355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эстер Маркиш » Столь долгое возвращение… (Воспоминания) » Текст книги (страница 15)
Столь долгое возвращение… (Воспоминания)
  • Текст добавлен: 13 ноября 2017, 19:30

Текст книги "Столь долгое возвращение… (Воспоминания)"


Автор книги: Эстер Маркиш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)

19. Прощай «Ехil[3]3
  Exil (англ.) – ссылка.


[Закрыть]
-Орда»!

В ноябре 1953 года получила, наконец, разрешение перебраться к нам наша Ляля. Она ехала через всю огромную страну – от Красноярского края в Сибири до Кзыл-Орды на пороге Средней Азии. Ехала одна, без сопровождающих, но с так называемым «отпускным билетом», предъявляя его при каждой проверке документов в поездах. И вот уже почти вся наша семья в сборе. Ляля устроилась на работу в детский дом для подкидышей и детей, брошенных матерями в родильных домах; такие заведения называются в СССР «домами младенца». Должность ее громко именовалась «художник-декоратор», но платили ей гроши. Тем не менее, все вместе мы могли жить безбедно. Ляля ждала ребенка; вскоре приехал и ее муж.

Новый 1954 год мы встречали у себя на Казахской, в большом обществе новых, но уже близких и верных друзей. Несмотря на непроницаемый по-прежнему мрак, окутывавший судьбу Маркиша, несмотря на собственную нашу неволю, эта встреча Нового года была без сравнения более спокойной и даже счастливой, чем прошлогодняя. И не только потому, что мукам ожидания настал какой-то конец, но и потому, что уже первый год без Сталина принес свет и надежду всей измученной стране, в том числе – и нам. Вдобавок мы чувствовали себя великими удачниками: город, работа, круг интеллигентных, умных, доподлинно близких людей. В глубине души мы уже твердо верили, что наступающий год будет годом нашего освобождения. Но высказывать это вслух не смели – даже самим себе.

Зима в Кзыл-Орде суровая, со страшными, почти ураганными ветрами. При таком ветре и слабый мороз – грозный враг: можно обморозиться в считанные минуты, даже не заметивши этого. В конце января Симон, в дополнение к урокам в русской школе, получил часы в казахской школе: учительница немецкого языка ушла в декретный отпуск, и заменить ее было некому. Казахская школа находилась не более, чем в четверти часа ходьбы от школы имени Ленина, и за большую перемену сын успевал добраться из одной в другую. Как-то раз, в очень ветреный, но сравнительно теплый день (на дворе было всего —7 °C), он, по обыкновению пришел прямо в класс, не снимая пальто: топили плохо, ни дети, ни учителя не раздевались. Нос и уши у него совершенно побелели, но впопыхах, торопясь начать урок, он этого не почувствовал. В казахских же школах – не в пример русским – ученики были очень почтительны и не посмели прервать учителя, приступившего к объяснениям. Симон спохватился только в середине урока, но было уже поздно: нос раздулся картошкой, а уши – толстыми оладьями.

Дисциплинированность маленьких казахов вызывалась, понятно, не национальными достоинствами или недостатками, а… жестокими побоями. Приводя малыша впервые в школу, отец низко кланялся учителю и произносил традиционную, почти сакраментальную фразу: «Мясо твое, кости мои», т. е. бей, как вздумаешь, только костей не ломай. И просьба эта выполнялась неукоснительно. (Били, впрочем, и в русских школах, но с оглядкой, украдкою, опасаясь родителей, в особенности таких, как обкомовские бонзы или начальник тюрьмы со знаменательной для российского уха фамилией Палюга; опасались, но били, потому что юный Палюга, намного более годный для заведения, возглавлявшегося его папашей, чем для общеобразовательной школы, не признавал никаких иных доводов, кроме тяжелого кулака преподавателя физкультуры).

Главным бичом казахской школы были противозаконно ранние замужества. Женские классы (раздельное обучение, введенное Сталиным в середине войны, ограничивалось в большинстве казахских школ разделением на мужские и женские классы) пустели чуть не вполовину на четвертом и пятом году обучения, т. е. когда девочки достигали 11—12-летнего возраста. И тут уже никакие законы не помогали: обычай был сильнее советских законов.

Я так много и подробно говорю о школьных порядках и беспорядках потому, что рассказы сына хорошо сохранились в памяти и еще потому, что уклад школьной жизни, как мне представляется, хорошо и верно отражает уклад жизни за пределами школьных стен и школьного двора. Позволю себе рассказать еще о двух учениках Симона.

В середине февраля, когда мы уже отметили первую годовщину нашей ссылки, а снег на улицах уже стаял и грязь подсохла, наши окна стали предметом внимания неизвестных злоумышленников. Часов около восьми вечера начинался стук в стекло, сперва слабый, потом все громче, сильнее, и наконец, разбитое стекло осколками осыпалось на землю. В первый вечер мы выскакивали на улицу раз десять, но так ничего и не поняли, не сообразили. На другой вечер глазастый Давид углядел над опустевшею рамой веревочку с камушком, заброшенную на сук соседнего дерева: дергая за конец веревки, чьи-то руки в темноте постепенно раскачивали камушек, пока он не разбивал стекла. На третий вечер мы устроили засаду. Юра, Симон и, само собой, разумеется, Давид, караулили во дворе, у калитки, поджидая моего сигнала, Едва раздался первый, еще робкий стук, я подала знак, мои мальчики опрометью ринулись к деревьям у обочины и вытащили из тени на свет двух подростков лет по пятнадцати. Один из них оказался учеником Симона, другого никто не знал. Обоих торжественно повели в милицию. Ученик Симона плакал и просил прощения, второй же, напротив, держался спокойно и даже несколько развязно. В милиции все объяснилось. Незнакомец был тут же отпущен с миром, и «акт о хулиганстве», составленный дежурным сержантом, упоминал лишь одного хулигана. На изумленные и негодующие вопросы Юры и Симона милиционер, не стесняясь и не таясь, ответил:

– Так это же сын секретаря обкома! Мы на него уже сколько раз папе жаловались, а он все балуется, озорник этакий!

Внук возчика и сын советского гаулейтера били стекла вместе, но первый – хулиган, малолетний правонарушитель, а второй – всего лишь озорник, безобидный шалунишка. Недурной пример равноправия, справедливости и правосудия по-советски. И недурной урок на будущее обоим подросткам.

Второй ученик, о котором я хотела рассказать, был ни много, ни мало, как начальник отдела спецпереселенцев и спецпоселенцев областного управления МВД майор Бикинеев, царь и бог всех ссыльных Кзыл-Ординской области. («Специальными поселенцами» назывались высланные на определенный срок, вроде нас, и те, кто получил вечную ссылку после лагерного срока; «специальными переселенцами» назывались сосланные народы.) Майор Бикинеев учился в 8-м классе заочной средней школы и встречался с Симоном раз в неделю, сидя за партой. Он никогда не пропускал занятий, был неизменно вежлив и даже доброжелателен. Несколько лет спустя после освобождения мы с Симоном случайно встретили его в одном из центральных московских универмагов. Он был в штатском, и мы не сразу узнали его, но, когда узнали, бросились к нему, как к старому другу. Он тоже был явно рад встрече, с интересом и участием расспрашивал, как мы живем.

Отношения между жертвами режима и его агентами далеко не всегда складывались по инструкциям московского начальства и по формулам классовой борьбы с «врагами народа». В этом тоже, как мне представляется, отличие и бесспорное преимущество советского тоталитаризма против гитлеровского.

Весна быстро набирала силу; среди прочих ее примет были и летучие мыши, замелькавшие в вечерних сумерках. Однажды летучая мышь, Бог весть каким образом, залетела к нам в дом. Быть может, она и сама испугалась не меньше моего, но я перепугалась почти насмерть, когда в темноте (мы уже легли спать) что-то холодное быстро скользнуло подле моей щеки. С отчаянным криком я вскочила с постели, зажгла свет и увидела летучую мышь, метавшуюся под потолком. Мой крик разбудил весь дом. Племянник Юра, полуодетый, натянув на голову шапку-ушанку, чтоб мышь не вцепилась в волосы (в России верят, что летучая мышь садится на темные волосы), а на руки перчатки, долго гонял незваную гостью из угла в угол, пока она не нашла отворенного окна и не выпорхнула наружу. Наутро мы вспоминали забавные детали ночной суматохи, и вдруг кто-то вспомнил примету: летучие мыши – к добрым вестям:

– Ну, Юрка, жди повестки из комендатуры, ведь ты возился с летучей мышью больше всех!

И правда, примета не подвела. Несколько дней спустя Юру вызвал начальник спецкомендатуры лейтенант Гавриков (знаменательная фамилия: «гавриками» в России невесть с каких пор звали агентов тайной полиции) и сообщил ему, что он освобожден: Верховный Суд СССР принял в рассуждение его доводы, что он никогда не был членом семьи Переца Маркиша и никогда не жил с ним вместе, а был только прописан в его квартире. И в начале марта Юра уехал. Расставаться с ним было невесело – мы очень сжились за этот год ссылки, – но мы были счастливы за него. К тому же мы прекрасно понимали, что Юрина «реабилитация» (я ставлю это слово в кавычки, потому что оно было бессмыслицей и в этом случае, и в сотнях других, ему подобных: Советская власть объявляет невиновным, «за отсутствием состава преступления», человека, которого никогда ни в каких преступлениях не обвиняла, но упрятала за решетку или загнала в ссылку за вымышленные преступления другого человека, с которым первый находится в родстве, свойстве или просто знакомстве!) – еще один признак новых веяний, которые не могут не коснуться всей нашей семьи, не исключая и самого Маркиша. Какая-то искра надежды, что он жив, все еще тлела во мне.

Примерно в ту же пору приехал к нам мой брат, которому разрешили отбывать свою вечную ссылку вместе с нами. Опять-таки добрый знак в общем плане, но все-таки, в первую очередь, радость встречи, радость соединения после стольких лет разлуки: ведь брат был арестован весной 1938 года, пятнадцать лет назад! Для Шуры путешествие с Крайнего Севера в Казахстан, путешествие почти вольное, было событием необыкновенным, сказочным. Сказочно прекрасной показалась ему и наша Кзыл-Орда с ее солнцем, арыками, свежей зеленью и пивом, которое на Севере было недоступною роскошью. (Замечу в скобках, что, освободившись в 1956 году и вернувшись в Москву, Шура долго, больше года не мог пройти мимо лотка с мороженным, чтобы не купить брикета волшебного лакомства, о котором он мечтал и грезил в тюрьмах, лагерях и ссылках.)

Да, начиналась «оттепель». Слово это еще не было сказано. Его придумал Эренбург: так называлась его повесть, первое литературное произведение о первых шагах десталинизации. «Оттепель» Эренбурга была напечатана в журнале «Знамя» в мае 1954 года. Но еще до того, если память мне не изменяет, я прочитала в журнале «Новый мир» статью, которая прозвучала как удар грома. Это была невинная по теме и по названию рецензия Михаила Лифшица на книгу Мариэтты Шагинян «Путешествие по Советской Армении». Михаил Лифшиц – философ и эстетик, ученик знаменитого Георга Лукача (как известно, Лукач прожил в Москве с 1933 по 1945 год). До войны он занимал высокие посты в литературном, аппарате, но затем попал в опалу – и как еврей, и как слишком принципиальный, твердокаменный марксист, не соглашавшийся на уступки требованиям сталинской эпохи в развитии марксистской мысли. Я не знаю, с какой стороны, справа или слева, ненавидел он Сталина и сталинизм (понятия «правого» и «левого» в сегодняшнем российском понимании часто как раз противоположны одноименным западным понятиям), но всю силу ненависти, всю страсть оратора и публициста, вынужденного молчать и не год, и не два, а едва ль не десяток лет, Лифшиц вложил в удар по взбалмошной старухе Шагинян, в свое время заигрывавшей со всеми модными литературными, философскими, богословскими течениями подряд, а затем «образумившейся» и «перешедшей на твердые пролетарские позиции».

Названная мною выше книга Шагинян вышла в 1950 году. В 1951 автор получила за нее Сталинскую премию. Вдохновленная лаской вождя (все премии своего имени Сталин распределял самолично), Шагинян мгновенно подготовила второе издание, оперативно дополнив свои путевые впечатления невероятно холуйским даже по тем временем панегириком последнему гениальному творению вождя и учителя – брошюрке «Экономические проблемы социализма в СССР». Возможно, проворная старушка отхватила бы еще какое-нибудь поощрение бойкому и повадливому своему перышку, но, поскольку «нетленный гений» все же оказался и тленным, и бренным, Михаил Лифшиц воспользовался экономической и философской безграмотностью панегиристки, чтобы аккуратно смешать ее с навозом, а главное – чтобы косвенно, не называя священного еще имени, поставить под вопрос и предсмертные откровения самого гения. И это было главным в статье, которая переходила из рук в руки и зачитывалась буквально до дыр. Все понимали, что безответственная, как всегда, болтовня Шагинян – только повод, предлог. Впрочем предлог был удачный. Шагинян, как говорили в ту пору, «достойно представляла» целое поколение литературных мерзавцев, ревностно (и небескорыстно) поклонявшихся каждому из идолов, которых воздвигало начальство.

Между тем жизнь шла своим чередом, со всеми своими повседневными заботами и радостями. У меня родились внучка и внук. Внучка – в ссылке, внук на воле (жена Симона уехала рожать в Москву). А через две недели после рождения сына уехал в Москву и Симон. Вот как это получилось.

Еще осенью 1953 года дочь Вениамина Зускина, которая была сослана одновременно с нами, но в другую область Казахстана, получила из Москвы разрешение переехать в Караганду, чтобы продолжить занятия в строительном техникуме. Она сообщила нам об этом, и мы, все вместе, решили, что надо и Симону обратиться по тому же адресу и примерно с той же просьбой. И вот Симон написал на имя Хрущева, прося разрешить ему сдать государственные экзамены в любом университете, где есть отделение классической филологии, ссылаясь на то, что весь университетский курс был им успешно пройден, дипломная работа написана и защищена и лишь заключительные три экзамена, которые укладываются в какую-нибудь неделю-другую, отделяют его от законченного высшего образования. Ответа не было очень долго, и мы почти забыли об этом письме, тем более, что моя мама, которая увезла беременную жену Симона в Москву, рожать, сообщила нам, что наше «дело» пошло на пересмотр и что разные чины в разных инстанциях очень ее обнадеживают. Легко понять, как мы были взбудоражены и с каким нетерпением ждали новых вестей, уже не думая о прежних планах и надеждах.

В таком состоянии ожидания мы и находились, когда однажды, поздним вечером, вернее сказать – ночью (дело было после 12), к нам постучался сам спецкомендант Гавриков и объявил Симону, что его вызывает майор Бикинеев – на завтра, к самому началу рабочего дня. Ясно было, что случилось нечто необыкновенное, исключительно важное, раз роль курьера принимает на себя начальник спецкомендатуры собственной персоной да еще в такой неурочный час. До рассвета мы не смогли уснуть, прикидывая и так, и этак, за какою же все-таки надобностью вызывает Симона всесильный Бикинеев.

В 8 утра Симон был уже на втором этаже областного управления МВД, перед кабинетом Бикинеева, а я осталась у входных дверей: меня майор не звал, и часовой у входа меня не пропустил. Нет нужды объяснять, что я передумала и перечувствовала, пока ждала Симона. Он вышел через полчаса, и вид у него был растерянный и разочарованный.

– Ну? – бросилась я к нему.

Он протянул мне небольшой листок гербовой бумаги в разноцветных разводах. Это был печатный бланк, на котором значилось следующее:

«Отпускной билет

Выдан настоящий ссыльнопоселенцу Маркишу Симону Перецовичу в том, что Министерством Внутренних дел Союза ССР ему разрешен выезд в город Москву на 48 суток для сдачи Государственных экзаменов в Московском государственном университете».

Затем следовала дата и подпись Бикинеева.

Я поняла Симона без слов.

– Ничего. Не огорчайся. Езжай непременно. Дай Бог здоровья Бикинееву: не задержал тебя ни на миг. А пока ты будешь сдавать экзамены, нас освободят, вот увидишь!

Но у Симона были еще и другие экзамены – в школе, и эти экзамены надо было принимать, а не сдавать. К счастью их было немного, и вдобавок директор, стараясь помочь Симону, чем только возможно, поставил их в самое начало экзаменационного расписания. В последних числах мая Симон сел в поезд Ташкент – Москва. В одной руке он держал тощий и легкий чемодан, в другой – «Историю ВКП (б)»: единственным предметом, которого он опасался, была история партии – непременная участница всех государственных экзаменов во всех без исключения высших учебных заведениях Советского Союза. А про книгу, которую вез с собою Симон, говорили, что это самая удивительная книга на свете. Сколько ее ни читай, результат всегда один и тот же: раскрывая первую страницу, чувствуешь, что знаешь все наизусть, и это ощущение сохраняется до конца, но, едва перевернешь последнюю страницу, как мигом рождается уверенность, что ты ничего не помнишь.

Потянулся последний месяц нашей ссылки, быть может, самый тягостный из всех. Тяжелее были лишь первые несколько дней после реабилитации «врачей-убийц» в апреле 1953 года, когда мы были абсолютно уверены, что нас вот-вот повезут обратно в Москву – с извинениями, с почетом и уважением. Но та иллюзия быстро рассеялась, как ни печально было с нею прощаться. А теперь я знала почти точно, что конец близок, и каждый новый день в ссылке казался мукой. Июнь в Кзыл-Орде очень жаркий, и, по свойственной человеку неблагодарности к судьбе, я уже не видела тени деревьев, не слышала плеска арыков, так очаровавших меня меньше года назад, а замечала лишь этот изнурительный зной да азиатскую пыль, клубившуюся над улицами и дворами. Ничто не радовало, не отвлекало: ни заботы брата, ни его удивительные рассказы о пережитом (таких потрясающих рассказов я не слышала и не читала никогда впоследствии, даже у самых знаменитых мастеров лагерной темы), ни письма Симона о его трагикомических скитаниях по университетским и министерским приемным, где чиновники никак не могли поверить своим ушам и глазам (ссыльный в Москве! и не беглый, а наоборот – Лубянкой отпущенный и, вроде бы, благословленный сдавать экзамены в университете!), ни двухмесячная внучка Катя – ничего! Лишь позже я поняла, как эгоистично, как бессердечно вела я себя в эти дни по отношению к брату. Ведь его-то не свобода ждала, а возвращение на Север: в случае нашего освобождения ему предстояло вернуться к прежнему месту ссылки.

И наконец – развязка: вызов в комендатуру, справка об освобождении, милиция, новенький «паспорт» в руках. Все это было как в тумане, деталей я просто не помню. Помню только одно: Ксил сказал, что Симону не придется возвращаться специально за «паспортом», Кзыл-Орда – не Москва, здесь меньше волокиты и бюрократии, здесь люди больше доверяют друг другу. Мне выдали «паспорт» и для Симона. В Москве такие вольности, такой «либерализм» в милиции и вообразить невозможно.

9 июля мы уезжали. Ляля с мужем задержались еще на несколько дней; они ехали прямо в Киев, минуя Москву. Мы с Давидом поднялись в вагон. На перроне была настоящая толпа. Я подумала: «Нас сослали, чтобы изолировать, отделить от людей, замучить одиночеством. А мы были среди людей всегда, и люди были добры к нам. Может быть, потому, что и мы не испугались, не ожесточились, не замкнулись, но всегда шли к людям с доверием, с открытым сердцем?»

Прощай, Exil-Орда! Так шутили многие ссыльные. И многие – я уверена! – оставили здесь частицу своей души.

20. Илья Эренбург

В начале августа 1954 мы вышли на досчатый перрон московского Казанского вокзала. Жизнь пропыленной, блеклой Москвы нисколько не изменилась – словно бы не было в ней вовсе крови, произвола, смерти Сталина.

Жить нам, как выяснилось, предстояло в одной-единственной маминой комнатке: наша квартира была заселена. В двух комнатах жил с дочерью старик-врач – пенсионер, бывший служащий одной из больниц МГБ, одну комнату занимал преподаватель физкультуры с женой, дочкой и тещей, а четвертая комната была отдана военному прокурору. Прокурор даже и побелить ее успел – но, узнав «по своим каналам» о нашем предстоящем возвращении, не въехал. Мы туда въехать также не могли – предстояла томительная бюрократически-судебная процедура.

Таким образом, мы оказались у мамы.

Маркиш не был реабилитирован, мы ничего не знали о его судьбе. В Военной прокуратуре мне сообщили, что «по его делу ведется расследование» – и все. Другими данными Прокуратура, якобы, не располагала.

За время нашей ссылки мой шеф по обществу микробиологов – профессор Викторов – умер. Умерла и его слепая жена, и он в коротком промежутке между ее смертью и своей успел жениться на своей домработнице Фене… Преемник Викторова принял меня обратно на работу в качестве секретаря, и я занялась привычным уже делом.

В первые же выкроенные на работе несколько свободных дней я поехала в Ленинград – немного отдохнуть и навестить родню. Туда, в Ленинград, мне позвонил Симон и сказал:

– Мама, не возвращайся в Москву. У нас опять отобрали паспорта и собираются снова сослать.

Сказал он мне это, конечно, «закрытым текстом» – в СССР подобные сведения предпочитают в открытую, да еще по телефону, не говорить – на всякий случай…

В ту же ночь я вернулась из Ленинграда в Москву. У всех наших – жен и детей арестованных еврейских деятелей – были отобраны паспорта. Всем им было сообщено в милиции, что жить в Москве им не разрешено. Запрещено также проживать в Ленинграде, столицах союзных республик, городах-героях и портовых городах. Итак, нам была уготована вторая ссылка – на сей раз бессрочная. Следовало предпринимать какие-то меры, и немедленно: всем нам было дано 48 часов на сборы к отъезду. Последующее наше пребывание в «столице социалистической родины» расценивалось бы как незаконное и вело бы в тюрьму «за нарушение паспортного режима».

И я поехала в подмосковный писательский поселок – Переделкино, к Секретарю союза Александру Фадееву. Фадеева я не застала – он был в какой-то поездке. Выбираясь с огромного участка его дачи, я заблудилась и забрела на соседний участок. На открытой террасе уютной дачи я увидела Всеволода Иванова, его жену Тамару, их детей. Я хотела свернуть с тропинки в заросли – Маркиш был не реабилитирован, я не знала, как Ивановы прореагируют на мое внезапное появление. Но меня уже заметили, и Всеволод спешил мне навстречу…

Я рассказала им все.

– Что я могу сделать, чем могу помочь… – задумался Всеволод. – Я ведь, сами знаете, не имею большого влияния… Напишу-ка я письмо Генеральному прокурору Руденко – он сидел рядом со мной на Нюрнбергском процессе, может, еще не забыл меня.

Всеволод тут же написал письмо и передал его мне. И посоветовал зайти к «маститому» Леонову – он жил по-соседству. Тот с его связями и положением – мог бы помочь мне.

Тамара считала, что визит к Леонову не даст ничего. Я тоже так считала – вспомнился мне чистопольский военный эпизод на базаре, когда Леонов, уплатив вдвое, купил бочку меда, оставив наших детей без сладкого. Но мы с Тамарой собрались, пошли. У высоченного Леоновского забора Тамара остановилась, и я продолжила мой путь одна.

В ответ на мой звонок в калитке появилась горничная.

– Я к Леониду Максимовичу, – сказала я.

– Как доложить? – спросила горничная. – Он в саду.

Леонов возился над кустом роз. Вокруг него суетилась челядь.

– Ах, это вы! – узнал меня Леонов. – Какими судьбами?

– Нас снова хотят сослать, – сказала я. – Помогите нам!

Леонов посерьезнел:

– Приходите ко мне на прием – завтра, скажем, или послезавтра.

– Это невозможно, – сказала я. – Выслушайте меня!

– На прием, на прием! – повторил Леонов.

Я повернулась, пошла по дорожке, посыпанной золотым песком.

– А муж где? – крикнул мне вдогонку Леонов.

– Нет мужа! – выдохнула я, сдерживая слезы.

Леонов снова склонился над розовым кустом. Молча шли мы с Тамарой по переделкинским улицам. Писательские дети весело катили на велосипедах, за высокими заборами торчали крыши роскошных писательских особняков.

Я решила поехать к Суркову во Внуково, соседний с Переделкино писательский дачный поселок, – терять мне было нечего.

Суркова тоже не оказалось – он был в Индии. Его жена Соня встретила меня сердечно.

– Приедет Алеша – что-нибудь придумаем, – сказала Соня. – А пока, знаешь что, Фира – оставайся-ка ты у нас ночевать. Тебя здесь никто искать не будет – а то ведь сорок восемь часов кончаются, мало ли что может случиться!

Я поблагодарила от души, но оставаться не стала. Уехала в Москву.

Ночевать у мамы уже было нельзя: истекли двое суток, данных нам на сборы. И я, и дети разошлись по знакомым – приходилось скрываться. Наутро я отправилась в приемную Генеральной прокуратуры с письмом Всеволода Иванова.

В приемной, в обязательной очереди, меня окликнула какая-то женщина.

– Вы меня не узнаете! – сказала женщина. – Мы ведь познакомились, когда передачи в тюрьму носили, вы – мужу, я – дочери.

Теперь я вспомнила. Эта женщина была матерью молодой девушки, студентки Московского университета. Однажды девушка с приятелями и приятельницами поехала на прогулку за город и, увидев чахлую березку, девушка пошутила:

– Смотрите! Это контрреволюционная березка – она завяла под солнцем сталинской конституции!

В компании девушки оказался доносчик, и девушка получила за свою шутку 25 лет лагерей.

Теперь она была реабилитирована, и ее мать пришла в Прокуратуру за какими-то бумагами.

Я рассказала этой женщине нашу историю.

– Я дам вам номер одного телефона, – сказала женщина. – Вы его на всякий случай не записывайте – лучше запомните. Это – крупный цековский начальник – он занимается реабилитациями и прочими такими делами. Позвоните ему – может, он вам захочет помочь.

Написав заявление, я пришла к зданию, где располагалась контора «цековского начальника», и позвонила ему по телефону-автомату, снизу. Начальник выслушал меня, сказал:

– Напишите заявление, приходите завтра.

– Заявление со мной…

– Тогда ждите – я пришлю секретаршу, она заберет у вас заявление. И позвоните ко мне через пару дней.

Через два дня – я с детьми провела их в «подполье» – вернулся из-за границы Сурков. Я пришла к нему в Союз писателей.

– Мы тебя отхлопочем, – сказал Сурков, выслушав меня.

– Я не одна, – сказала я. – Нас много – все семьи…

Сурков стал звонить куда-то по «вертушке» – правительственному телефону, а меня попросил подождать в приемной. Я из приемной позвонила маме, и она закричала в трубку:

– Все уладилось! Звонили из милиции – ссылка отменена!

В этот миг выбежал из кабинета Сурков:

– Все в порядке, Фира! Я звонил Руденко – там, оказывается, было уже письмо Всеволода Иванова. Это был просто очередной перегиб!

Назавтра всей нашей группе, обреченной на новую ссылку, вернули паспорта и оставили нас в покое.

В эти же трудные, опасные дни я побывала и у Ильи Эренбурга.

Он был стар, даже дряхл. Верно написала о нем поэтесса Юнна Мориц – «серебряная обезьяна». Эренбург выслушал меня, задумался, перечисляя людей, которым он будет звонить в связи с нашим отчаянным положением. Потом вдруг, без перехода, начал рассказывать:

В феврале 1953 ему позвонили от имени главного редактора «Правды», предложили срочно приехать. Редактор читает ему письмо-обращение в газету «Правда». Письмо напоминает призыв к погрому – даже незавуалированный. Речь идет о «врачах – убийцах в белых халатах», о коллективной ответственности еврейства за «это преступление».

– Это письмо подпишут деятели культуры – евреи, объясняет редактор. – Вы, я надеюсь, тоже подпишете.

– Я хотел бы повременить, – говорит Эренбург.

– Ну, что ж, день-другой мы можем подождать…

Вернувшись домой, Эренбург позвонил секретарю Сталина – Поскребышеву, и попросил о встрече со Сталиным или о телефонном разговоре с ним. Поскребышев обещал разузнать о такой возможности, но два дня ожидания не принесли новостей. На третий день Эренбурга снова вызвали в «Правду».

Редактор опять предложил Эренбургу подписать письмо.

– Сталин знает об этом письме? – спросил Эренбург.

Тогда редактор молча передал Эренбургу текст с рукописной правкой. Эренбург узнал почерк Сталина.

– Письмо должно быть опубликовано завтра, – сказал редактор.

– Я не подпишу, – сказал Эренбург. – Не могу…

Вернувшись из «Правды», Эренбург попросил жену сложить вещи, необходимые при аресте. Ночь, однако, прошла спокойно. На рассвете Эренбург, не дождавшись почты, спустился за газетой – письмо опубликовано не было.

Эренбург не рассказал мне тогда ни о содержании письма, ни о том, чьи подписи уже стояли под ним. Однако теперь, сопоставляя события, можно прийти к выводу, что речь, по всей видимости, шла об известном обращении (подписанном без колебаний, в частности, поэтом Евгением Долматовским, и, быть может, композитором Матвеем Блантером), где говорилось о необходимости применить к «еврейским врачам-убийцам» самую страшную казнь.

– Я не утверждаю, что своим отказом подписать это письмо предотвратил его опубликование, – закончил Эренбург, – но, быть может, все же содействовал этому.

Попутно приведу рассказ умершего уже театрального деятеля Игоря Нежного, который до войны был директором Московского художественного театра. Рассказ этот я слышала от Нежного на Рижском Взморье летом 1959 года. Нежный был арестован в феврале 1953 года, когда «дело врачей» было уже готово к процессу. Его однажды допрашивал Рюмин. Рюмину не понравился какой-то ответ Нежного, и он его ударил всего раз и вроде бы не сильно, но Нежный оглох навсегда. Нежный шел по делу «сионистского центра», возглавлявшегося пианистом Григорием Гинзбургом. Все, взятые по делу, были из среды художественной интеллигенции.

План был такой: 6 марта 1953 года (составители плана, разумеется, не предвидели внезапной смерти Сталина 5 марта) в Колонном зале Дома союзов открывается процесс «врачей-убийц». «Убийц», осужденных всем советским народом, в том числе и всеми честными евреями, которых, разумеется, подавляющее большинство, приговаривают к повешению и вешают публично – новый важный вклад в советское законодательство и пенитенциарную систему. Но вскоре выясняется, что сионисты не унялись, не прекратили своих происков: навербовали музыкантов, артистов и других деятелей искусства, которые должны отравить советскую культуру. (Тут уже прямая связь с космополитами, «разоблаченными» еще в 1949-м, сразу после ареста наших).

Новый процесс – в начале мая, снова в Колонном зале. Снова приговоры к повешению, но на этот раз народ (не толпа, а именно народ!) в справедливой, хотя и противозаконной ярости вырывает осужденных из рук конвоя прямо у выхода из зала суда и линчует их.

Тогда должно появиться второе письмо евреев в «Правду»: гнев советского народа справедлив и неудержим, но, поскольку подавляющее большинство евреев – истинные советские патриоты и их необходимо защитить, гарантировать их безопасность, видные деятели еврейской национальности просят партию и правительство поместить советских евреев в «безопасные условия» Восточной Сибири… Бараки в Магаданской области начали строить еще при жизни Сталина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю