355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эстер Маркиш » Столь долгое возвращение… (Воспоминания) » Текст книги (страница 2)
Столь долгое возвращение… (Воспоминания)
  • Текст добавлен: 13 ноября 2017, 19:30

Текст книги "Столь долгое возвращение… (Воспоминания)"


Автор книги: Эстер Маркиш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)

2. Из Баку в Москву

Летом 20 года, реализовав остатки имущества и чудом спасенные мамины драгоценности, мы перебрались в Тифлис, столицу независимой тогда Грузинской республики. Отец занимался подготовкой необходимых для дальнейшего путешествия документов, а меня тем временем определили учиться: я поступила в младший приготовительный класс гимназии княгини Долгорукой. Запомнился мне такой эпизод: княгиня вошла как-то в наш класс в сопровождении классной дамы и, потянув носом, сказала:

– Боже, как отвратительно пахнет чесноком! Сколько здесь евреев, в этом классе?

В антисемитском сознании престарелой княгини запах чеснока неразрывно ассоциировался с «вонючими» евреями. Чеснок, кстати сказать, употребляли в пищу в городе Тифлисе и армяне, и грузины, и русские… Я пришла домой, рассказала об этом случае отцу. Отец улыбнулся грустно, вздохнул:

– Это ведь чужая земля, доченька. Может быть, скоро доберемся до своей.

В самом начале 21 года долгожданные документы были оформлены, и мы поехали в Батум, чтобы сесть там на пароход. То был большой пароход под итальянским флагом «Корнара». Отец купил хорошую, просторную каюту, и мы устроились там с удобствами. На борту «Корнары» мне исполнилось девять лет – на борту корабля, везшего нас к берегу новой жизни.

Константинополь был переполнен русскими эмигрантами всех мастей и оттенков. После недолгого постоя в гостинице мы сняли квартиру у бездетных евреев Наума и Лизы, владельцев небольшой гостиницы в портовом районе. Лиза уезжала в свою гостиницу часам к двум дня, а возвращалась перед рассветом. Наум наведывался туда редко – все дела вела энергичная Лиза. Добрые супруги осыпали меня и моего брата ласками и подарками, – особенно мадам Лиза.

Отец сообщил о нашем приезде Натану в Петах-Тикву, и Натан обещал приехать за нами. А мы с братом пока что начали ходить в школу. Я училась в закрытом заведении, у монашенок-француженок, возвращалась домой только на субботу и воскресенье, а Шуру определили в колледж Святого Иосифа.

Наконец, прибыл из Палестины мамин брат – Натан. То был красивый молодой человек, покрытый бронзовым загаром. Любвеобильная мадам Лиза немедленно перенесла свою чувствительность на красивого киббуцника, чем несколько насторожила мою проницательную маму.

В один прекрасный день, гуляя с Натаном по городу, мы потеряли ключ от квартиры и поехали в гостиницу мадам Лизы за запасным. Ни я, ни Натан никогда не бывали там прежде, и нам потребовалось немало времени, чтобы добраться до грязной портовой улочки. На порогах домов этой улочки сидели весьма условно одетые женщины – блондинки, брюнетки, старые и молодые, восточные и европейские. Над входом в «гостиницу» мадам Лизы висел аккуратный красный фонарик.

Назавтра, подыскав предлог, мы съехали с квартиры бездетных супругов. Отец посмеивался, мама была шокирована: почти полгода прожили мы у содержателей публичного дома.

Натан много и подолгу беседовал с отцом, рассказывал ему о палестинских делах, о своей жизни в Палестине. Жизнь эта была трудной, приспособлены к ней были только сильные духом люди. Для занятия же коммерцией требовался начальный капитал, какого не было у моего отца. По эмигрантским константинопольским кругам поползли тем временем слухи о НЭПе – новой экономической политике большевиков, допускающей ограниченную частную собственность и, главное, коммерческую инициативу.

И отец, оставив нас в Константинополе, отправился «на разведку» в Одессу, посмотреть своими глазами на НЭП.

Новая ситуация пришлась ему по вкусу. Возвращаясь к нам в Константинополь, он заехал в Баку и подготовил там все необходимое для открытия собственного производства красок. Множество заказов на краски сулило неплохой доход, большевики, нуждавшиеся в специалистах, пели красивые песни и обещали чуть ли не все блага мира. И отец, поверив, решил вернуться в Россию. Это решение стоило ему свободы, а потом и самой жизни.

Осенью 23 года мы вернулись в Россию и опять поселились в Баку.

Бакинские предприниматели, выжившие в урагане революций и гражданской войны, были настроены оптимистически: НЭП цвел, как клумба. Отец с головой ушел в работу, расширял производство красок, привлекал к работе маминых братьев – толковых и деловых молодых людей. Только одному из них – Натану – не требовалась помощь: он жил в Палестине, в Петах-Тикве, ходил в драных штанах и без обуви, – и был счастлив.

Вновь живя в роскоши бакинской квартиры, мы часто возвращались мысленно к дяде Натану. Не совершили ли мы, все-таки, ошибку, вернувшись в Россию, не уехав в Палестину? Натан говорил тогда резко: кто не хочет или не может работать физически, кто не располагает капиталом для организации собственного дела – тому нечего делать в Палестине. Бедный мой отец, сибарит и барин, не приспособлен был для работы на строительстве или для выращивания апельсинов. Зыбкость собственного положения по возвращении в Россию угнетала его все больше.

Дело его, казалось бы, процветало, но он то и дело повторял моему брату и мне:

– Наследство я вам вряд ли оставлю – поэтому учитесь, пока есть возможность. Учите языки, занимайтесь музыкой.

Я с самого детства занималась балетом – и продолжала эти занятия после возвращения в Баку из Турции. Мне пришлось расстаться с балетом позже, когда мои занятия «баржуазным» искусством помешали моему вступлению в комсомол и грозили мне многими неприятностями.

А покамест мы жили в бакинской Крепости – Старом городе, окруженном древней крепостной стеной, с красивейшей Девичьей башней, стоявшей у моря. Когда-то, по преданию, с этой башни бросилась в море молодая девушка, познавшая отчаяние неразделенной любви…

В школе, куда я пошла учиться, меня приняли довольно прохладно. Причин тому было несколько: и моя модная, «заграничная» одежда, и относительно неплохое знание французского языка, выделявшее меня из среды моих товарок, и увлечение балетом, и «социальное происхождение»: я ведь была дочерью нэпмана.

Метод обучения в советской школе был в то время в высшей степени удивителен. Носил он название «Бригадный метод Дальтон-план» и сводился к тому, что класс был поделен на бригады и каждая бригада выучивала только свою часть урока, даже не заглядывая в соседнюю. Дореволюционный метод обучения был объявлен «реакционным», «контрреволюционным», «регрессивным». Математику я усваивала трудно, гуманитарные же дисциплины давались мне легко. Быть может, я должна быть благодарна за это частным учительницам: отец пригласил для меня француженку, другая учительница преподавала мне историю литературы.

А в школе мы зубрили совсем новую дисциплину: обществоведение. На одном из уроков преподавательница с материалистических позиций подбивала нас «работать с родителями», отучать их от приверженности к религии.

– Религия – опиум для народа! – возглашала учительница. – Бога нет и никогда не было. Все это сказки врагов революции. Не ведя дома разъяснительной атеистической работы вы, тем самым, поддерживаете врагов революции и мировую буржуазию.

Мы, двенадцатилетние дети, думали над словами учительницы. Многие были склонны поверить ей. Вдруг поднялась одна из учениц, сказала;

– Моя бабушка соблюдает все еврейские праздники. Она очень старенькая. Зачем я стану бороться с ней? Разве она приносит кому-нибудь зло?

– Скажи своей бабушке, – выкрикнул с места мальчик по имени Ким (Коммунистический Интернационал Молодежи), – пускай бросает свои жидовские штучки!

Все дети в классе были потрясены: Ким оскорбил евреев. В разноплеменном Баку почти не было антисемитизма – мне, во всяком случае, не приходилось с ним сталкиваться. И вдруг – в собственном классе…

Мы решили устроить над Кимом общественный суд, и я должна была выступать на нем в качестве общественного обвинителя: мои соученики считали, что у меня неплохо подвешен язык.

В самом ответственном месте моей обвинительной речи Ким поднялся с места и сказал:

– Ну, чего вы на меня все набросились? Я просто пошутил. Я ведь и сам еврей.

Негодованию нашему не было предела, и мы долго не разговаривали с Кимом.

…Вторично я столкнулась с проявлением открытого антисемитизма несколькими годами спустя, студенткой московского Университета. Мы изучали политическую экономию по учебнику французского ученого Шарля Жида. Как-то одна из студенток громко сказала в аудитории:

– Ну и растяпа же я! Куда это я дела моего Жида – никак не могу найти!

И русский парень-студент тотчас откликнулся:

– Жида потеряла? А ты обернись вокруг – у нас в Москве жид на каждом углу.

На сей раз мне оставалось возмущаться только «про себя»: университетское начальство не позволило бы устроить общественный суд над антисемитом.

Смерть Ленина не сохранилась отчетливо в моей памяти. Помню только протяжно-тоскливые гудки паровозов, помню смятение отца: что теперь будет, как повернется наша «нэпманская» судьба?

Судьба расправилась с нами довольно круто: в начале 1925 года отца арестовали. Официальный и окончательный разгром НЭПа еще не наступил – поэтому наиболее крупные частные предприятия начали сворачивать «потихоньку». Отца обвинили в том, что он, якобы, взял с заказчика в качестве взятки пять рублей. Обвинение было смехотворным – но отца осудили на три года тюрьмы, а предприятие конфисковали в пользу государства. Начиналось сталинское наступление на НЭП, крупных нэпманов ждала тюрьмы. Лучше было сесть раньше, чем позже, и в этом отношении отцу повезло: он сел одним из первых, а поначалу условия содержания в тюрьмах были вполне сносными. Тюрьма, в которой я сидела в 1953 году, отличалась от отцовского «дома отдыха», как небо от земли.

Суд постановил, что отец должен выплатить рабочим выходное пособие и возместить все убытки, понесенные разными лицами в связи с закрытием предприятия. Мама распродала все наше личное имущество и расплатилась до копейки. И вот, наконец, нам дали свидание с отцом. Мы отправились в пригород Баку – Баилов, где расположена была тюрьма. По дороге я рисовала себе страшные картины: арестанты с железными кандалами на руках, сырые склепы камер.

Свидание состоялось в тюремном саду, разделенном невысокой железной решеткой. Отец выглядел неплохо, ему, правда, досаждали соседи-уголовники и клопы, в обилии расплодившиеся в грязных камерах. Тюремное начальство, однако, приметило отца и собиралось использовать его в конторской работе. Это несколько облегчило бы его бытовые условия.

И, действительно, в скором времени отца перевели в тюремную контору.

После этого дела пошли на лад. Как-то раз к нам домой явился тюремный надзиратель и заявил, что отец желает за свой счет отремонтировать и заново покрасить камеру, а также уморить всех клопов и тараканов. Мама немедленно наняла бригаду рабочих, и те привели отцовскую камеру в порядок. Отцу было разрешено также получить из дома металлическую кровать с матрацем. Вольготно жилось когда-то зекам в баиловской тюрьме, честное слово…

Отец отсидел полтора года и был выпущен досрочно «за примерное поведение». В последние полгода он частенько наведывался – в сопровождении надзирателя, разумеется – домой обедать. Надзиратель сидел с нами, хвалил кухню, а потом уходил на час-другой, оставляя отца с семьей.

После первой отсидки отец устроился на работу в «Азнефть» – «Азербайджанскую нефть». Не прошло и года, как к нам ночью ворвались чекисты, перевернули все вверх дном и снова арестовали отца. Донос, как выяснилось, носил анекдотический характер: будто, работая в тюремной конторе, он умышленно изводил слишком много бумаги и чернил. И отец вернулся домой спустя сутки. Однако теперь он твердо решил уехать из Баку навсегда. Он наивно полагал, что в огромной Москве забудут его «буржуйское, нэпманское прошлое» и оставят его в покое.

На сборы много времени не требовалось: отец мой был окончательно разорен. Родители уехали, а я осталась в Баку заканчивать школу. Брат мой Александр, 18-летний юноша, также незадолго перед тем уехал в Москву «зарабатывать пролетарское происхождение»: с отцом – бывшим нэпманом – нельзя было рассчитывать на какой-либо успех в жизни, а Александра тянуло к газетной, журналистской работе. Работая в Москве на фабрике, он сотрудничал одновременно в газетах. Никому не нужная работа на фабрике была, собственно говоря, «официальным перевоспитанием». Без «пролетарского настоящего» нашего Шуру просто-напросто не стали бы печатать.

Мама надеялась, что Шура поступит в Университет, станет «дипломированно» образованным человеком. Шура – в трех тысячах километров от Баку – мамину надежду не сокрушал, но в Университет поступать не собирался. Его уже печатали, он подписывался псевдонимом «Алазэ» (Александр Лазебников). В нем проявились задатки хорошего журналиста, и он, действительно, спустя несколько лет стал заместителем заведующего отделом газеты «Комсомольская правда». Его ждала судьба многих крупных журналистов: в 37 году он был арестован вместе со всей редакционной коллегией своей газеты, обвинен в шпионаже, отправлен в концентрационный лагерь. Он провел там девятнадцать лет и вышел на свободу, реабилитированный, уже после смерти Сталина. Нашему Шуре повезло: он остался жив.

Итак, родители отправились в Москву, где отец поступил на службу в управление «Главнефть». Я осталась в Баку – доучиваться, заканчивать школу. Бакинская жизнь текла размеренно, скучно, провинциально. Возможно, какие-то страсти – политические, экономические – и были присущи ей, но я находилась далеко от тех сфер, где температура подымалась выше нормы.

Поэтому вдвойне крупным событием для нас – школьниц, школьников – стал приезд в Баку трех известных московских поэтов: Иосифа Уткина, Александра Безыменского и Александра Жарова. Все трое назывались «комсомольскими поэтами», все трое были молоды, пользовались огромной по тем временам популярностью. Все трое, кстати сказать, были евреи. Уткин, автор знаменитой «Поэмы о Рыжем Мотеле», посвященной Троцкому, погиб во время Второй мировой войны в авиационной катастрофе. Он был талантлив – несравненно талантливей, во всяком случае, Жарова и Безыменского. А эта пара уцелела ценой предательства собственных юношеских розовых идеалов. Жаров писал подписи к агитплакатам, Безыменский, который до самой смерти по мере сил стриг купоны с прошлого, заслужил такую эпиграмму, сочиненную его же коллегами-поэтами:

 
Волосы дыбом,
Зубы торчком,
Старый дурак
С комсомольским значком.
 

Так что судьба Иосифа Уткина сложилась не так уж и плохо: не погибни он на фронте, ему пришлось бы либо сидеть в лагере, либо вести жалкую и подленькую жизнь «вечно юных комсомольских поэтов» Безыменского и Жарова.

В 27 году, естественно, речи об этом не было. Просто приехали московские поэты – и все. О билетах на поэтический вечер нечего было и мечтать: они были проданы, перепроданы, розданы, распределены. Понимая несбыточность надежд по части билетов, я и две мои подружки сидели на скамейке приморского бульвара. На соседней скамейке устроился молодой мужчина с блокнотом для набросков и карандашом в руках. Мне показалось, что он рисует меня, и я, выросшая на мусульманском Востоке, поднялась со скамейки, чтобы уйти,

– Постой, – сказала одна из моих подруг, останавливая меня, – это же Ротов!

Художник Константин Ротов приехал из Москвы вместе с поэтами. Он подошел к нам и попросил меня ему попозировать.

– Посиди, пожалуйста, спокойно, девочка, – сказал Ротов, – и я дам тебе пропуск на сегодняшний вечер.

Видя умоляющий взгляд моих подруг, я сказала ему:

– Ладно. Но мне надо три билета: нас трое.

Вечером, сидя на ступеньках в переполненном зале, мы слушали стихи, рассказы Уткина о его визите к Горькому на Капри.

Несколькими днями позже я уезжала в Москву к моим родителям, навсегда. У меня было мало денег и я купила себе билет в жестком вагоне. Мои бакинские родственники, у которых был большой опыт путешествий по советским железным дорогам, советовали приковать железной цепью к моей полке чемодан со скромным его содержимым: вагоны кишели жуликами и поездными воришками. На одной из остановок я заметила прогуливавшегося по перрону Уткина, сопровождаемого восхищенными взглядами его многочисленных поклонниц. Красивый, заграничного покроя вязаный жилет был накинут на его плечи, на ногах, подобно ярко светящимся уголькам, горели красные сафьяновые домашние туфли. Мне, которая мечтала о кожаной куртке и в тайне от родителей носила кепку, такой наряд комсомольского поэта показался просто святотатством. К тому же он ехал в спальном вагоне, что, как мне думалось, приличествовало лишь «богатеям», а не пролетарскому поэту. Советские лозунги прочно, подобно татуировке, осевшие в моем сознании, с новой силой вспыхнули, когда я глядела на Уткина. На одной из остановок Ротов заметил меня. Он подошел и представил мне Уткина и еще двух своих товарищей. В ответ на мои возмущенные высказывания Уткин сказал мне:

– Если пишут хорошие стихи, за них получают деньги. Так почему же не тратить их на проезд в удобном и комфортабельном вагоне и не покупать красивую одежду! Что ты скажешь?

Этот ответ Уткина не имел ничего общего с лозунгами, укоренившимися в моем представлении, и я задумалась над сказанным Уткиным. Вообще-то, Уткин был прав, но мне, чтобы постичь это, надо было преодолеть серьезные препятствия: годы, проведенные в школе, сделали из меня если и не фанатичную комсомолку, то, по меньшей мере, существо с весьма ограниченным мировоззрением. Но советская жизнь так устроена, что очень скоро с моих глаз спали и розовые очки, и шоры, надетые на них школой.

Весной 1928 года в Москве открылся шестой съезд Коммунистического интернационала молодежи. Я работала на нем переводчицей с французского в отделе Геминдера, казненного в 1952 году в Чехословакии, после процесса Сланского. На съезд приехала большая делегация молодых немецких ротфронтовцев во главе с Куртом Фишером. Немцы выражали резкое недовольство результатами «русской культурной революции». Дореволюционная культура, по их мнению, подверглась недостаточной ломке и дроблению. В стремлении людей наладить кое-как быт, жить лучше – они видели «проявление буржуазных тенденций». В своем догматизме они были левее левых, «святее папы римского». Французские ребята, наоборот, подходили к проблеме более эмоционально. Все вокруг вызывало в них бурный восторг, и на немцев-критиканов они поглядывали неодобрительно. Они были не против ломки старой культуры. Но если немцы хотят проводить этот опасный эксперимент более радикально – что ж, пускай делают это у себя в Германии. Зачем взваливать такую тяжелую работу на плечи этих славных, гостеприимных русских?

Немцы смотрели на вещи более сурово и принципиально. Они были против любого проявления излишеств и, наблюдая российские процессы со стороны, приходили в ярость от произвольного колебания в распределении благ.

Несколько месяцев спустя после съезда КИМа, получив отличные рекомендации в качестве переводчицы, я поступила на филологический факультет Московского университета.

3. Цыганский уголок

После Баку Москва казалась мне огромной, лоскутнопестрой, дикой. Жизнь представлялась чистой страницей, которую только предстояло исписать. И немножко страшно было браться за перо…

Отец снял квартиру на московской окраине, в Цыганском уголке Петровского парка. Там, в большом, дремучем парке стояли дома, сооруженные так называемыми «застройщиками». Застройщики были маленькими нэпманами – с их помощью Советы пытались хоть в какой-то степени справиться с жилищной проблемой. Сооруженные застройщиками на окраинах Москвы одноэтажные деревянные домишки давали приют временным жильцам, толпами хлынувшим в столицу в поисках удачи. Государство, таким образом, было освобождено от хлопот, связанных с жилищным строительством, да еще получало налоги с застройщиков. Застройщиками были, в основном, «прогоревшие» на крупных делах нэпманы и деревенские люди, подкопившие деньжат и подавшиеся в город.

Нашего застройщика звали Сергей Иванов. Он прибыл в Петровский парк из приволжской деревеньки и сколотил домик на четыре квартирки. Одноэтажный этот домик имел два крыльца, выходивших в парковые заросли. Летом по диким парковым тропинкам ездили велосипедисты, зимой – лыжники. Москва лежала к Востоку от парка, за пряничным, красивым дворцом царя Петра Первого, переоборудованным в летное училище. Будущие летчики, таким образом, селились в Петровском парке – вместе с жильцами застройщиков и цыганами, стоявшими большим табором на парковой поляне.

Сергей Иванов занимал одну из четырех квартир собственного дома. То был человек неистребимый, как шарик ртути, и тяжелый, как ртуть. Спасшись от расстрела продразверстки, не истлев от голода в год поволжского мора, уйдя от сибирской кулацкой судьбы, выжив во всех этих вулканических ситуациях – он ненавидел советскую власть грозной ненавистью. Его жизнь – как и жизнь миллионов таких, как он – перестала быть жизнью и превратилась в выживание.

Иванов сильно пил и избивал тихую жену, а в часы трезвости приходил побеседовать с моим отцом. Его поражало отношение моих родителей к нашей домработнице, деревенской девушке Саше. Саша была, в сущности, преданным членом нашей семьи, и это поражало и возмущало Иванова.

– Досыта не корми, долго не держи! – поучал Иванов моего отца. – А то ведь если по-хорошему, вот какой бардак получается! – и Иванов поводил рукой вокруг себя, охватывая свой собственный дом, Петровский парк, Москву за дворцом Петра, все пространство России до самого Тихого океана.

Соседями нашими были супруги Соловьевы с сыном. Обрусевшие евреи Соловьевы приехали в Москву из Казани с самыми благими намерениями: работать на благо победившего народа, учить сына, жить по-человечески. Судьба их сложилась банально: инженер Соловьев был арестован в 37 году по сфабрикованному доносу и погиб (при этом ему вменялось в вину сокрытие истинной национальности), сын погиб на войне. Жена «изменника» Соловьева, врач-педиатр Фаина, не могла рассчитывать на хорошую работу, а потому официально оформив развод с «недостойным» супругом (тайно она носила ему на Лубянку, пока принимали, денежные передачи), устроилась по советским понятиям весьма удачно – заведующей детским садом. С работы она возвращалась нагруженная как вол: на плече сумка, в обеих руках «авоськи» с продуктами, которые не додавали детям…

Соседний с нами дом принадлежал бухарскому еврею Хахамову. В начале НЭПа он приехал в столицу из Бухары с грузом ковров и открыл ковровый магазин. Посидев в тюрьме еще в расцвет НЭПа, он вышел на свободу и на сохраненные в тайнике остатки денег построил дом для жильцов. Хахамов, перенявший черты характера восточных людей, был фаталистом, жил, что называется, «по течению». Этим же «течением» его и «смыло» в 37 году – он был вторично арестован и погиб неведомо где, а семья развалилась, разбрелась по городам и весям необъятной России.

Цыгане, жившие табором, являли наиболее красочную часть населения Петровского парка.

Цыгане были самые настоящие – с лошадьми, повозками, шатрами, гадалками и гадателями, с громадной стаей грязных, голопузых ребятишек. Под разными предлогами и вовсе без предлогов они проникли в соседние с ними кварталы – но на свою таборную поляну не пускали никого. Советская власть решила сделать из них «оседлых граждан», и цыгане до поры, до времени терпели такое неестественное положение. Дети их азартно плясали за медяки на пыльных дорогах перед домами застройщиков, женщины в пестрых платьях предсказывали за умеренную плату прекрасное будущее и избавление от душевных травм. Цыганские мужики сидели целый день на земле, покуривая табачок и лудя медные котлы. Мне казалось, что жизнь табора на этом месте продолжится до тех пор, пока будут перелужены все котлы. А потом, в одно прекрасное утро, цыгане свернут свои шатры, погрузят пожитки в телеги и уйдут невесть куда…

Меня цыгане принимали за «свою», за цыганку. Этому способствовало два обстоятельства: я была по-восточному черна и хрупка и носила арабское вышитое платье, привезенное моей маме в подарок дядей Натаном из Палестины и перешедшее со временем ко мне.

Когда я проходила мимо цыганской поляны, цыганки обступали меня, спрашивая дружелюбно:

– Ты цыганка?

Я отрицательно мотала головой, убегала. Я боялась цыган, их дурной славы воров и мошенников. Теперь я жалею, что не узнала их тогда поближе: они, да еще, пожалуй, вымирающие от болезней и водки обитатели крайнего Русского Севера сохранили под советской властью нравственную свободу.

А цыганки, провожая меня взглядами, недоверчиво покачивали грязными головами: они упрямо считали, что я цыганка, только скрываю почему-то свое происхождение.

Улица, на которой мы жили, и соседние улицы носили какие-то официальные названия – я их не помню. Вся Москва называла наш район просто «Цыганский уголок». Потом когда цыгане, перелудив все котлы, ушли – название района и нашей улицы, на которой мы жили, осталось прежним. И даже теперь, когда ни цыган там нет, ни застройщицких домишек, а в асфальт вокруг метро «Аэропорт» врублены многоэтажные дома писательского кооператива – даже теперь старожилы зовут это место Цыганским уголком.

В 29 году страну сотрясла новая беда – власть приступила к паспортизации. Паспорт – ярлык полноправного гражданства, железный канат, привязывающий намертво к месту жительства и соединяющий с всезнающим отделом кадров и досье охранки – эту самую книжицу могли получить только люди с «незапятнанным прошлым». С паспортом было плохо – но без паспорта было еще хуже. Паспорт напоминал по высокому счету тавро на плече скотины, но отсутствие тавра, беспризорность, «баспачпортность» означала неполноценность, сулила тюрьму и тяжкие лишения.

Люди, оставшиеся без паспортов, получили глупую и омерзительную кличку «лишенцы».

В первую очередь государство расправилось, внеся их в графу «лишенцы», с недавними своими благодетелями – нэпманами. Два лишенца оказались в нашем доме в Цыганском уголке: хозяин дома Сергей Иванов и мой отец.

Зачислив Иванова в лишенцы, государство в самом скором времени сделало следующий шаг: конфисковало у него дом. Узнав об этом, Иванов напился пьян и с глазами, белыми от ненависти, бросился рубить бывшее свое владение топором. Побушевав, Иванов притих и решил выживать дальше. Так как за посягательство на целостность бывшего частного, а ныне государственного имущества – нападение с топором на дом – Иванову неизбежно грозила тюрьма, он принял единственное правильное решение: съехал ночью в неизвестном направлении и исчез.

А дом подвергся немедленной реконструкции: четыре квартиры объединили в две коммунальные и вселили туда еще две семьи. Таким мудрым способом решала в то время советская власть жилищную проблему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю