Текст книги "Столь долгое возвращение… (Воспоминания)"
Автор книги: Эстер Маркиш
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Вернувшись из Шуриного лагеря, я позвонила Грановскому, рассказала ему, как нас травили собаками, как отменили его распоряжение о трех сутках свидания. Рассказ о собачьей травле его, как будто, особо не взволновал – а вот отмена его приказа пришлась ему не по вкусу. Брицкий, во всяком случае, был в скором времени отозван из лагеря неизвестно куда.
Вторично я позвонила Грановскому много лет спустя – уже после ареста Маркиша. Сухой голос ответил мне в трубку, что такой здесь больше не работает. Потом я узнала, что и Грановский не ушел от своей судьбы – он был арестован и, кажется, погиб.
11. Эвакуационный поезд
Утром 22 июня 1941 года мы с Маркишем собирались ехать в подмосковный поселок Ильинское – осматривать дачу, которую Маркиш намеревался купить. Он долго «раскачивался», прежде чем решиться на покупку: ему самому не нужна была ни дача, ни машина – только стол и пишущая машинка. Но брат Маркиша – Меир тяжело страдал сердечной болезнью, врачи рекомендовали ему больше быть на свежем воздухе – и это определило решение Маркиша.
Отвлекшись немного, следует сказать здесь, что Маркиш – по советским понятиям весьма обеспеченный материально человек, не только не стремился к «красивой жизни», но даже порицал ее атрибуты: загородный дом, красивую мебель, хорошую посуду на столе – все то, что можно было приобрести за деньги в России в то время. Он был удивительно непритязателен и скромен в быту. До самого конца не изменил он привычной пище местечка: каждое утро, к завтраку, на стол подавалась отварная картошка с селедкой. Он никогда не жалел денег и никогда не спрашивал отчета в расходах по дому. Некоторое время он вообще не замечал новых вещей, купленных мной для дома: нового стола, дивана. Потом, несколько дней или недель спустя, он вдруг спрашивал:
– Слушай, этого дивана, вроде бы, раньше не было!
– Я купила, – объясняла я.
– А зачем? – спрашивал он. – Здесь ведь, кажется, стояло что-то другое…
Иногда вещь нравилась ему – но он никогда не испытывал привязанности к вещам. Он никогда не смог бы стать коллекционером – это было не в его характере.
Чужим людям деньги он раздавал щедро: домработницам, лифтерам. На Новый год всегда пеклись специальные пироги для обслуживающего персонала дома, где мы жили. Слесари, истопники – русские люди – нередко приходили к Маркишу за помощью, а то и просто за советом. Он никогда не был высокомерен, был доступен – в отличие от большинства жильцов нашего «начальского» дома на улице Горького.
Итак, около полудня 22 июня 41 года мы собирались за город покупать дачу. Мы уже стояли в дверях, когда раздался телефонный звонок. Звонила моя мать. Подняв трубку, я услышала только одно слово: «Война!»
Войны и ждали, и не ждали – надеялись, что «мудрая сталинская политика» убережет Советский Союз от столкновения с Германией, и не верили в это. И, однако, начало войны было чудовищной неожиданностью, громом среди ясного неба.
Пять минут спустя Маркиш уехал в Союз писателей, на воинский призывной пункт. А я отправилась в загородный пионерский лагерь, где отдыхали летом дети писателей; там жили наши дети Симон и Ляля.
Через несколько часов Маркиш вернулся домой – серьезный, подобранный, немногословный.
– Через час я ухожу в народное ополчение, – сказал он.
До шестого июля о нем не было почти никаких известий, а шестого наша семья – я и дети – должна была эвакуироваться вместе с пионерским лагерем в село Берсут на Каме. Горю моему не было предела: я не могла попрощаться с Маркишем перед отъездом. Заплаканная, пришла я во двор Литературного фонда, где дожидались автобусы для отправки на вокзал. Двор был забит писателями и их семьями с детьми. Взрослые нервничали, дети ревели в толчее и тесноте. Никто не знал, как нас повезут, надолго ли, не навсегда ли…
И вдруг я увидела Маркиша – он протискивался к нам сквозь толпу, похудевший, в своей мягкой замшевой куртке, подчеркивавшей стройность его фигуры. На фоне угрюмых, усталых людей он выглядел посланцем иного мира. Его узнали, глядели ему вслед, говорили: «Это Маркиш…»
Маркиш отпросился из казармы на несколько часов – проводить нас. Обмундированья ему тогда еще не выдали – на всех не хватало.
С июля по сентябрь я жила с детьми в Берсуте. Потом мы перебрались в Чистополь – там существовал к тому времени целый писательский поселок, дожидавшийся дальнейшей транспортировки в глубинные эвакуационные места – в Сибирь или Среднюю Азию.
В Берсуте царила нервная обстановка исправительного заведения. Начальником над писательскими эвакуированными семьями был назначен так называемый «пролетарский, рабоче-крестьянский» писатель Ляшко. То был грубый хам-самодур, чрезвычайно серьезно подошедший к новому своему назначению. Хозяйственные свои функции он подменил «идеологическо-воспитательными». Собрав нас – жен писателей – он прочитал нам длинную и нудную лекцию о том, что теперь мы – «как все», что нам ни в коем случае не следует пользоваться косметикой, носить колец, бус, серег. Ото дня ко дню Ляшко все более грубел и хамел, превращался словно бы в лагерного надзирателя. Мою мать он вообще не пускал на территорию детского сада, куда были помещены мои дети. И это несмотря на то, что я работала там с детьми в качестве ночной няни… Я решила выйти из-под назойливой «опеки» пролетарского писателя и перебраться в городок Чистополь, что на реке Каме.
Однако все мои поездки в Чистополь для снятия квартиры не приводили к успеху. Я ходила из дома в дом, стучала в двери и окна, спрашивала: – Не сдадите ли комнату?
И слышала в ответ:
– Евреям не сдаем!
То ли чистопольцы были сплошь антисемитами, то ли боялись, что придут немцы и накажут тех, кто «помогал» евреям. Тогда не было у меня желания разбираться в этих вопросах – я просто ходила по чистопольским улицам и плакала в голос.
В таком-то виде и остановил меня однажды средних лет мужчина, сидевший на лавочке вместе со своей женой, около старого дома.
Всхлипывая, я рассказала ему о своих злоключениях.
– Живите у меня! – предложил мужчина, указывая на дом. – Это не царские хоромы – но разместимся. Правда, Шура? – обратился он к жене.
Так поселились мы в комнатке за кухней в доме прекрасных русских людей дяди Васи и тети Шуры Вавиловых. Мы прожили у них несколько месяцев – до эвакуации в Ташкент – деля с ними и пищу, и заботы. После нашего отъезда к Вавиловым по нашей рекомендации вселился Борис Пастернак с семьей. Впоследствии Пастернак написал Вавиловым несколько писем, которыми дядя Вася и тетя Шура чрезвычайно гордились.
Наша дружеская связь с Вавиловыми не прервалась и после войны: дядя Вася время от времени приезжал в Москву по своим делам – он работал на часовом заводе – и обязательно заглядывал к нам и Пастернакам.
Рядом с Берсутом Чистополь выглядел настоящим городом: несколько мощенных улиц, двухэтажные дома, кирпичное здание бывшей гимназии, центральная площадь со старинными торговыми рядами, большая пристань. В еде к тому времени уже чувствовался недостаток, люди дорожили припрятанным сахаром, маслом, мылом. С утра мы, писательские жены, отправлялись на скудный чистопольский рынок в надежде приобрести что-нибудь съестное – за деньги или в обмен на одежду. Запомнился мне такой случай на чистопольском рынке.
Какой-то крестьянин привез на рынок большой бочонок меда. Мы, рыскавшие по базару в поисках съестного, сразу приметили торговца и, выстроившись в длинную очередь, договорились о том, чтобы каждая покупала по сто пятьдесят граммов – иначе всем не хватит. А побаловать детей медом – о чем еще можно было мечтать! Счастливые, стояли мы в очереди, дожидаясь, пока торговец установит весы и откроет свою бочку.
И вдруг на базаре появился Леонид Леонов – крупный русский писатель, один из руководителей Союза писателей.
– Что дают? – осведомился Леонов, подойдя к очереди. – Почем?
И, узнав, подошел к торговцу, стал шептать ему что-то в ухо.
Торговец, выслушав, сложил свои весы и, снова погрузив бочонок в тачку, покатил ее за уходившим с базара Леоновым.
Так наши дети остались без меда – Леонов, предложив торговцу более высокую цену, купил для себя всю бочку. На наши упреки и воззвания к его писательской совести он, естественно, никак не реагировал.
От Маркиша не было никаких вестей, и я решила попытать счастья – пробиться без пропуска в закрытую Москву. Вместе с двумя другими женщинами – поэтессой Маргаритой Алигер и первой женой поэта Евгения Долматовского Софой Мазо – я пароходом добралась из Чистополя в Казань. В Казани нам повезло – мы умудрились выпросить у начальства специальные талоны – «литеры» – для следования в Москву. Литеры были выписаны на чужие имена и, случись проверка, мы все были бы арестованы. В военное время задержание с подложными документами повлекло бы за собой крупные неприятности.
По рекам – на поезд попасть нам не удалось, да и слишком опасно это было с «липой» в кармане – мы добрались до границы московской области. Дальше наверняка нам грозили проверки документов – и мы сошли на берег километрах в восьмидесяти от Москвы. Оттуда можно было рискнуть доехать попутными машинами и пригородными поездами. В последних числах сентября я вошла в подъезд нашего дома и поднялась на пятый этаж. Маркиш был дома. Он работал – сидел на своем диване, поставив перед собой кресло с пишущей машинкой. Он был одет в военно-морскую форму, на плечах его были погоны с двумя звездами: капитан второго ранга.
Какое-то «высокое начальство», просматривая списки Народного ополчения и понимая, что все ополченцы погибнут под Москвой в боях с отборными гитлеровскими дивизиями, вычеркнул Маркиша. Его в приказном порядке отозвали в штаб Военно-морского флота, присвоили ему звание капитана второго ранга и до поры до времени отпустили с миром домой – писать стихи. Впоследствии он был отправлен в действующую армию, воевал на одном из крейсеров Черноморского флота. Крейсер был потоплен при попытке прорваться к осажденному Севастополю, и только чудо спасло тогда Переца Маркиша от гибели.
Его товарищи – еврейские писатели, попавшие в ряды Народного ополчения – не ушли от своей судьбы. Меир Виннер, Годинер, Росин – все они погибли под Москвой.
Из Москвы я вернулась вместе с Маркишем – ему разрешили сопровождать семью дальше в эвакуацию, в Ташкент. Десятки писателей ждали тогда эшелона в Казани. Некоторые из них вернулись потом на фронт, некоторые остались в тылу, в Ташкенте. Маркиш вернулся в армию.
Писательский эвакуационный эшелон был набит битком. Мы получили четырехместное купе в мягком вагоне и погрузились в него всемером: Маркиш, я трое наших детей, моя мать и захворавший племянник Маркиша. Когда поезд был уже готов к отправлению, мы увидели мечущихся по перрону молодого человека с женщиной – им не хватило места. Глаза молодого человека были безумны от растерянности и страха.
– Надо взять их! – решил Маркиш.
Эти двое на ходу вскочили в отходящий поезд, прошли в наше купе. Свободного места не было – поэтому повеселевшая парочка, глядя на Маркиша собачьими глазами, полезла, не мешкая, в подпотолочное чемоданное отделение.
Это был нынешний главный редактор «Литературной газеты» еврейский антисемит Александр Чаковский с женой.
В соседнем вагоне ехали немецкие писатели-антифашисты, бежавшие от Гитлера в СССР: Фридрих Вольф, Бредель, Бехер и другие. Немцы сразу же обособились от прочего пестрого населения эвакопоезда. Они общались только между собой, вели себя так, словно нас вообще не существовало и словно не один паровоз тащил нас навстречу нашей судьбе. Мы, «советские», и так-то не общались с «иностранцами», а после одного случая контакты стали невозможны и вовсе. В один прекрасный день наш поезд остановился на каком-то заброшенном полустанке. Население нашего вагона, в основном женщины с детьми, высыпали погреться на солнышке. Немецкий писатель Теодор Пливье вышел в тамбур, прищурился на солнце, потянулся и словно бы не замечая нас, прогуливавшихся у самого вагона, неторопливо расстегнул штаны и помочился. Мы были как громом поражены: вот так европеец, вот так интеллигент! Из нашей остолбеневшей на миг компании раздались бурные крики протеста. Пливье, смотря словно бы сквозь нас, преспокойно закончил свое дело и удалился в купе… Нечего греха таить – свое возмущение Пливье мы перенесли на «немцев» вообще, хотя они и вели себя не столь вызывающе, как их литературный коллега.
Маркиш – без деклараций и распоряжений – ввел жесткий распорядок дня в нашем купе. С утра дети отправлялись гулять и играть в коридор вагона, а Чаковские исчезали неизвестно куда. Маркиш снимал чехол с пишущей машинки, стоявшей на столике. Шел ли поезд вперед, стоял ли подолгу на полустанках и в тупиках – Маркиш работал. Он не желал изменять своим рабочим привычкам, не желал терять времени на пустые разговоры, ведшиеся во всех купе поезда. Он писал – потому что не мог не писать.
В эвакуационном поезде был создан им весь цикл стихов «Москва. 1941».
Атмосфера писательского эвакуационного поезда, шедшего из Казани в Ташкент 23 суток, стоит того, чтобы остановиться на ней подробней.
То был воистину «сумасшедший поезд» – со скандалами, слезами, отчаянием, апатией и флиртом. «Писательский дом» на колесах тащился по степям прочь от войны и от смерти – в неведомое, но наверняка трудное и тяжелое будущее. Вряд ли я ошибусь, сказав, что по-писательски работать продолжал в этом поезде один только Маркиш.
Вся эта суматоха и горькая суета дороги превращала культурных, цивилизованных людей в неврастеников и дикарей. Маркиша сам этот беженский путь не трогал – Маркиш перенял горький опыт поколений своего народа – вечного беженца, вечного странника.
Скандалы в поезде возникали часто – из-за пустяка, из-за мелочи. Наскоки на нас носили совсем уж бредовый характер. Во-первых, нас с пеною у рта обвиняли в том, что Маркиш, работая в купе, отправлял оттуда «домочадцев» и те слонялись по коридору. Во-вторых – совсем уж бред – о нас говорили и повторяли с утомительной нудностью и желчью: – Эти Маркиши умеют устраиваться! Набили купе детьми и получают каждый день, по целых четыре чайных ложечки сгущенного молока!
Это была правда – поездное начальство выдавало по ложке молока каждому ребенку. То, что свою ложку получал и больной племянник Маркиша, взятый им на время болезни из общего вагона, вызывало ярость опустившихся людей.
Наконец, произошел взрыв. Скандал учинил умный и интеллигентный Виктор Шкловский. Поводом послужил тот же больной племянник Юра. Что в нем не устроило Шкловского – неизвестно, но он стал метаться по коридору с громовым криком:
– Маркиш! Я тебя бить не стану, я тебя сразу убью!
Дальше этого объяснения не шли, но крик нарастал. Маркиш, сидя за пишущей машинкой, и слов крика не различал, но шум мешал ему.
Тогда я вышла в коридор – к беснующемуся Шкловскому и одобряющим его приятелям-писателям.
– Вы – инженеры человеческих душ? – не помня себя, закричала я, стоя на пороге купе. – Дерьмо вы!
Услышав от меня – прежде тихой и уравновешенной – ругательное слово, Шкловский умолк, словно бы его окатили ведром холодной воды. Ему было неловко.
В одном из соседних с нами купе ехал в Ташкент крупнейший еврейский прозаик Давид Бергельсон с семьей. Странная дружба связывала Маркиша с Бергельсоном. Это была, собственно, и не дружба – связь острых индивидуальностей. Она длилась почти всю жизнь – вплоть до дня гибели 12 августа 1952.
Маркиш познакомился с Бергельсоном еще в 1917 году в Киеве. В двадцать первом году они вновь встретились в Берлине, где собрались к этому времени все сколько-нибудь крупные еврейские писатели эмигрировавшие из России: Дер Нистер, Квитко, Маркиш, Бергельсон, Гофштейн. Уравновешенного «европейца» Бергельсона раздражало бунтарское неистовство молодого Маркиша, личные чувства, как это нередко бывает, были перенесены на оценки творчества, и в еврейской печати начались между двумя писателями публицистические баталии. Бергельсон был человеком умным, образованным, резким и злым. Маркиш – вспыльчивым как порох, но добрым и мягким. После возвращения Бергельсона из эмиграции в конце 34 года настоящая дружба между ним и Маркишем так и не установилась. Подружились женщины – жена Бергельсона Циля и я. Мы, как могли, сдерживали наших мужчин от взаимных резкостей и радовались, когда все шло у них хорошо. Маркишу и Бергельсону было интересно вместе, и этот интерес влек их друг к другу. А потом вдруг между ними пробегала кошка, и наступало охлаждение. Бергельсон – выходец из богатой семьи, получивший европейское образование и воспитание, называл Маркиша в шутку «азиатом» – за то, что Маркиш не любил сидеть в кафе, предпочитая ему собственный дом. А кафе такое в Москве открылось в тридцатые годы – кафе «Националь». Его организовала эмигрантка из Америки, она хотела, чтобы вышло у нее нечто подобное литературным кафе Парижа, чтобы в «Националь» запросто заглядывали писатели, художники, актеры. Истосковавшиеся по обществу «артисты» валили в «Националь» валом – посидеть, поболтать, выпить кофе с коньяком. Американка ввела в меню кафе «коронное» блюдо, вывезенное из Америки – яблочный чай. Он и по сей день подается в «Национале». А больше, пожалуй, в этом кафе в самом центре Москвы ничего не напоминает о прошлом: завсегдатаи либо были арестованы и погибли в лагерях, либо умерли своей смертью, а американка, естественно, была арестована и погибла. В 37 году кафе пережило кризис: люди боялись говорить не только в кафе, но и у себя дома. После войны в «Националь» потянулись по старой привычке завсегдатаи: Михаил Светлов, Юрий Олеша, Владимир Бугаевский, Марк Шехтер. Но МГБ, выслеживая «либералов», установило в зале кафе множество микрофонов, а официанток принудило сотрудничать с Лубянкой.
Вот туда-то, в «Националь», и вытягивал Бергельсон Маркиша несколько раз в году, подтрунивая над его приверженностью к домашним коржикам с маком, которые считались в родном местечке Маркиша изысканным лакомством – особенно, когда их было вдоволь. Выросшего в достатке Бергельсона несколько коробили чисто народные вкусы Маркиша… Я почти ничего не знаю о жизни Маркиша в эмиграции, и я была несказанно удивлена, что в Париже он принадлежал к кругам богемы. Марк Шагал сказал мне, что в Париже Маркиш сильно пил. Это просто удивительно: я не помню ни одного случая, чтобы Маркиш выпил рюмку водки. И это на фоне массового писательского пьянства в России. После возвращения из эмиграции Маркиш вообще сторонился мест общественных развлечений.
Шагал, которого я посетила во Франции в его доме на Лазурном берегу, говорил о Маркише с восхищением и любовью. Они были дружны еще в России, до эмиграции и Шагала, и Маркиша. Парижская встреча в двадцать четвертом году еще более сблизила их. Быть может яростный огонь поэзии Маркиша и тихая грусть творчества Марка Шагала – именно это притягивало друг к другу художника и поэта… Мне очень хотелось познакомиться с Шагалом, но мои французские друзья отнеслись к моей затее весьма скептически: Шагал занят, Шагал никого не принимает, пробиться к Шагалу невозможно. Я все же решила написать ему: «Я жена вашего друга Переца Маркиша, я во Франции…» Назавтра я получила письмо по пневматической почте – Шагал ждал меня.
Мы сидели за столом втроем: художник, его милая жена Вава и я. Расспрашивал в основном Шагал – о Маркише, о его жизни в России после возвращения из эмиграции. Говорили мы по-русски и на идиш. Мне кажется Шагалу доставляло удовольствие выговаривать слова на этих языках его молодости.
О чем мне было просить великого Шагала? Конечно же, я мечтала посмотреть его новые работы, его мастерскую. Небольшого роста, порывистый, резкий в движениях Шагал распахнул передо мной дверь в огромную, светлую мастерскую. Я переступила порог и меня поразило, что стены мастерской были пусты: ни одной картины, ни одной зарисовки. А Шагал тем временем легко отодвинул одну из раздвижных стен – там, за ней, словно в стальном сейфе, стояли работы из цикла «Война».
Я уезжала от Шагала, увозя с собой драгоценный подарок: книгу «Монотипии», на титульном листе которой он нарисовал свой автопортрет и написал: «Дорогой Эстер Маркиш, в память о любимом друге моей молодости, Переце Маркише. Будьте счастливы».
Сидя в своем купе, работая – Маркиш, тем не менее, зорко наблюдал за жизнью «сумасшедшего поезда». Движение эвакуационного поезда он потом с большой точностью описал в романе «Поступь поколений». Заняли там свое место и еврейские эвакуируемые писатели.
А по степным дорогам по обе стороны скучного железнодорожного полотна брели группки беженцев – евреев из Польши. Их никто никуда не вез, и они спасались от наступающих немцев сами. Когда поезд останавливался, они подходили, смотрели на пассажиров голодными глазами. И Маркиш с Бергельсоном отдавали им всю пищу, какая была. (Уже сейчас, в Израиле, ко мне пришел один такой еврей, спасенный Маркишем от голода на каком-то азиатском полустанке).
Огромное впечатление произвела на Маркиша встреча с одним еврейско-польским беженцем, подошедшим к нему во время стоянки поезда. Этот человек шел в обратном направлении – на Запад.
– Здесь мне плохо, – рассуждал этот человек, – никто обо мне не заботится, я голодаю и не могу заработать себе на кусок хлеба. Я хочу вернуться в Польшу. Съедят меня немцы, что ли?
Этого человека вскоре задержали и «на всякий случай» посадили в тюрьму. Тюрьма – он вышел оттуда уже после войны – спасла его от гитлеровских печей… И таких людей встречалось тогда – в 41 году – немало.
Степь за окном нашего вагона все желтела, становилось все жарче. Ссоры нервно истощенных людей, вспыхивали все чаще…
Наконец, после почти месячного путешествия (в обычное время этот путь занимает пять суток), мы приехали в неведомый Ташкент.