355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эстер Маркиш » Столь долгое возвращение… (Воспоминания) » Текст книги (страница 11)
Столь долгое возвращение… (Воспоминания)
  • Текст добавлен: 13 ноября 2017, 19:30

Текст книги "Столь долгое возвращение… (Воспоминания)"


Автор книги: Эстер Маркиш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

Без нескольких минут двенадцать мамина сестра вошла с Маркишем в кабинет, и Маркиш молча передал ей портфель с рукописями. Приняв портфель, она немедленно вышла из квартиры на лестницу. Лифт был занят, мамина сестра не стала дожидаться его, и пошла вниз пешком. Не успела она миновать первый пролет, как лифт остановился на нашем этаже.

Звонок наш не работал уже несколько недель, и никому из нас не приходило в голову вызвать мастера и починить звонок. При нажатии на кнопку звонок издавал лишь еле слышное верещанье. Маркиш, проводив мамину сестру до дверей, вернулся на кухню. Там не было слышно слабого звонка – и я одна услышала его, но не нашла в себе сил подняться или сказать Маркишу, что звонят. Тогда в дверь заколотили кулаками.

Дверь открыл Маркиш. Я услышала в коридоре шарканье ног нескольких людей. И, спустя миг, Маркиш вошел в кабинет – уже в пальто, в шляпе, в кашне, переброшенном через плечо. Вслед за ним вошло семь офицеров, одетых поверх военных костюмов в штатские пальто с серыми каракулевыми воротниками, в шапках-ушанках, отороченных серым каракулем. Любой советский гражданин прекрасно знал эти пальто и шапки – это была партикулярная униформа МГБ.

Увидев их за спиной Маркиша, я вскрикнула.

– Ну, что вы! – сказал один из офицеров. – Вашего мужа наш министр вызывает на собеседование.

Маркиш заглянул в комнату спящего маленького Давида и вернулся в коридор. Там бросился к нему старший – Симон. Я тоже поднялась с кровати, выбежала.

– Тихо, тихо!.. – сказал кто-то из офицеров. – Чтоб вам не было страшно, с вами посидит один из наших людей… Муж скоро вернется!

К Маркишу с плачем бросилась наша верная Лена Хохлова, но ее отстранили. Шестеро вышли вместе с Маркишем, седьмой остался с нами. Он молча сел в кабинете и сидел, не произнося ни слова. Потом сказал:

– Пускай все соберутся в этой комнате.

– Младший ребенок спит, – сказала я.

– Ладно, не трогайте его, – сказал надзиратель. – Пускай спит.

Часа через три хлопнула дверь лифта на нашей площадке, и часто и громко заколотили кулаками. Теперь пришли четверо эмгебешников – все новые.

Эти уже не успокаивали, не извинялись за беспокойство. Эти предъявили ордер на арест Маркиша и на обыск. Потом они тщательно, плотно запахнули шторы – чтобы с улицы не видно было, что в квартире не спят.

Теперь можно сопоставить кое-какие факты, поддающиеся, возможно, объяснению. Никто из «подельников» Маркиша, кроме Лины Штерн, не был арестован таким странным образом: вызван, якобы, на собеседование к министру. Маркиша забрали без нескольких минут двенадцать 27 января – а ордер был предъявлен три часа спустя и подписан двадцать восьмым. И, наконец, Маркиш – единственный, кому не велено было снять и оставить дома поясной ремень и галстук.

Обыскная бригада, возглавляемая подполковником, начала с книжных шкафов. Книги были вывалены на пол, каждая из книг внимательно осмотрена – вплоть до пролистывания страниц. Потом взялись за домашние вещи: каждый предмет тщательно прощупывался, простукивался или подпарывался. Один из бригады – молодой еще человек – особенно усердствовал: он выкручивал лампочки из патронов, разбирал на части настольные лампы, в кухне заглядывал в чайники и кастрюли.

Утром проснулся маленький Давид, которому не так давно исполнилось 10 лет, увидел чужих людей в военной форме, ни о чем не спросил.

Вскоре начались телефонные звонки. Нам запрещено было подходить к телефону – трубку снимал подполковник, отвечал:

– Его нет, – или

– Ее нет…

К полудню неразобранным остался только архив Маркиша. Подполковник отпустил двоих своих людей, остался с помощником. В квартире все было перевернуто вверх дном. Подполковник, переходя из комнаты в комнату, словно бы продолжал что-то искать. Наконец, он обнаружил в ванной комнате, на антресолях, чемодан с бумагами. Там лежали материалы 1-го съезда писателей. Обнаружив текст доклада Радека, подполковник обрадовался, оживился. Этот доклад он отложил в сторону – вместе с фрагментами стихотворения «Михоэлсу – вечный светильник» в переводе Бориса Пастернака и копией письма Маркиша по поводу передачи евреям бывшей республики немцев Поволжья. Эти три документа были упакованы отдельно от других.

Большое недоумение подполковника вызвал сценарий Маркиша, по которому еще до войны был поставлен кинофильм.

– Это что? – спросил подполковник. – Пьеса?

– Киносценарий, – сказала я.

– Что это значит? – спросил подполковник.

Я пожала плечами – мой ответ был достаточно ясен.

– Так как же записать-то? – продолжал подполковник настойчиво.

– Повесть для кино, – попыталась я объяснить.

– Можно и так…

Тогда подполковник придвинул к себе акт изъятия, записал, пыхтя от напряжения: «Киноповисть».

Время от времени подполковник звонил по телефону какому-то своему начальству, докладывал, что «все в порядке».

В течение дня к нам пришли несколько знакомых людей, приятелей. Все они были впущены в квартиру и задержаны там до двенадцати ночи, когда обыск был, наконец, закончен. Документы задержанных, естественно, проверялись и данные заносились в протокол. Такая система задержаний на языке МГБ называлась, как мне помнится, «мышеловка».

К вечеру подполковник объявил мне, что три комнаты из четырех будут опечатаны и что я могу перенести в четвертую постели: все остальное опечатывается.

– Я отказываюсь, – сказала я. – Оставьте нам две комнаты – ведь семья…

Подполковник позвонил начальству, доложил:

– Я хочу три комнаты опечатать, а она протестует, просит две.

Начальник, видно, разрешил оставить две комнаты, и подполковник с помощником стал переносить в две крайние комнаты папки с архивными бумагами и книги. Закончив это дело, он запер двери ключом и опечатал.

– Если печати будут нарушены, – предупредил подполковник, – вы будете осуждены на срок не менее десяти лет.

После этого помощник подполковника сходил за «понятыми» – управдомом и дворником, и в их присутствии был подписан протокол обыска и изъятий.

Я к этому времени совсем сдала, у меня начался нервный приступ. Моя мама попросила подполковника, чтобы он разрешил вызвать врача. Подполковник запретил, ухмыляясь.

В двенадцать ночи – сутки спустя после того, как увели Маркиша – обыск был закончен. Подполковник с помощником ушли, унося с собой часть бумаг – в частности, доклад Радека, стихи Маркиша о Михоэлсе и копию письма о республике немцев Поволжья.

Около часа ночи разошлись задержанные в «мышеловке» люди. Мы остались одни: дети, моя мама и я. После обыска в доме царил разгром. Не стеля постелей, не раздеваясь мы легли спать. Впервые за много времени я спала как убитая: кончилось смертельное ожидание ареста Маркиша. Случилось то, что – все мы это знали, и сам Маркиш – должно было случиться.

Ранним утром зазвонил телефон. Звонила Роза Пересыпкина. К телефону подошел Сима.

– Сима, – сказала Роза, – папа дома?

– Нет, папы нет, но мама здесь… – сказал Сима.

– Понятно… – сказала Роза и положила трубку.

Я не разговаривала и не встречалась с Розой Пересыпкиной вплоть до нашего возвращения из ссылки. Я не в обиде на нее: многие наши «друзья» после ареста Маркиша поспешили сжечь его книги, а маршал Пересыпкин сохранил эти книги с надписью Маркиша. Звонок Розы разбудил всех нас – но мы продолжали лежать: не хотелось вставать, не хотелось чем-либо заниматься, что-либо делать в этой новой жизни.

– Мама, – сказала я, – мама, давай откроем газ, давай все отравимся.

Не успела мне мама ответить, как к моей кровати подбежал маленький Давид. Лицо его было бело как мел.

– Мама! – сказал Давид. – Я жить хочу!

– Ты слышала? – спросила моя мама. – Вот тебе ответ!

Днем стали приползать к нам слухи, распространившиеся по дому – их авторами был либо управдом, либо дворничиха, либо просто охочие почесать языки люди. По слухам выходило, что Маркиш – крупный американский шпион, что при обыске у нас обнаружили целый мешок долларов и замурованную в стене радиостанцию. Такие же слухи ходили, когда – несколькими месяцами раньше – арестовали другого жильца нашего дома, летчика-испытателя Фариха. Всегда в те времена после ареста какого-либо человека говорили, что он – американский шпион, и что у него нашли мешок долларов.

Денег у нас почти не было – кроме той суммы, что лежала на счету Маркиша в сберегательной кассе и которую он перевел на мое имя накануне ареста. Значительные деньги находились на счету Маркиша в Управлении авторских прав – но этот счет был арестован. Те же деньги, что остались, я решила не трогать – они могли пригодиться для передач Маркишу, для поездок к нему, если он будет сослан в лагерь.

Добрых людей, которые решились бы помочь нам, не нашлось. Сосед наш, живший этажом выше в бывшей квартире Алексея Толстого – кавалерийский генерал, лебезивший перед «знаменитым Маркишем», когда тот после неоднократных просьб изредка заходил к нему, перепугался чуть не до смерти: встречая меня на лестнице, где, кроме нас, никого не было, он в ужасе отворачивал голову и – Боже упаси! – не здоровался.

Как на зловещую тень глядели мы, встречаясь с ним на лестнице, на другого нашего соседа. Мы с ним знакомы, естественно, не были, но знали, кто он. То был муж знаменитой балерины Лепешинской, генерал-лейтенант МГБ, Райхман, заместитель министра государственной безопасности по особо важным делам, а затем заместитель Берия. То был высокий, холеный мужчина, ходивший всегда в штатской одежде. Ему повезло: его, правда, два раза сажали – по оба раза ненадолго. Во время второй посадки – уже после казни Берия, его бросила жена. Выйдя из тюрьмы, он был лишен звания и работал юрисконсультом в какой-то конторе. А он бы, наверняка, мог «украсить» собой скамью подсудимых на советском варианте Нюренбергского процесса, если когда-нибудь, вслед за гестапо и Эс-Эс, МГБ займет причитающееся ему место среди преступных организаций. Райхман, пожалуй, наиболее крупная фигура среди тех эмгебешных палачей, что остались в живых и здравствуют, быть может, по сей день.

Через несколько дней после ареста Маркиша я пошла на Кузнецкий мост, в приемную МГБ. Там было много таких, как я – целая очередь. В окошечке сидел немногословный майор.

– Сведений нет, – сказал майор на мой вопрос. – Ведется следствие.

– Разрешена ли передача?

– Нет.

– Деньги?

– Обратитесь в Лефортовскую тюрьму.

Лефортовская тюрьма – целый город в городе.

Кирпичные корпуса толпятся за высокой каменной стеной. Опять окошечко справочной, опять очередь. В этой очереди я как-то встретила пожилую женщину, еврейку. Первые вопросы были обычны для этой очереди:

– Вы кому – мужу передаете?

– Да. А вы?

– И я мужу…

Выяснилось, что женщина эта – ее звали Маша – родная сестра Президента государства Израиль Хаима Вейцмана. МГБ, как видно, посчитало неловким сажать в тюрьму сестру Президента суверенного государства – но мужа Маши забрали. А муж ее был сугубо русским человек – то ли Ваня, то ли Вася. Сидел он, выходит дело, лишь за то, что приходился свойственником Президенту еврейского государства. Этот парадоксальный факт, однако, не сделал его антисемитом: после смерти Сталина Маша с освобожденным из тюрьмы мужем уехала в Израиль.

В тюремной очереди роились слухи. Передаваемые с оглядкой и шепотом, слухи эти касались судьбы наших, отделенных от нас высокой каменной стеной. Ходили слухи о страшной Лубянке, о еще более страшной Сухановке, тюрьме в Подмосковье, в которой пытали и замучивали людей нередко до смерти…

Небольшую сумму денег мне разрешили передавать один раз в месяц. Можно было эту сумму разделить на четыре равные части и передавать раз в неделю. Я решила передавать раз в неделю – все-таки Маркиш почаще будет иметь от меня весточку… Наивность советского человека неистребима, подлость и цинизм тюремщиков безграничны. Я тогда не могла себе представить, что деньги Маркишу вообще могут не передавать. А в справочном окошечке майор придвигал мне книгу – расписаться в том, что деньги приняты. Даже квитанцию давали. Квитанции в получений денег для Маркиша мне выдавали до дня нашей высылки – 1 февраля 1953-го. А Маркиш был убит за пять месяцев до этого – 12 августа 1952 года.

Через несколько дней после ареста Маркиша к нам, к нашему удивлению, пришел старый еврейский писатель Давид Вендров. Ему уже тогда перевалило за семьдесят, но он сумел сохранить чувство юмора и трезвый, несколько желчный ум.

– Как это вы рискнули к нам придти? – спросила я Вендрова, после того, как мы молча обнялись.

– Меня-таки все отговаривали, – горько усмехнулся Вендров, – но я, между нами говоря, уже далеко не юноша. Так я посчитал, что в худшем случае, меня арестуют на несколько дней раньше.

Вендрова, действительно, в скором времени арестовали, и он вышел из страшной Владимирской тюрьмы только через шесть лет, в конце 1954 года.

К сожалению, в самом конце своей долгой жизни Вендров не выдержал испытаний и «сломался» под усиленным нажимом «полезного еврея» поэта Вергелиса. 90-летний Давид Вендров поставил свою подпись под письмом, содержащим клеветнические измышления в адрес Израиля. Это произошло вскоре после Шестидневной войны. Быть может, в 90 лет Вендрову хотелось жить куда сильнее, чем в 75.

Малое время спустя после ареста Маркиша мне пришлось задуматься о хлебе насущном. Переводческой работы меня, естественно, лишили немедленно. И я вспомнила о своем когдатошнем хобби – вязанье на спицах. С нашей Леной Хохоловой мы распустили все шерстяные вещи, какие только могли найти в доме, и взялись за спицы: вязать модные тогда дамские шапочки и шарфики. Вязала я и кофты, и платья, и зарабатывала неплохо. Но занятие это, было опасным – я ведь работала «налево», как частный предприниматель, а это было запрещено. Вздумай кто-нибудь донести на меня – и я могла бы очутиться за решеткой. Мне необходима была постоянная служба, которая дала бы мне официальный статус служащей и справку с места работы. Но какой отдел кадров согласился бы оформить жену арестованного Переца Маркиша?

Случайно узнала я о том, что научное общество микробиологов, эпидемиологов и инфекционистов ищет секретаря. Общество это было добровольным, а, следовательно, не было у него ни отдела кадров, ни отдела проверки кандидатов аж до десятого колена! И я рискнула обратиться к председателю Общества, профессору Виктору Николаевичу Викторову.

– Я хотела бы работать у вас, но я жена Переца Маркиша.

Викторов обреченно покачал головой.

– Я ношу девичью фамилию Лазебникова, – добавила я.

– Это другое дело, – сказал Викторов. – Запомните: вы мне ничего не говорили о вашем муже… Теперь перейдем к вашим будущим обязанностям. Я даже не могу сформулировать их определенно – столь они широки и разнообразны…

– Я готова делать все, что потребуется, – сказала я.

– Конечно, конечно, – соединив пальцы рук, сказал Викторов. – Моя жена, видите ли, инвалид – она слепа. Четыре часа вы будете читать ей вслух, гулять с ней, обсуждать с ней новости – я имею в виду успехи нашего народного хозяйства, нашей социалистической культуры. А четыре часа вы будете заниматься непосредственно делами нашего Общества – вести переписку, беседовать по телефону, составлять бюллетени и отчеты. Я имею в виду – научные отчеты…

– Но у меня нет опыта… – возразила я.

– …Вам придется его приобрести! – заявил профессор. – Вам, в сущности, придется заниматься и делами моего дома – хотя у меня, естественно, имеется домработница Феня, очень милая, простая женщина.

– Мне придется ходить за картошкой? – спросила я с некоторым вызовом.

– Ну, зачем же за картошкой! – развел руками Викторов. – За картошкой – нет. А вот за конфетками – придется.

– Я согласна, – сказала я.

Сима к тому времени также начал зарабатывать, ему было 19 лет, он давал уроки английского, репетировал по всем предметам отстающих учеников. Из Университета, куда он сообщил об аресте отца, его, к счастью, не отчислили. Но Сима прекрасно понимал, что романо-германское отделение филологического факультета – не для сына репрессированного еврея. Даже закончи наш сын это отделение – работы он не найдет… И Симон решил перевестись на «тихое» отделение – отделение классических языков. Продолжая заниматься современной филологией, он засел за латынь и древнегреческий – подальше от «идеологического фронта» и «борьбы с разлагающимся западным искусством». Переходя на отделение классической филологии, Симон, пожалуй, руководствовался не столько соображениями будущей работы, сколько ради того, чтобы не иметь отношения к современности – и не из страха, а от отвращения.

Старые знакомые постепенно все отсеялись. Последнее расставанье произошло с семьей литераторов и музыкантов, интеллигентнейших людей, евреев – с ними связывала меня многолетняя дружба. Как-то они пригласили меня к себе и объяснили, что больше не могут поддерживать со мной контакты – это грозило бы всей их семье большими неприятностями, вплоть до ареста. Они боялись встречаться со мной – и так мне и сказали. Я собралась уходить. Один из хозяев – то был литератор – поднялся проводить меня до остановки трамвая. Тогда кто-то из домочадцев сказал ему:

– Дорогой, извинись перед Фирочкой – но ты ведь не можешь сейчас проводить ее. Ты сейчас должен помочь нам кое в чем, и это займет у тебя никак не менее часа-полутора.

Я надела пальто, вышла в снежную метель. Трамвая долго не было – минут пятнадцать. И тут я увидела литератора – он направлялся к остановке, полагая, что я уже уехала. Я повернулась и побежала прочь – мне стыдно было встретиться с малодушным и, к тому же, уличить его во лжи.

Теперь я не виню этих людей. После возвращения из ссылки мы снова встретились, отношения были восстановлены. В 71-м году, когда я подала документы на выезд в Израиль и «смелые» мои друзья вновь забыли дорогу в мой дом, я решила не ставить ту семью литераторов и музыкантов, которую я очень люблю, в нелепое положение и сама отправилась к ним – снова попрощаться, на сей раз, быть может, навсегда. Но 18 лет, прошедших после смерти Сталина, изменили и эту семью.

– Ни в коем случае! – сказали мои друзья. – Мы как были, так и останемся друзьями. Вы будете бывать у нас, а мы – у вас. Вот только об одном мы вас убедительно просим: не произносите вслух слово «Израиль», говорите лучше, ну, скажем, «Эксландия»: у нас ведь домашняя работница, зачем искушать лукавого.

15. Накануне погрома

Вскоре после ареста Маркиша ликвидировали еврейскую секцию Союза писателей. Официальное закрытие было поручено еврею Александру Безыменскому, бывшему «комсомольскому поэту», о котором была написана эпиграмма

 
Волосы дыбом,
Зубы торчком.
Старый мудак
С комсомольским значком.
 

Собрав оставшихся на свободе еврейских писателей, Безыменский объявил им, что в еврейской секции писателей «окопались» враги народа и предатели родины, и секцию решено закрыть. Многие присутствующие «с воодушевлением одобрили» позорное решение. Среди них были Ойслендер и Хенкина.

Спектакль расправы с еврейской литературой должен был повториться несколькими днями спустя, в более «торжественной» обстановке – на общем собрании московских писателей. На сей раз позорная роль «запевалы» была отведена еврейскому поэту А. Кушнирову – офицеру-фронтовику, потерявшему сына на войне. Кушнирова, прекрасно понимавшего свою роль, буквально силком вытолкнули на сцену. Подойдя к микрофону, Кушниров, однако, не произнес ни слова, а разрыдался. Его увели.

После такого «провала» арест Кушнирова был неизбежен и являлся лишь вопросом времени. Судьба, однако, смилостивилась над Кушнировым – в самом скором времени после закрытия секции он умер. Жена его, однако, была арестована и попала в лагеря.

Работа моя в Обществе микробиологов шла своим чередом: я читала слепой жене Викторова Нине Борисовне, умудряясь одновременно вязать для продажи шарфы и шапочки, составляли ежемесячные отчеты-бюллетени, собирала членские взносы. Мой шеф, профессор Викторов, был человеком в высшей степени странным. Как-то он велел мне привести в порядок «картотеку друзей и знакомых», насчитывающую несколько сот имен. На карточке напечатано было имя, отчество и фамилия друга или знакомого, год и число его рождения (для поздравлений), номер автомобиля (если таковой имелся), адрес домашний и рабочий, имя домработницы и даже кличка собаки или кошки. Такая картотека являла собою поистине клад для МГБ, реши оно посадить профессора Викторова в тюрьму: Викторова немедленно подвели бы под страшную статью «контрреволюционная организация» и репрессировали бы всех людей, упомянутых в картотеке.

Другой достопримечательностью архива профессора Викторова являлась аккуратнейшим образом переплетенная в красную кожу «книга желудка». В этой «книге» подшиты были меню обедов семьи профессора за двадцать пять лет. Другие два фолианта хранились не менее бережно: «Мое здоровье» и «Здоровье Нины Борисовны». Здесь были собраны анализы крови, мочи и кала, кардиограммы и рецепты выписанных лекарств за несколько десятилетий.

По понятным соображениям я не брала на себя смелость высказываться по поводу чудачеств моего шефа.

Однажды накануне выходного дня – воскресенья – он пригласил меня к себе в кабинет и торжественно объявил:

– Я решил, уважаемая Эстер Ефимовна, возродить славу и доброе имя незаслуженно забытого русского микробиолога, профессора Габричевского…

Викторов смотрел на меня, словно бы ожидая моей реакции. Я поспешила изобразить на моем лице полное понимание Викторовской заботы, хотя, естественно, никогда не слышала ни о Габричевском, ни о его заслугах перед наукой.

– В результате кропотливых розысков, – продолжал Викторов, – я обнаружил две фотографии. На одной профессор изображен лежащим в гробу, на другой можно различить участок ограды его могилы. Вот, поглядите.

И он протянул мне ветхие, пожелтевшие от времени фотографии.

– Да, – сказала я. – Действительно… А в каком же году умер профессор?

– В 1912-м, – сообщил Викторов. – Он был похоронен на московском Пятницком кладбище. Я поручаю вам ответственное и благородное дело: завтра вы отправитесь на кладбище и разыщите могилу профессора Габричевского. Наше общество возьмет на себя уход за могилой и воздвигнет памятник.

Назавтра я, прихватив с собой Давида, отправилась на кладбище. На дворе стояла зима, и кладбище, запущенное и малоухоженное, было засыпано снегом. Проклиная на чем свет стоит благородную инициативу Викторова, я с сыном карабкалась по снежным сугробам. Возле свежевырытой могилы я наткнулась на древнего старика-могильщика, отогревающегося водкой. Этот могильщик был, несомненно, достоин литературного внимания Шекспира. Мое сообщение о поисках Габричевского, умершего почти сорок лет назад, он встретил без всякого удивления. Внимательно изучив фотографии, могильщик заявил, что он помнит день похорон профессора – ведь он, могильщик, собственноручно рыл яму для его могилы. За определенную мзду старик брался показать мне место захоронения.

Проблуждав с полчаса между могилами, старик привел меня к почти сровнявшемуся с землей холмику.

– Здесь! – заявил могильщик.

– Но где же надпись? – спросила я. – Где же, наконец, ограда?

– Украли, – объяснил лукавый могильщик. – Все украли люди добрые. Мраморную доску продали, а чугунную ограду перенесли на другую могилу.

Запомнив предполагаемое место погребения профессора Габричевского, я поехала к Викторову, несколько даже гордясь результатами своих изысканий.

Викторов выслушал меня молча, потом спросил:

– Вы, конечно, зафиксировали имя, отчество и фамилию, а также домашний адрес старого могильщика?

– Нет, – сказала я, чувствуя свое ничтожество. – Я как-то не сообразила…

– Прискорбно, прискорбно… – молвил Викторов. – Это крайне важно, это необходимо было сделать.

Все чаще Викторов посылал меня в научно-исследовательские медицинские институты в качестве своего секретаря. Ко мне привыкли там, называли «доктор Лазебникова». Только два ученых микробиолога – не считая самого Викторова – знали, кем же являлась на самом деле «доктор Лазебникова», они сочувствовали мне и не стали бы раскрывать мое инкогнито. А случись это – я, несомненно, потеряла бы работу.

Однажды по поручению Викторова я отправилась в институт особо опасных инфекций – и через несколько дней почувствовала недомогание. Вызвали врача, он ничего не смог толком определить и предписал мне лечение от гриппа. Состояние мое ухудшалось с каждым часом. Я впала в беспамятство, начался бред, И тогда наша Лена Хохлова, в семье которой многие во время гражданской войны умерли от сыпного тифа, поставила свой безошибочный диагноз:

– Да у ей сыпняк!..

Сыпной тиф я перенесла с трудом, долго потом не могла оправиться от последствий болезни. А как только поднялась на ноги, вернулась на работу.

– Как же это так, доктор Лазебникова, – спрашивали меня потом мои «ученые коллеги», – вы отправляетесь в институт особо опасных инфекций, не сделав предварительно противотифозной прививки?

Что я могла им ответить? Переадресовать их к профессору Викторову?

Денег на жизнь не хватало, и по вечерам, после работы у Викторова, я стала давать уроки вязания. Учились вязать в основном жены обеспеченных мужей – забавы ради и чтобы убить время. Учениц получала я по рекомендации, и они, конечно, не догадывались, какая «преступница» преподает им вязальное «искусство». Среди прочих групп была у меня одна в самом центре Москвы, на Садовом кольце. Я вела занятия в квартире, где собирались по вечерам жены ответственных сотрудников. Я не знала, чем занимаются их мужья, да это и не интересовало меня. Но однажды, накануне 7 ноября, я получила от этой группы «поздравительную» телеграмму – мне желали всего наилучшего в связи с годовщиной Октябрьской революции. Среди подписавших телеграмму учениц значилась Евстафеева – жена заместителя министра государственной безопасности. Я выяснила это, наведя справки через рекомендовавшую меня в качестве преподавательницы приятельницу моей подруги. Страху моему не было предела – я была уверена, что меня теперь арестуют, обвинив в попытке проникновения к заместителю министра, в попытке его убийства, в чем угодно…

Я решила, что самым правильным будет как можно скорее открыть «замше» истину и ждать своей судьбы.

Узнав, кто я такая, «замша», как видно, тоже здорово напугалась и поспешила к мужу. Узнав, что я вела занятия в соседней квартире, а не в его, Зам облегченно вздохнул. Занятия, естественно, были немедленно прекращены, вязальный кружок распущен.

В 52 году «замша» рассказала под секретом своей приятельнице, та – своей, а та – моей, что в гостях у Зама был сам Рюмин. За рюмкой водки Рюмин рассказал хозяевам, что МГБ только что закончило дело Еврейского Антифашистского комитета – трудное и ответственное дело. В Комитете, по словам Рюмина, засели сионисты, шпионы и предатели родины, поставившие своей целью отторжение Крыма от России и передачу его Израилю. Семьи предателей, по словам Рюмина, подлежали аресту и ссылке.

Но даже узнав эту весть, мы не хотели верить «дамской» информации и продолжали надеяться.

А основание для надежд не было никаких. Мы жили словно бы в колонии прокаженных, вчерашние друзья обходили нас стороной. Правда, не все.

Некоторые останавливались и заговаривали, но лучше бы уж они прошли мимо.

Как-то я встретила Финна в обществе русского писателя Николая Богданова. Спросив, не слышно ли чего нового о Маркише, Финн стал трусливо канючить:

– Нас ведь с тобой, Коля, не посадят! Ты ведь русский человек, а я великий русский писатель! Нас ведь не посадят, а?

И Богданов обронил, с брезгливостью глядя на Финна:

– От тюрьмы да от сумы никто, Костя, не застрахован!

К счастью, бывали в моей нелегкой жизни в тот период и другие встречи. Мне запомнились две из них, оставившие след в моей душе.

Однажды на улице я лицом к лицу столкнулась с Всеволодом Ивановым. Наученная горьким опытом я сделала вид, что не заметила его, избавляя его тем самым от необходимости прятать глаза, и краснеть за собственную трусость. Я быстро прошла мимо, и буквально не поверила своим ушам, услышав вдогонку:

– Фира!

Иванов догнал меня, сказал:

– Что ж это вы от меня убегаете?

Я объяснила ему, что не хотела поставить его в неловкое положение. Он горько усмехнулся:

– Напрасно вы думаете обо всех одинаково плохо. Так ведь и жить на свете невозможно… Знаете что? Возьмите-ка детей, приезжайте к нам – домой или на дачу! Идет?

Я согласилась с благодарностью, но всё же не решилась воспользоваться гражданским мужеством Всеволода. Один Бог знает, что мог принести ему наш визит.

В другой раз встретилась я с писателем Александром Борщаговским, объявленным «злостным космополитом» и изгнанным из Союза писателей. Оказавшись без средств к существованию, Борщаговский вынужден был пойти работать на завод ради куска хлеба. И тогда к нему пришли трое его друзей-писателей: киевлянин Виктор Некрасов, харьковчанин Добровольский и москвич Константин Симонов.

– Не сходи с ума, – сказали они ему: – Немедленно брось свой завод – ты уже не мальчик. Вот тебе деньги, сиди дома и пиши.

Поймав мою горькую улыбку, Борщаговский спросил:

– Друзья Маркиша приходят к вам?

– Нет…

– Но деньгами они вам помогают? Если боятся это делать открыто, можно ведь посылать по почте под чужим именем?

– Нет…

– А как же X? – Борщаговский назвал имя крупного еврейского режиссера, друга Маркиша, человека вполне обеспеченного.

– Нет…

К концу 52-го кольцо вокруг нас стало понемногу смыкаться. В ночь под «праздник» 5-го декабря – День советской конституции – арестовали трех жен еврейских деятелей: жену писателя Нохума Левина, жену писателя Персова, жену бывшего директора ГОСЕТа Рабинса. Зная любовь властей к «предпраздничным» арестам, я с вечера ушла в гости к одной из подруг моего детства и просидела у нее почти до рассвета. Возвращаясь домой, я увидела в нашем освещенном окне силуэт моей мамы – она ждала меня. Неправильно поняв мамин жест рукой, я подумала, что за мной пришли, и бросилась бежать куда глаза глядят – гонимая животным страхом, не отдавая себе отчета в бессмысленности такого бегства. Несколькими часами спустя я вернулась домой – за мной еще не приходили.

В связи с разгоном Антифашистского еврейского комитета жена одного только Фефера была арестована вскоре после ареста мужа. Чем руководствовалось МГБ в данном случае, сказать трудно. Судьба Фефера, однако, весьма показательна. В 51-м году дочери Фефера – она оставалась на свободе и была сослана позднее, вместе с нами – велено было принести передачу для отца: костюм в полоску, галстук в клетку, кое-какие деликатесы. Мы, жены арестованных, все бурно обсуждали эту новость, считая, что дело наших, может быть, пошло к лучшему. Фефер, во всяком случае, был жив – потому что только он сам мог назвать конкретный костюм, определенный галстук, «еврейскую колбасу», которую он любил, находясь на свободе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю