355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эстер Маркиш » Столь долгое возвращение… (Воспоминания) » Текст книги (страница 6)
Столь долгое возвращение… (Воспоминания)
  • Текст добавлен: 13 ноября 2017, 19:30

Текст книги "Столь долгое возвращение… (Воспоминания)"


Автор книги: Эстер Маркиш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)

8. Год потопа

Но, словно хищный зверь на мягких лапах, подкрадывался к нам 1937 год.

1937 год можно сравнить с годом потопа, мора, солнечного затмения. Этот год принес и смерти, и аресты, и потрясения душ.

Вначале умерла – тихо, буднично, как отрывается от ветви и падает наземь переспелый плод – мать Маркиша, старая Хая. Маркиш уехал в Днепропетровск – так к тому времени переименовали Екатеринослав – хоронить мать. Вернулся в Москву грустным, светлым, задумчивым. Мать не была для него понимающим другом – была просто матерью. Его любовь к ней была традиционным сыновним чувством, а скорбь по ней вышла за рамки традиционности, обернулась скорбью художника, творца – по Человеку…

Потом тяжело заболел и слег в постель мой отец. Он мучился тяжелыми приступами стенокардии – последствия пребывания в Днепропетровской тюрьме в период «золотухи». Он отдавал себе отчет в том, что служит причиной его болезни, но – человек мягкий и добрый – не ненавидел, не презирал своих губителей.

Отец мой Ефим лежал в постели, тихо умирал. В конце лета 37 года его перевезли в больницу, и врачи не обнадеживали нас. Однажды утром – накануне вечером мы долго сидели у постели отца – нам позвонили, сказали, что отец умер. Мать, узнав, вскрикнула.

– Дедушка умер! – сказал маленький Симон. – Я тоже не буду больше жить! – мальчик любил деда.

И мама, сдерживая рыдания, уговаривала ребенка, что дед жив, просто болен, плохо себя чувствует.

На кладбище пришли наши друзья, друзья Маркиша – еврейские писатели. Они сохранили добрые чувства к моему отцу – доброму и мягкому человеку, убитому русской революцией.

Вскоре после смерти моего отца умер отец Маркиша. Маркиш не мог поехать на похороны – у него был нарыв в горле, он лежал, мучился. Решил все же ехать – но ему дали знать из Днепропетровска, что старика уже похоронили: он был мудрый старик, хахам, и его по нашим обычаям следовало предать земле как можно скорее.

В это время появилась в нашем доме дочь Маркиша Голда, или, как мы ее звали, Ляля. Мужа ее матери незадолго до этого арестовали и обвинили в украинском национализме и попытке свержения строя. Борис Ткаченко был интересный, образованный человек, переводчик Пушкина на украинский язык. После его ареста у матери Ляли, Зинаиды Борисовны Иоффе, взяли подписку о невыезде. Понимая, что ее, подобно мужу, ждет арест, Зинаида Борисовна решила спасти ребенка. Мы с Маркишем приехали в Киев, где жила Зинаида, и увезли Лялю с собой в Москву. Зинаида провожала нас на вокзале, плакала. Она не знала, что эта ее разлука с дочерью растянется на десять лет: вскоре после нашего отъезда Зинаиду Борисовну забрали, дали ей срок за антисоветские настроения.

Началась черная полоса и в жизни моего брата. Его журналистская карьера складывалась, казалось бы, вполне удачно: он работал заместителем заведующего отделом информации газеты «Комсомольская правда». Шеф Шуры, Ефим Бабушкин, также еврей, был ближайшим другом знаменитого советского летчика Валерия Чкалова, человека смелого и справедливого. Главным редактором «Комсомольской правды» был кадровый комсомольский работник Александр Бубекин. В 37 году он был арестован как враг народа и предатель социалистического отечества. Ему много еще предъявили обвинений: и в шпионаже в пользу иностранной державы, и в намерении убить Сталина. Вскоре после ареста Бубекина новый главный редактор, Михайлов, занявший впоследствии, уже после смерти Сталина, пост Первого секретаря ЦК комсомола, а потом и Министра культуры, созвал совещание сотрудников-евреев. Всем им было предложено изменить еврейские фамилии на «русские»: Розенцвейгу – на Борисова, Розенфельду – на Михайлова, моему брату – на Ефимова. Евреи возмутились и отказались, а Шура, не откладывая дела в долгий ящик, написал письмо «сильному человеку в Кремле» – Вячеславу Молотову. Неожиданно быстро Шуре позвонили из секретариата Молотова и поблагодарили за «сигнал». Тем не менее операция, разработанная, по всей видимости, где-то «наверху», продолжалась: в той же «Комсомольской правде» Маркишу предложили подписать стихотворение, поставленное в номер, чужим именем – Петром Марковым. Маркиш, естественно, отверг это предложение с гневом и негодованием.

Шура в ту ночь, наутро после которой должно было быть опубликовано это стихотворение Маркиша, как раз дежурил в типографии. Он первым узнал о предполагаемой замене имени Маркиша. Он узнал также, что снять имя Маркиша и заменить его на «русское» приказал лично Главный редактор Михайлов. В ту же ночь Шура написал второе письмо Молотову, ответа на которое не получил. Зато оба письма-обращения осели в досье моего брата и использовались против него после его ареста.

Вскоре после ареста Александра Бубекина в «Комсомолке» произошли и другие аресты. Был арестован Шурин шеф – заведующий отделом информации Ефим Бабушкин. Его друг – летчик, герой Советского Союза Валерий Чкалов добился разговора со Сталиным и ручался головой за Бабушкина. «Кремлевский горец» – так назвал Сталина в одном из своих стихотворений Осип Мандельштам – в ответ на это произнес свою излюбленную фразу:

– У вас только одна голова, она вам еще может пригодиться!

В это примерно время я поступила на работу в иностранный отдел «Комсомольской правды», но проработала там всего несколько дней: был арестован мой начальник, Саша Филиппов, и я тут же была уволена. Уволили и Шуру – как сотрудника арестованного «врага народа» Ефима Бабушкина. Шура, однако, без труда нашел работу в газете «Советский флот» и уехал от этой газеты на Дальний Восток. Вначале мы получали от него много теплых писем, а потом он вдруг замолчал. Весь апрель от него не было никаких известий. Я позвонила в его редакцию, спросила, не знают ли они там о Шуре. И мне ответили:

– Ваш брат недостоин того, чтобы о нем запрашивали. Вы все узнаете со временем.

Некоторое время спустя в Цыганский уголок пришли с обыском, и Шурину комнату опечатали. Так мы узнали, что Шура арестован.

В это время у нас жила приехавшая из Баку любимая моя бабушка Оля, мать моей матери. Узнав об аресте Шуры, бабушка Оля слегла. В доме воцарилось уныние и паника. Я была нездорова, и Маркиш настоял, чтобы мы с мамой уехали на курорт, в Кисловодск. Ведь мы все равно ничем не могли помочь Шуре.

Не успели мы как следует освоиться в Кисловодске, как получили телеграмму от Маркиша: «Бабушка Оля умерла». Мы приехали на похороны – которые уже за этот короткий промежуток времени! Маркиш был подавлен, грустен. Он был привязан к бабушке Оле, ценил ее тонкое понимание человеческих чувств. Она – терпимая и мудрая женщина – иной раз понимала порывистого, горячего Маркиша куда лучше, чем мои «благопристойные буржуазные» родители.

А в октябре нам сообщили, что Шура осужден на восемь лет лагеря, с правом переписки. Мы принесли ему в Бутырскую тюрьму теплые вещи и рюкзак: его отправляли на Север. Обвинили его в контрреволюционной агитации и участии в подпольной организации.

Маркиш, используя все свои связи, добился приема у заместителя Генерального прокурора страны. Фамилия его была Розовский, он был еврей, посещал иногда еврейский театр. Розовский запросил Шурино дело, прочитал его и развел руками: он ничем не мог помочь моему брату. Под пытками Шура «признался», что состоял в подпольной организации. Многие тогда подписывали сфабрикованные обвинения – лишь бы прекратились мученья следствия. От Шуры требовали, чтобы он назвал и выдал «сообщников», и брат мой не без иронии написал: «Организация наша была столь засекречена, что ни один из членов не знал другого». Это признание удовлетворило следствие. Позднее, уже во время войны, когда политических заключенных не освобождали, Шура получил в лагере второй срок – десять лет, за… попытку построить на территории лагеря самолет и перелететь к Гитлеру.

Что же касается Розовского, то, он сам вскоре после встречи с Маркишем был арестован и расстрелян.

Люди пропадали вокруг нас, люди уходили в тюрьмы и лагеря, чтобы никогда не вернуться оттуда. Еврейские деятели подвергались особым преследованиям и репрессиям. Арестовали Мойше Литвакова – главного редактора центральной газеты на идиш «Дэр Эмес», оголтелого коммуниста-догматика, активного члена печально известной евсекции. Литваков не любил Маркиша, протестовал против выдачи ему разрешения на въезд в Россию из эмиграции. Он считал, что Маркиш – безыдейный поэт, чуждый марксизму, близкий к националистическим еврейским тенденциям. Литваков также обвинял Маркиша в том, что он пишет «только о евреях», вместо того чтобы писать о «рабочих крестьянах» вообще.

Арестовали крупных еврейских писателей Мойше Кульбака, Изи Харика. Многие поглядывали на Маркиша, как на обреченного. Трудно установить сегодня, отчего Маркиш остался в то время на свободе. Одна из версий сводится к тому, что Сталин в беседе с Александром Фадеевым говорил о Маркише как о прекрасном поэте. Могущественный Фадеев поспешил принять это к сведению, и Маркиш до времени избежал судьбы многих своих коллег.

Итак, Маркиш знал, что происходит в стране вокруг него. Знал, как и все.

И как все, не знал, что «десять лет заключения без права переписки» – это расстрел, что в тюремных подвалах пытают заключенных, что миллионы ни в чем неповинных людей сидят в концентрационных лагерях. Не знал – и продолжал верить в справедливость идей и действий «строителей новой жизни». Теперь мне страшно об этом вспоминать. Но это правда, и я не хочу ее скрывать.

В самый разгар так называемой «великой чистки» мы с Маркишем уехали в Тбилиси. Страна пышно и торжественно отмечала 750-летие со дня рождения великого грузинского поэта Шота Руставели. Союзу писателей велено было провести свою юбилейную сессию в Грузии. Маркиш и еще несколько членов Правления получили возможность отправиться в путешествие с женами. Литературный спектакль обещал быть красочным, и я радовалась будущей поездке.

Поехала я, однако, отдельно от Маркиша: решила заглянуть по дороге в Баку. Дело в том, что один из братьев моей матери, Наум, был арестован. Он был помещен в ужасную Сумгаитскую тюрьму, и здоровье его оставляло желать лучшего. Только благодаря своевременным действиям моей энергичной родни удалось добиться пересмотра дела моего дяди. Он вернулся из тюрьмы в Баку инвалидом. В 41 году он погиб от немецкой пули, защищая Севастополь.

Я поехала в Баку, чтобы повидаться с любимым дядькой. Зная, что некогда «сытый» Баку находится нынче на пороге голода, я везла из Москвы продукты и лакомства. В первую очередь они, конечно, были предназначены вышедшему из тюрьмы Науму.

Однако, судьба судила иначе. К моменту выхода из тюрьмы Наума хозяйственный отголосок «великой чистки» коснулся другого моего дядьки – Исаака. Инкриминировали ему «служебное преступления» – не объясняя, какое именно. Так что московская продуктовая посылка пошла не вышедшему из тюрьмы дяде Науму, а севшему в тюрьму дяде Исааку.

В период «великой чистки» сажали не только «политических». Рубили направо и налево и хозяйственников, и в этот период в тюрьме побывали все мои пять дядьев – братья мамы. Их «спасала» бабушка Оля, а маме предстояло целых 18 лет «спасать» своего единственного сына – моего брата Шуру, – ездить к нему в лагерь, возить продуктовые посылки, вызволяя его тем самым от голодной смерти.

Наплакавшись в некогда спокойном и счастливом Баку, я уехала в Тбилиси – к Маркишу. В соседнем купе ехал на пленум в Тбилиси Илья Эренбург с женой Любой. Мы были знакомы давно – через Маркиша, конечно. А Маркиш знал Эренбурга еще по «киевскому периоду», предшествовавшему эмиграции, где он встречался с молодым Эренбургом в парижских литературных кафе.

Заказав у проводника традиционный железнодорожный чай с лимоном, мы сидели с Ильей Григорьевичем в его купе. Был поздний час, мягкий свет настольной лампы тонул в краснокирпичном чае… Эренбург сказал:

– Знаете, я познакомился с Маркишем году в двадцатом, в Киеве. Там тогда работала целая группа молодых еврейских поэтов, Маркиш был как бы над ними – стремительный, красивый, фантастически талантливый. А потом, года через два, я встретился с ним в Париже, кажется, в «Ротонде»… Да-да, в «Ротонде»! Вы ведь тогда не были с ним в Париже?

– Мне тогда было лет десять.

– Ну, конечно, конечно… Как же это я сразу не сообразил!.. Он сидел в «Ротонде» вместе с писателем Варшавским – еврейским прозаиком из Польши. Я уже не помню точно к чему, Варшавский рассказал вдруг хасидскую легенду. Маркиш, наверняка, знал ее – но слушал внимательно. А я – не знал. «В Судный день евреи какого-то маленького местечка собрались в синагоге и замаливали свои грехи. Они молились целый день, и Бог, по их подсчетам, должен был уже простить их. Но они, видно, грешили слишком крепко – и Бог никак не прощал, и вечерняя звезда никак не зажигалась. И евреи не могли уйти из синагоги до вечерней звезды. Ропот поднялся в синагоге – люди боялись мести Бога. Люди обвиняли друг друга в корысти, обмане, лжесвидетельстве. А вечерняя звезда все не зажигалась… У самого входа в синагогу стоял старый бедный портняга с мальчишкой-сыном. Мальчику стало скучно, он уже покаялся во всех своих грехах – грехи других людей его еще не волновали. И вот он достал из кармана грошовую дудочку – и заиграл. Евреи набросились на портного – из-за таких, мол, шалопаев, как твой сын, Бог гневается на нас! Но раввин остановил евреев – он увидел, как Бог улыбнулся мальчику, и тогда зажглась вечерняя звезда». Помню, история эта потрясла меня до глубины души. Маркиш поглядывал на меня искоса, глаза его были грустны и лучисты. «Это ведь история об искусстве, – сказал Маркиш. – Только сейчас нужна не дудочка – нужна труба Маяковского!»

В разговорах с Эренбургом – интересным собеседником, несколько меланхоличным человеком, дорога до Тбилиси прошла незаметно.

Тбилиси встречал сытостью, хмелем, кавказским гостеприимством. Рядом с объятым продовольственным кризисом Баку грузинская столица казалась раем. Роскошные банкеты сменяли друг друга – под председательством секретаря Союза писателей Гасема Лахути, друга Сталина. Лахути, возглавивший Союз писателей, приехал в СССР из Персии как политэмигрант. Всем было известно, что на стене его московской квартиры висит большая фотография, на которой изображен кремлевский хозяин с надписью: «Моему другу Гасему Лахути от Иосифа Сталина». Эта фотография была охранной грамотой Лахути. Персидский поэт любил писать Сталину письма, полные лести и восхвалений – в полном соответствии с традициями персидской литературы. На письме он и «погорел» – правда, значительно позже, уже после войны. Он тогда написал Сталину очередное письмо, где сравнивал Сталина с садовником, вырастившим прекрасный цветник. Запах каждого цветка, по словам отправителя, был знаком садовнику. Только один чудный цветок – еврейский театр Михоэлса – остался вне поля зрения хозяина сада. Лахути призывал Сталина посетить еврейский театр и воздать ему должное. Кремлевского антисемита такой призыв возмутил до глубины души, и он приказал Лахути больше писем ему не писать.

В 37-м, однако, слава Лахути была в зените.

Именно ему было доверено провести литературный митинг в Гори – том городке, где на свет появился Сталин. Митинг решено было устроить у подножья широчайшей мраморной лестницы, ведущей к мраморному же павильону, внутри которого спрятан был и укрыт домишко родителей Сталина. Символично, не правда ли – у подножья лестницы?!

О литературе ничего не говорилось на этом митинге.

Лахути сказал, обращаясь к солнцу над нашими головами (цитирую по памяти):

– Ты, солнце, глупое! Ты нам больше не свети! У нас есть свое солнце – Сталин!

Люди молчали, словно пораженные молнией. Потом раздались жидкие аплодисменты – люди боялись не аплодировать, боялись угодить за это в тюрьму.

Маркиш стоял рядом со мной, лицо его было серого цвета. Он не глядел на людей – глядел в землю. Желваки его судорожно вздувались под кожей. А люди вокруг него хлопали в ладоши, также не в силах поднять глаза.

31 декабря 37 года состоялся заключительный банкет, посвященный 750-летию со дня рождения Шота Руставели. У входа в ресторан стоял Миша Светлов с большим поленом в руках. В ответ на мой недоумевающий взгляд Светлов разнял полено, и я увидела внутри букет очаровательных весенних – откуда только он из раздобыл? – фиалок.

– Сегодня я подарю эти цветы самой красивой девушке в мире, – сказал Светлов.

Он подарил их Радам Амирэджиби – из рода грузинских царей, действительно потрясающе красивой девушке, ставшей вскоре женой Миши Светлова. Брак этот был не слишком-то удачным, длился долго, но, в конце концов, распался.

– Грузинская царица – слишком большая роскошь для бедного еврея, – горько шутил впоследствии Светлов.

В 11 вечера, накануне Нового года, группа писателей – Светлов, Голодный, Маркиш и испанец Пля и-Бельтран – выехали в Батуми. Наутро мы приехали в Сухуми – столицу Абхазии. Там нас всех «сняли» с поезда: партийный начальник Абхазии, по имени Дэлба, прибыл на вокзал и просил Маркиша задержаться в городе. Он, оказывается, много читал Маркиша и теперь мечтал о знакомстве с ним. Уговоры были столь настойчивыми и дружелюбными, что Маркиш согласился задержаться в Сухуми вместе со своими товарищами.

Вечером Дэлба принимал нас в своем доме. В его кабинете, над столом, было прикреплено к стене английской булавкой, вырезанное из газеты стихотворение Маркиша «Испания».

Дэлба недолго удержался на вершине партийной власти: он был подвергнут опале, оказался не в чести и ушел в научную работу.

С опозданием на сутки приехали мы в Батуми. Там нас ждали предупрежденные Дэлбой о нашей задержке в Абхазии. Началось все, конечно, с гигантского собрания в Батумском оперном театре. Кто-то из хозяев закатил доклад на два часа. Почти в каждой фразе, произносимой по-грузински, встречалось слово «Сталин». И каждый раз в зале начинали аплодировать и вставали. А в президиуме Маркиш со Светловым с серьезными лицами играли в «крестики». Я видела это – сама сидела в президиуме, переводя с испанского на русский выступление Пля и-Бельтрана.

Уезжали мы из Батуми на пароходе. Оркестр сыграл уже все ему положенное, приветственно-прощальные речи были произнесены. Пароход, однако, не отправлялся. Пассажиры начали понемногу роптать и выражать свое нетерпение. Капитан в ответ на это закрылся в своей каюте, а портовая администрация отказалась отвечать на вопросы. Так простояли мы под парами, у причала, более часа.

Наконец, из города на большой скорости прикатил автомобиль. Из автомобиля выскочили люди и потащили на пароход какие-то ящики с именными ярлыками.

Выяснилось, что типографии приказано было напечатать для гостей-писателей памятные грамоты, а типография не успела выполнить заказ в срок.

Вот пароход и держали на рейде.

Наконец, отплыли – с грамотами, песнями провожающих, ящиками коньяка и фруктов.

А я везла в себе то, что девять месяцев спустя стало моим вторым сыном, Давидом.

9. Соломон Михоэлс

23 сентября 38 года в нашем доме были гости – еврейские писатели из Одессы. Речь, как всегда, шла о литературных делах. Молодые одесситы – среди них Нотка Лурье – глядели на Маркиша как на оракула: уже в те годы Маркиш был «живым классиком» еврейской литературы на идиш.

В самый разгар вечера я почувствовала приближение родов. Не желая отвлекать Маркиша от его дела и – главное – не смущать до поры его душу своей болью, я кое-как дотащилась до телефона и вызвала «скорую помощь». Карета приехала скоро, и тут Маркиш, естественно, был введен в курс дела. Маркиш был взволнован необычайно, но, как мне думается, не тем, что вот-вот должен появиться у него второй ребенок. Он глядел на меня потерянно и словно бы виновато: видя, что мне больно, он не мог помочь мне, не мог взять на себя хотя бы часть моей боли – и это мучило его.

24 сентября 1938 родился наш второй ребенок – сын. Все знакомые и родственники, как положено в таких случаях, принимали активнейшее участие в выборе имени. Предложений была целая куча – от Абрама до Ивана. Маркиш положил конец неопределенности: он решил назвать сына Давидом – в честь своего покойного отца.

И даже потом, когда все уже счастливо завершилось и даже много времени спустя я все еще не могла забыть глаз Маркиша – полных сочувствия и мучительной беспомощности.

Чужая боль, чужое физическое страдание всегда угнетало его. Он как бы был в долгу перед тем, кто страдает. Вид крови вызывал в нем почти шок. Боль, кровь он воспринимал не как рационалист – он никогда им не был, а как поэт, человек, обладающий особой душевной конструкцией. Он не желал искать объяснение страданию человеческой плоти, не желал видеть в крови сочетание красных и белых кровяных шариков, а в боли – следствие нарушения деятельности компонентов организма.

Он, не получивший систематического образования и в анкетах указывавший: «образование – домашнее», и к людям науки подходил, прежде всего, как поэт, носитель особой души. Помню, какое впечатление произвело на него в 1934 году посещение лаборатории знаменитого ученого Петра Капицы – он незадолго до того вернулся в Россию из Англии и привез с собой свою уникальную лабораторию. Вряд ли Маркиш понял научные объяснения Капицы – непомерное впечатление на него произвели огромные знания ученого, его фантастические приборы, его эксперименты. В ученом Маркиш видел противоположность себе. Глаза Маркиша, как ручьи, брали начало в его душе, и он смотрел ими на мир, и все то, что умещалось в этих глазах, плыло в душу. Глаза Капицы, казалось, вырастали из мозга, и информация, собранная ими в окружающем мире, немедленно поступала в мозг и перерабатывалась им… Несколько дней подряд после встречи с Капицей Маркиш возвращался к этой теме, восторгался фигурой ученого и его знаниями в области, недоступной поэту. Другой на месте Маркиша, может быть, прочитал бы какую-нибудь популярную книжку, рассказывающую об области научных интересов Капицы, так поразившего его. Маркиш читать не стал. Узнай он что-нибудь дополнительное, специальное о вакууме – это не прибавило бы к его пониманию личности Капицы ровным счетом ничего.

Однажды, осенью 1939, Маркиш попросил нашего большого друга, профессора медицины Якова Брускина, разрешить ему присутствовать на хирургической операции: в одном из своих произведений о войне, вспыхнувшей на Западе, Маркиш собирался писать на эту тему. Брускин, конечно же, не отказал ему.

Яков Брускин был не просто хирургом – он был крупным ученым, универсальным специалистом в области медицины. Его работы о методах лечения рака получили мировую известность. Он консультировал и как хирург, и как терапевт, и как фтизиатр. Дружба связывала его со многими замечательными людьми. Он лечил Есенина, лечил Маяковского. Он возглавлял Институт раковых проблем – но был уволен в самый разгар «борьбы с космополитизмом» в конце сороковых годов: еврейское происхождение послужило тому причиной.

Итак, Брускин пригласил Маркиша на сложную полостную операцию. Вернулся Маркиш с операции бледным до серости, измотанным, молчаливым. И много говорил потом о руках хирурга – и об огромных, знаниях, руководящих движениями рук. Знания Капицы помогали ему исследовать небытие. Брускин – благодаря своим знаниям – держал в своих толстопалых, мощных руках тончайшую ниточку человеческой жизни. Это было почти сверхъестественно, это делало Брускина – хорошего приятеля, интересного собеседника – чародеем и волшебником.

Маркиш преклонялся перед знаниями, подобно язычнику. Благодаря феноменальной памяти – он знал много. Прочитанное, наблюденное – все это удерживалось в его памяти без закрепления и без усилий с его стороны. Но систематическими знаниями он не обладал – за исключением области литературы и языка. И именно здесь он, с присущей ему страстностью и темпераментом, обрушивался на тот предмет, которым я академически занималась – языкознание.

Еще в 34 году я поступила в аспирантуру ИФЛИ – Института Философии, Литературы и Истории. Маркишу нравилось и импонировало, что я занимаюсь, учусь – но, как только он просмотрел как-то мои конспекты по языкознанию, он пришел буквально в бешенство. Он назвал языкознание «гробокопательством», его доводы сводились к тому, что язык – следствие развития человеческого духа, и анализировать его и копаться в его живом организме – святотатство и бессмыслица. Языкознание как науку он отверг для себя раз и навсегда.

Я, однако, продолжала заниматься романо-германским языкознанием. Мне хочется назвать двоих выпускников ИФЛИ, которые были студентами в ту пору, когда я училась в аспирантуре.

Ничем не выделявшийся Александр Шелепин стал в середине шестидесятых годов «Железным Шуриком» советского партийного руководства. ИФЛИ, несомненно, дал ему больше знаний, чем получил кто-либо иной из темной и необразованной партийно-правительственной верхушки Советской России. «Железный Шурик», как известно, возглавлял одно время советский Комсомол, а затем и Комитет государственной безопасности – секретную политическую полицию. Относительно молодой и энергичный, он уверенно «набирал очки» в кремлевской политической игре. Однако попытка его стать после смерти Малиновского министром обороны – подобно опыту цивилизованных стран, где этот пост занимает гражданский чиновник – привела к провалу: «Железный Шурик» слишком быстро шел вверх. Гречко возглавил Министерство обороны, а Шелепин был назначен руководителем профсоюзов.

Училась в ИФЛИ и Таня Литвинова – дочь Наркома по Иностранным Делам Максима Литвинова. Судьба семьи Литвиновых интересна и во многом показательна. Максим Литвинов – один из деятельных основоположников страны коммунистов – умер в опале и безвестности. Эта опала началась еще в 1939 году, когда политика Литвинова, последовательного антифашиста и сторонника сближения с Англией и Францией, потерпела крах и Сталин вступил в союз с Гитлером. Во время войны его закатившаяся было звезда поднялась, но ненадолго, а после войны он и вовсе исчез с политического горизонта: в советской дипломатии евреям больше не было места. Дочь его Татьяна отличалась свободомыслием и широтой взглядов. Внук Павел участвовал в «демонстрации семи» на Красной площади 24 августа 1968 года – безнадежном, но поразительно смелом протесте против оккупации Чехословакии, был арестован и провел в ссылке 5 лет. Внучка Литвинова, дочь Татьяны, став женой известного демократа Валерия Чалидзе, также не нашла себе места на «родине победившего социализма» – вместе со своим мужем она была лишена советского гражданства и изгнана из СССР.

С Максимом Литвиновым я встретилась благодаря моей работе в газете «Вечерняя Москва». Встреча была не столь уж интересной – но она характеризует простоту служебных отношений в довоенный период, простоту, на смену которой пришла потом шпиономания, пришел чудовищный бюрократизм советской военно-полицейской машины с ее боязнью допустить контакты «массы» с «руководством».

«Вечерка» собиралась напечатать подборку материалов о нашумевшем во всем мире «деле Стависского». Газета не имела права опубликовать ее, не испросив сначала разрешения и не получив визы отдела печати Министерства иностранных дел – или, как оно тогда называлось, Наркомата иностранных дел. Подготовив материал и получив «добро» редактора Рокотова, я отправилась в МИД. Своевременное получение визы на публикацию зависело там от двух человек: начальника отдела печати Константина Уманского и его заместителя Подольского. Судьба этих высокопоставленных чиновников сложилась почти одинаково страшно. Уманский был назначен советским послом в Мексику. Незадолго до отъезда к месту службы его пятнадцатилетнюю дочь застрелил на любовной почве сын одного из советских министров. Отправляясь в Мексику, супруги Уманские взяли с собой прах единственной дочери – и погибли в авиационной катастрофе.

Судьба Подольского была более обыкновенной для СССР: его расстреляли в 37 году.

К этим двум людям и пришла я с подборкой материалов о Стависском. Но они не взяли на себя ответственность визировать: весь мир кричал в эти дни о Стависском, и для визы требовалась более «начальственная» рука – на всякий случай.

– Пойди к Литвинову! – сказал мне Уманский. – Он, может, и завизирует…

Я была потрясена: вот так, вдруг – к министру?!

– Иди прямо по коридору, – сказал Уманский, – последняя дверь направо.

Тихонько стучу, слышу из-за двери голос с сильнейшим еврейским акцентом:

– Войдите, пожалуйста!

За столом сидит грузный немолодой мужчина в пенсне:

– Что у вас?

Я, сбиваясь от смущения, объяснила, в чем дело. Литвинов быстро просмотрел материал и поставил подпись.

– Это интересно, – сказал Литвинов. – Можно печатать.

Ни секретаря не было около двери Литвинова, ни секретарши, ни помощников, ни порученцев, ни охранников – никого! Для всякого советского человека второй половины XX века это кажется удивительным и неправдоподобным.

Рокотову, моему начальнику по иностранному отделу «Вечерки», в жизни повезло: он умер своей смертью. Его имя вспомнили в конце шестидесятых годов в связи со скандальным процессом его сына, занимавшегося валютными операциями на «черном рынке». Рокотов-младший, вопреки советским же законам, был расстрелян по личному, как говорили в России, приказу Никиты Хрущева.

Наша квартира на улице Фурманова походила на еврейский островок в русском океане. Интересы, темы разговоров, сама атмосфера была еврейской. Нет нужды заниматься статистическими изысканиями и выводить процентные величины: сколько у нас в доме бывало русских, а сколько евреев. Но выходит так, что Маркиш – а под его влиянием и я – естественно стремился к общению со «своими» – евреями. Это вовсе не означает, что он был настроен узко-националистически, и по этой причине суживал свои контакты с неевреями. Вовсе нет. Просто общение «со своими» в диаспоре – проверенное лекарство против ассимиляции, безошибочное средство, выверенное веками и привитое с рождением на свет. И евреи всегда оставались для Маркиша «своими» – хорошими ль, плохими – но «своими». Были у него близкие люди – немного. Но безусловных друзей, без которых он не мог обходиться, у него, пожалуй, не было никогда. Он дружил и ссорился с самим собой, а окружающие его люди лишь принимали участие в этой дружбе и этих ссорах.

В нашем доме не соблюдали субботы, не было там кошерной кухни, и Маркиш с чистой совестью добавлял сметану в мясной борщ. Но в красном сафьяновом мешочке бережно хранил Маркиш отцовский свиток торы и доставшиеся ему по наследству филактерии – атрибуты еврейской религии, еврейского национального мировоззрения. Маркиша-поэта восхищало героическое прошлое его народа – и угнетало его настоящее: рассеяние по миру, утрата государственности, физическое и нравственное оскудение забитых обитателей диаспоры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю