. От младшего радости не жди – он будет писателем…
– Почему? – спросила я. – Откуда ты знаешь?
– Дашка (так Маркиш звал своего младшего) рассказывал мне сейчас что-то о крыльях бабочки…
Маркиш оказался провидцем.
Полтора-два послевоенных года не давали повода к надеждам на положительные перемены. По соседству с немецкими военнопленными сидели советские – те, что попали в немецкий плен во время войны. Выступление Жданова о ленинградской группе писателей и о журнале «Звезда» вызвало замешательство в писательских кругах. Журнал закрыли, расправились с Ахматовой и Зощенко.
Маркиш тем временем заканчивал свою огромную поэму «Война», насчитывавшую 22 тысячи строк. Параллельно с работой над поэмой он писал лирические стихи – прозрачные, задумчивые, мощные своей светлостью. Он успел собрать их в книгу, которая так и не вышла при его жизни.
Маркиш относился к литературе с тем уважением, которым почти всегда отличается отношение большого мастера к своему искусству. Когда речь заходила о литературе, его обычной доброте и жалости к людям наступал конец. В этом случае для него не существовало ни дружбы, ни даже правил приличия. Он бывал откровенен и резок предельно. Понятное дело, люди бездарные этого ему не прощали. Они его обвиняли – в явных, а чаще в тайных доносах – в самом страшном грехе тех времен: в еврейском национализме. Обвиняли даже в том, что «он пишет слишком много». Это, дескать, лишает возможности других – то ли печататься, то ли писать. Маркиш, издав огромную «Войну», отказался от части гонорара в пользу издательства, чтобы помочь приобретению новых печатных машин и шрифтов.
Первый ощутимый антисемитский удар нанес крупный русский писатель Николай Тихонов. В ответ на появление книги Нусинова о Пушкине он опубликовал летом 46 года, в № 1 газеты «Советская культура» статью «В защиту Пушкина». Назвав еврея Нусинова «беспачпортным бродягой», «Иваном, не помнящим родства», Тихонов громил концепции Нусинова о западных предшественниках Пушкина. Тихонов из кожи вон лез, чтобы «защитить» русского Пушкина от западной культуры, а заодно и от еврея Нусинова. Статья носила разнузданный антисемитский характер.
Выступление Жданова было воспринято руководством Союза писателей как призыв к действию – к борьбе с проявлениями какого бы то ни было свободомыслия в литературе и искусстве. Срочно потребовались «козлы отпущения», и найти их проще всего было среди «чужеродных» евреев. Первым таким «козлом отпущения» стал Исаак Нусинов.
После опубликования этой статьи Нусинов написал ответную – «В защиту Истины» где отстаивал свои доводы, изложенные в книге. Статью, однако, печатать отказались наотрез. Творчество великого русского поэта Пушкина не могло стать предметом обсуждения «беспачпортного бродяги» – еврея Нусинова. О Пушкине могли писать только русские…
Нусинов пошел искать защиты к Фадееву – генеральному Секретарю Союза писателей. Фадеев, прочитав статью, обещал помочь – но, как видно, оказался не в силах. Он не обладал властью – только «подвластью».