Текст книги "Избранное"
Автор книги: Эрвин Штритматтер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 43 страниц)
Он начинает копать под большой елью, снимает куски дерна, зеленую улыбку земли, и аккуратно складывает их. Напоенная горьким знанием стариковская слеза, как капелька росы на древесном мхе, повисла на его бороде. Как и все, что волей-неволей подчиняется земному притяжению, она падает на взрыхленную землю и тает.
В начале лета он отправился было в деревню проситься в пастухи. Бригадир молочников и заведующий длиннющей фермой только похлопали его по плечу, указав старому Адаму на его костыль и хромую ногу.
Тогда ему пришла мысль собирать лекарственные травы и сушить их на досках для раскатывания теста. Однажды он выставил их на дорожку перед домом, потому что солнце было там всего ярче, и зять на своем мопеде проехал прямо по доскам.
Старый Адам не возмутился, только вздохнул. Через некоторое время на выгоне вспыхнул маленький костер. Вместе с дымом в воздухе растворилась бездна здоровья.
Адам-внук работал теперь электриком на атомной электростанции. Работал хорошо, на Первое мая ему вручили грамоту, но дома было одно – музыка, музыка, сплошное мельтешение. На его запястье висел вечно включенный радиоприемничек величиной с сигаретную коробку. Музыка из рукава. Ток в коробку поступал из цилиндрической батарейки, не толще гусиного кизяка. Тромбоны и саксофоны заменили ему собственные песни. Отсюда и шла та суетливость, которая так не нравилась старику во внуке.
Юный электрик привозил с собой продавщицу из лесного городка. Не разжимая объятий, путаясь ногами, они кое-как продвигались вперед и спускались к озеру. С грохочущими транзисторами на запястьях они улыбались друг другу, обменивались ласками, иногда короткими словами и были по-своему счастливы; и это вовсе не обязательно было плохо только потому, что было непонятно старому Адаму.
У продавщицы, самой еще ребенка, будет ребенок. Она перебралась в дом к Адаму. Пока не родился малыш, ей надо научиться вести хозяйство.
Вот и еще одна новость в доме, хотя и не чудо света: будущая сноха с именем как в кино – Беатриса. Она была бледна, с обесцвеченными волосами и с неудовольствием носила свой растущий живот по этому крошечному миру, зажимая нос, потому что ее мутило от запаха трубки. Старый Адам по-своему толковал эту свойственную беременным дурноту: значит, для молодежи от него уже несет трупным запахом. Малютка Беа в своей оттопыренной юбчонке, казалось, преследовала его, хотя он всячески избегал ее. Набухшая почка вознамерилась столкнуть с ветки сухой осенний лист.
Взявшись протирать пыль, она засыпала на софе, засыпала и за чисткой картошки, а уж охотнее всего на кровати деда в его укромной комнате, эта крошка Беа. Верно, и Урина давным-давно точно так же забиралась в теплую пещеру, когда медведь был в отлучке. Беа спала, а крошечный аппарат на ее запястье продолжал надрываться. Так он и застал ее, когда к полудню вернулся из лесу. Она проснулась от табачного дыма, зажала нос, а другой рукой взъерошила копну волос, зевнула: «Хорошенькая у нас здесь будет жизнь!»
Наконец-то все было сказано прямо: они ждут не дождутся его смерти. Что ж, им не придется ждать долго!
И вот он, следуя старой пословице, сам копает себе могилу. Он копает, и маленькие камешки взвизгивают, когда он натыкается на них лопатой… Надо всего лишь спуститься к озеру. Пловец из него, слава богу, никакой, на дно он пойдет без разговоров. Может статься, от холодной воды сердце остановится раньше, чем придется глотнуть зеленой тины. Надо только выйти за камыши, там по шею и даже еще глубже. Голубино-сизое небо подергивается бледно-зеленым сумраком; со дна, извиваясь, поднимается угорь и вместе с хлынувшей водой проскальзывает в разинутый для последнего глотка рот…
Но до этого пока еще не дошло. Он читывал книги с потемневшими по углам страницами, что хранятся в ящике комода, он знает, как это делается. Его смерти будут предшествовать знамения, он пойдет и сломает электрический насос в подвале. Пусть он не в силах снести хотя бы одну голову дракону по имени Электричество, но над этой маленькой загадкой они поломают-таки себе головы!
Он спустился к дороге и, подойдя к лугу, наткнулся на чудо: весь кооперативный выгон до самого леса окружен низко подвешенными электрическими проводами. Железные столбики, изоляторы, провода: электросеть в миниатюре.
Вот современная смерть. Надо всего-навсего дотронуться до провода. Голой рукой он схватился за верхний, его ударило током, но, чтобы заменить смерть в озере, этого мало.
Три гектара выгона за электрической оградой, а посредине – стадо молочных коров. Вместо пастуха – электрический ток, а Адама выбросили на свалку человечества.
В нем просыпается любопытство, коварный продлеватель жизни. Электричество у него под ногами. Он таки дознается, что такое этот электрический ток, он должен!
Ящичек на красном металлическом столбике. Внутри него тикает и щелкает, как будто долбит клювом пытающийся выбраться на свободу скворец. Столбик и ящичек под деревом на лугу. Вот, значит, откуда идет ток. Он отыскивает на ящичке переключатель, нажимает на него, и тиканье умолкает. Тока больше нет.
Эта игра с током начинает забавлять его. Он включает и выключает его, одним нажатием пальца распоряжаясь им, как хозяин.
Каждый день он приходит к ограде и однажды видит, что провода порваны и лежат на земле. Ночью здесь прошли дикие свиньи. Коровы разбрелись, одни стоят на дороге, другие пасутся в лесу. Ему не под силу вернуть их, мешает хромая нога. Он ковыляет в деревню и рассказывает о случившемся.
Председатель кооператива прищурился. Бог весть откуда возникает идея: не взялся ли бы старый Адам сторожить выпас, а заодно присматривать за телятами и молодняком? Больших денег он не обещает, зато Адам был бы при деле. Восемь дней на размышление!
Старому Адаму не надо денег, не надо ему и времени на размышление. Старому Адаму нужно жилье в деревне.
К дому Адама подъезжает трактор. Двое трактористов выносят из комнаты мебель, теперь в ней девяносто кубометров чистого воздуха. «Что это значит?» Молодые бросаются к деду. «Сейчас поймете, что это значит», – говорит старый Адам. На софе, выпятив живот, спит бледная Беа. На ее запястье завывают саксофон и ударник.
Он карабкается на боковое сиденье в кабине трактора. Молодые машут ему: неудобно перед соседями. Нет такого закона, который предписывал бы человеку: ты обязан умереть в той же комнате, где родился.
Три выгона: для телят, молодняка и молочного стада, и все их нужно успеть обежать. Если олени или дикие кабаны рвут по ночам провода, ему приходится чинить их. Надо следить, чтобы изоляторы были целы, а аккумуляторы заряжены. Весьма капризное создание, этот электрический пастух, может споткнуться о стебель любой травинки, за ним нужен глаз да глаз.
Старый Адам снова нужен миру. Но что такое электрический ток, он все еще не знает. Он останавливает внука, который мчится на работу на своем мопеде разве что чуть медленнее ружейной пули. На его запястье уже нет музыкальной шкатулки. Ее вытеснила из дома музыка новорожденного сына человеческого. В юности многие из нас, случается, хватают через край. Старики боятся, как бы не нарушились их планы насчет будущего планеты. Но планета круглая и продолжает вращаться.
– Спроси-ка наконец у своих инженеров, что такое электрический ток! – просит старый Адам.
Внук уже не решается смеяться над дедом. И так стыда не оберешься. На своей электростанции, в библиотеке, он заглядывает в энциклопедию и ответ вызубривает наизусть: «Электричеством называется совокупность явлений, обусловленных электрическими зарядами и возникающими вокруг них полями».
– Корова ест траву и дает молоко, вот откуда берется корова. Разве это ответ? – спрашивает старый Адам. Он недоволен инженерами. Придется ему самому еще присмотреться к электричеству. В нем нет ничего враждебного: оно возникает из угля, из напора речной воды, из урановой руды, добываемой в горах. Оно не более враждебно нам, чем ветер, которому по утрам так радуются паруса.
Здесь есть над чем поразмыслить, это делает его счастливым. Но говорить так на хуторе не говорят; высокими словами здесь не бросаются, как прелыми сливами. Старого Адама не так-то легко вышибить из седла.
Городок на нашей земле
Перевод Е. Вильмонт
На художественной выставке этого года заслуженным успехом пользовалась картина известного художника, лауреата Национальной премии Акселя Вейнгарда: «Вид на Землю из космоса».
Прошу прощения за несколько газетное начало, но дело в том, что редакция одного еженедельника поручила мне взять у Акселя Вейнгарда интервью. Я взял интервью, но его не напечатали. В редакции сказали, что оно слишком необычно, вообще не настоящее интервью, да и читателям не по зубам. Вот почему я вынужден избрать иной путь, чтобы познакомить читателя с двумя произведениями Вейнгарда.
У нас вошло в привычку спрашивать художников, что побудило их создать то или иное произведение. Уж не знаю, приятно ли это им, но я, согласно схеме, по которой мы интервьюируем, спросил Вейнгарда, что послужило толчком для создания картины «Вид на Землю из космоса».
– Встречаются в наши дни люди, у нас и еще кое-где, – пояснил Вейнгард, – которые свою ограниченность умеют прикрыть столь красивыми словами, что всюду и везде слывут невесть какими интеллектуалами. Если спросить их о будущем планеты, которая несет нас, кормит, дарит радостями и горестями, и даже в состоянии, зовущемся смертью или тлением, от себя не отпускает, они лишь недоуменно пожмут плечами, но сколько-нибудь вразумительного ответа от них все равно не дождешься.
Земля, по их мнению, – физическая лаборатория, курсирующая в мировом пространстве. В этой лаборатории несколько выдающихся физиков ставят эксперименты; но один неточно проведенный опыт, неблагоприятное стечение обстоятельств, например во время войны, – и лаборатория рухнула, стала прахом. Земля – опять та же спиральная туманность, какою была миллионы лет назад, не исключено, что она заново пройдет весь путь развития, покуда опять не появятся выдающиеся физики.
Такие ответы явно исполнены благоговения перед новоявленными богами. В дальнейшем, правда, эти люди, слава тебе господи, дадут понять, что грядущую катастрофу человечество уже не осознает, ибо таковая, надо надеяться, разразится лишь тогда, когда наша жизнь, прожитая не без приятности, останется позади и на Земле уже никого не будет.
С тех пор как Гагарин, первый человек, взглянувший на Землю со стороны, увидел ее голубой и мерцающей, а следовательно, романтически притягательной для жителей далеких миров, находятся другие люди, для них космические полеты, взрывающие горизонт, не что иное, как увеселительная прогулка, в которой они охотно приняли бы участие. Скорее всего, эти люди страдают манией бегства и хотели бы на современный лад избегнуть тех усилий, которые им приходится прилагать здесь, внизу (предпошлем, что «внизу» и «наверху» – понятия относительные).
Моя картина «Вид на Землю из космоса», если хотите, ответ на легкомысленные воззрения обеих категорий наших современников.
Здесь следует заметить, что, несмотря на достоверные описания Гагарина, Вейнгард, с мужеством настоящего художника, изобразил Землю не голубой и мерцающей, а зеленой, лучащейся, манящей. Возможно, я зайду слишком далеко, если скажу, что в егоЗемле было что-то от спелого яблока, которое так и тянет надкусить. Это, надо думать, и принесло ему успех у многих посетителей выставки, ибо любой нормальный человек взирает на свою планету с уверенностью, что своими упорными трудами и исследованиями в конце концов одолеет все грозящие ей катастрофы.
Тут мое интервью с Вейнгардом полагалось бы закончить, если бы я действовал согласно указаниям редактора еженедельника. Это было бы как раз то, что нужно, более или менее доходчиво и не слишком затруднительно для читателя.
После беседы с Вейнгардом, за которую я был ему искренне благодарен, я не ушел, а принялся осматривать его ателье. Подстегиваемый журналистским любопытством, я обнаружил маленькую картину, размером приблизительно двадцать на тридцать сантиметров. Я, наверно, прошел бы мимо этой картинки, но на нее вдруг упал солнечный луч, пробившийся сквозь полуслепое верхнее окно, и она засияла среди других полотен.
Вейнгард, видя, как я ею заинтересовался, заметил, что по силе выразительности она не уступает его космической картине, и рассказал мне следующее.
«Вскоре после большой художественной выставки я отправился в районный город, где должна была открыться выставка моих работ. Мой путь лежал через городок, немало значивший для меня в юные годы.
Когда после войны я получил возможность развивать свой талант, я уже не был ни сорвиголовой, ни рассерженным молодым человеком.Я много работал, искал свои средства художественного выражения, пробовал, экспериментировал, сжигал неудачное, мучился сомнениями, но не отчаивался и все начинал сначала. О городке, где протекло мое детство и юность, я вспоминал не слишком часто. Он отошел в страну прошлого. Но тут, когда я проезжал через него, воспоминания нахлынули на меня сильнее, чем я мог ожидать, и мне показалось, что они остановили мой „вартбург“, показалась, что у меня откуда-то вдруг появилось время, чтобы осмотреться в этом городке, но кто может дать тебе время, кроме тебя самого? Я поставил свою машину и пошел бродить по улицам.
Вряд ли можно было предположить, что в этом городишке я встречу кого-нибудь из времен моей юности. Когда я его покидал, эпоха, как говорится, была политически безотрадной, я попал в тюрьму, сидел в лагере, чистая случайность, что я выжил. Население городка, надо думать, обновилось, особенно в послевоенные годы, когда люди по всей стране снимались с насиженных мест.
Главная улица начиналась за городской чертой – я заметил на ней кое-где навоз, как в былое время, колесами натащенный с полей, – и упиралась в рыночную площадь. Поток пешеходов был невелик, и небольшие островки – два или три болтающих друг с другом горожанина – никому не мешали. Шум моторов на проезжей части создавал иллюзию кипучей деятельности, но все машины, грузовики и мотоциклы проезжали через город не останавливаясь, и лишь один медленно тащившийся легковой автомобиль из Швеции, с широким бампером, похожим на щит снегоочистителя, казалось, загребал для своих седоков идиллию маленького городка.
Ратуша выглядела так, будто здешний архитектор, играя, придумал ее много веков назад. Мне было известно, что местные патриоты достраивали свою ратушу к различным городским празднествам и годовщинам: один раз клали гладко отшлифованную гальку, другой раз – чурки, а позднее – чуть ли не спичечные коробки. Ратуша была так очаровательно забавна, так легка и воздушна, что всем своим видом как бы говорила: я не прочь простоять еще столетье-другое.
За бывшим кайзеровским почтамтом, зданием эпохи грюндерства, по сю пору выставляющим напоказ свою безвкусицу, мое внимание привлекла какая-то женщина. Полная, в свободном платье-рубашке, она выглядела старше своих лет. Лицо у нее было нечистое, на лбу красовался большой прыщ, а в правом уголке рта – след лихорадки. Волосы, когда-то, вероятно, рыжие, с возрастом посеребрились. В силу привычки я попытался определить цвет ее волос, испытующе и дружелюбно глядя на женщину. Цвет у них был такой, словно в плите смешали красную золу бурых углей и белую древесную золу. Нельзя сказать, чтоб они не были ухожены, но от частой завивки стали такими жидкими и короткими, что уже не поддавались укладке и смахивали на пух у птенца. Наверно, мой взгляд художника показался ей назойливым, она потупилась, отступила влево и твердой походкой пошла дальше по краю тротуара. Я ее смутил и уже упрекал себя за это. Впрочем, я нередко позволял себе подобную профессиональную назойливость. Иногда мне приходилось извиняться перед прохожими, если я уж слишком откровенно на них пялился, но сейчас мне не хотелось объяснять каждому встречному, что я художник и пялюсь из профессиональных соображений.
Оглянувшись, я заметил, что женщина и других прохожих обходит слева по краю тротуара. Наконец она остановилась у афишной тумбы, но афиши, видимо, нисколько ее не интересовали; ей надо было сперва прийти в себя от моего назойливого взгляда, во всяком случае, она подбоченилась левой рукой и задумалась; тут мне вдруг почудилось, что я когда-то знал ее. Вероятно, и мой внезапный интерес к ней был связан с бессознательным узнаванием.
Смутные воспоминания, вызванные каким-нибудь пустячным событием, могут вконец измучить человека, и я напрасно напрягал свою память. Но быстро взял себя в руки, ибо, начни я раздумывать над этим незначительным случаем, он заслонил бы для меня все дальнейшие впечатления, на которые я надеялся. Я запретил себе даже думать о нем, а запрещать себе я умел, научился за шестьдесят лет.
Впрочем, в тот день я понял, что жесты человека не меняются и люди, прожившие жизнь в разных концах земли, могут по ним узнать друг друга, если под старость, пусть даже незадолго до смерти, им суждено свидеться вновь.
Я шел по главной улице и смотрел на прохожих. Видно, у них и сейчас времени было вдоволь, так как иные останавливались и глазели на меня, словно на заморскую диковину. Вероятно, по понятиям жителей провинциального городка, я был одет слишком светло и слишком по-юношески для моего возраста и моих больших усов, ибо тех, кого не смущала пестрая куртка, уж обязательно смущали мои желтые кожаные штаны. Ну что ж, глазейте себе на здоровье, а ведь в свое время вас не смущали горчичного цвета мундиры, расшитые галунами. Я пытался не обращать внимания на взгляды прохожих, но все же в этой одежде чувствовал себя здесь не так уверенно, как обычно.
Неужто захолустье уже стало засасывать меня, неужто только поэтому я свернул в переулок, где, словно стадо черепах, горбатились булыжники. Я наивно – ибо подчас бываю наивен – внушил себе, что булыжники, там, внизу, под другими, новыми следами, еще хранят мои тогдашние следы.
И надо же, чтоб это оказалась та самая улочка, где я встретился с девушкой, о которой пятнадцатилетним мальчиком думал больше чем положено. В мечтах она уже была моей возлюбленной, но она об этом не догадывалась, да и незачем ей было знать, достаточно, что знал я сам.
В тот день (я долгое время называл его великим днем) улочка была безлюдна. В конце ее, где, ограниченный покосившимися фасадами домов, виднелся кусочек неба, появилась она. Я подумал: видно, сама судьба переводит стрелку, направляя меня на новый путь. Но посмотреть в глаза девушки у меня не хватало мужества; я боялся, что она разгадает мои мечты. В юности веришь, что мечты имеют силу, но позднее узнаешь, что меж взрослыми существует соглашение: мечты имеют силу лишь тогда, когда за ними следуют поступки.
Поглядывая на нее искоса, снизу вверх, я заметил, что моя девушка улыбалась, может быть, очень разному отзвуку наших шагов в переулке? Я же вообразил, что она улыбается мне, и, как сейчас помню, меня коснулся зеленый рукав ее муслиновой блузки, этого мне было довольно, довольно на целый месяц.
Наконец я решил, что при встрече заговорю с ней, но она все не попадалась мне на глаза. Я спросил о девушке своего соученика по художественной школе, жившего неподалеку от нее, и в ответ услышал, что она, кажется, помолвлена.
Множество таких воспоминаний навевал мне этот городок, и чем дальше я бродил по нему, тем больше их становилось. Знаменитый художник посещает места своего детства,так могла быть озаглавлена газетная заметка о моем пребывании здесь, если бы меня настигли репортеры. Но в этом городишке им нечем было поживиться! Они рыскали по территории большого промышленного комбината, за городскими воротами, и я радовался, что никто не мешает мне бродить по узким улочкам.
А вот и трехэтажный доходный дом, в той части города, которую мы, бог весть почему, прозвали „Алжир“. Оттуда я зашагал к школе, как полагается увенчанной башнею; прежде она стояла среди грохота станков двух суконных фабрик. Во время войны суконные фабрики, из соображений конкуренции, были разбомблены английскими самолетами. Теперь школа очутилась на площади, где на потоптанных клумбах изо всех сил цвели запыленные пеларгонии и петуньи, помогая городскому управлению экономить средства на цветы подороже.
Я снова прошел по своей старой школьной дороге, воскресил в памяти все свои мальчишеские проделки и потасовки, поднялся по истертым каменным ступеням школьной лестницы и ощутил дурацкое удовлетворение при мысли, что есть и моя доля в том, что они так истерты. Я вспоминал дни, когда с хорошими отметками – в особенности по рисованию – опрометью сбегал по этой лестнице, чтобы с головой окунуться в каникулы; дни, когда я еле взбирался по ней, удрученный несделанными уроками, вспомнились мне лишь мимолетно.
Я пошел к реке, к заводи, где купался мальчишкой. Мухи и шмели, как и тогда, жужжали в сочной траве. Тысячи поколений насекомых пролетали за эти годы над заводью, но мой взгляд не отличал их от тех, что жужжали в высокой траве, когда я много лет тому назад засыпал там, сморенный солнцем. И у заводи, казалось, росла все та же трава, лежа в которой я грезил о славе художника. Но об испуге, испытанном мною, когда я впервые прыгнул в реку вниз головой и меня перекувырнуло в воде, так что я чуть не утонул, я вспомнил бегло и с неохотой. Память пристрастна, она всегда держит сторону жизни.
Трудно поверить, но на мосту с узорными чугунными перилами, перекинутом через речушку, я встретил своего школьного товарища. Я не узнал его, но он узнал меня, так как видел мои фотографии в газетах.
Мне вдруг так захотелось отпраздновать нашу встречу, что я решил плюнуть на открытие выставки.
Франца Шитке в школе мы звали Францке. Францке и я отправились в магистратский погребок. Когда он снял шляпу, довольно-таки обтерханную от частых приветствий, вместо ожидаемых кудрей моему взору открылась ухоженная лысина. Из остатков волос он умудрился не только сделать пробор над левым ухом, но еще и зачесать их кверху на поблескивавшие проплешины.
Мы уселись в нише, я заказал свиные отбивные и пиво и долго ждал какого-нибудь жеста, который бы подтвердил, что я действительно сижу с Францке из моего детства. Этот жест не заставил себя ждать. Францке вгрызался в отбивную, как в свое время в школьный завтрак, по-мышиному въедливо и проворно. Водянистый картофельный салат он ел не глядя, без особого аппетита, и лишь после третьей кружки пива глаза его слегка заблестели.
Францке был служащим магистрата. В его ведении находились вывозка мусора из города, уход за зелеными насаждениями и надзор за уборкой улиц. Он страдал какой-то желудочной болезнью, был освобожден от воинской повинности и даже во время войны не покидал родного городка. Теперь он принадлежал к одной из партий блока, но политикой интересовался лишь постольку, поскольку она касалась его службы в магистрате.
О буроугольных шахтах за городской чертой Францке говорил, как о Диком Западе.Рабочие и служащие шахт были для него „эти люди там“. Видно, захолустье со своей однообразной мелочной суетливостью и вечными пересудами вконец опустошило его. Лишь с трудом вспоминал он имена наших бывших однокашников, хорошо памятные мне.
Но некоторых он все же припомнил и рассказал, что, распаленные идеями нацизма, они добровольно пошли на эту преступно развязанную войну. Возможно, была доля вины и Карла Мая [83]83
Карл Май (1842–1912) – автор широко популярных приключенческих романов.
[Закрыть]в том, что эти люди, поначалу охочие до приключений, позднее, точно вандалы, вторглись в чужие страны.
Иные из наших соучеников, оставшихся в живых, переселились нынче в ту часть страны, где можно было жить на старый лад. Там они стали заниматься коммерцией, обзавелись вместительными машинами „для представительства“ и дурно воспитанными детьми, много играли в скат, пили пиво и лишь изредка удостаивали наш городок своим посещением, держась чванливо и нагло, как белые колонизаторы в африканских джунглях.
После пятой кружки Францке совсем разошелся и стал заказывать за мой счет все, что ему хотелось: „Двойной, позалуйста, ведь молодыми нам больше не встретиться!“ Он велел подать себе второй ужин: виноградные улитки в соусе из молодого барашка, заедал он их бутербродами с икрой. Я был для него чем-то вроде богатого американского дядюшки,которому „здорово пофартило“, как выразился Францке.
Я попытался втолковать ему, сколько двадцатичасовых рабочих дней, сколько бессонных ночей кроется за тем, что сейчас выглядит „красивой жизнью“. Он посмотрел на меня осоловелыми от пива глазами, кивнул с понимающим видом, но тут же объявил, что „тлалант“ есть „тлалант“, и людям, им взысканным, достаточно пальцем пошевелить, чтобы взобраться на самую вершину жизни.
Впрочем, Францке – под влиянием алкоголя набравшийся сил и важности – в свою очередь не пожелал ударить лицом в грязь. Если бы я видел, сказал он, на что был похож город после войны, то сразу бы понял, что он не из белоручек. Более того, я бы снял перед ним шляпу, нет, „шяпку“. Пятнадцать лет понадобилось, чтобы убрать развалины. „Лазвалины, куда ни глянь – лазвалины“. Широкий фронт работ по расчистке и уборке улиц, борьба за полное и повсеместное уничтожение крыс – он все это организовал, добивался высоких показателей, которые и не снились „тем, в шахтах“.
Я похвалил его, не только из вежливости, похвалил и цветы на площади у нашей старой школы.
Воспоминания – как быстро мы обменялись ими и как быстро они иссякли! Когда мы попытались заговорить о настоящем, оказалось, что мы говорим на разных языках. Укрывшись за клубами табачного дыма, к нашему столу подкрадывалась провинциальная скука.
Я вспомнил пожилую женщину, встретившуюся мне сегодня утром. И осторожно спросил о ней у Францке. Францке знал всех, кто, подобно ему, не покинул родного городка. С каждым из этих аборигенов ему хоть раз да приходилось иметь дело. Все остальные были для него беженцами, которые либо сразу потонули в потоке жизни, либо, на зависть всем, взнеслись на гребень волны, чтобы потом все же пойти ко дну.
Рыжеволосых девушек, оставшихся в городке, раз-два и обчелся, Францке заказал еще один двойнойи, задумавшись, так сморщил лоб, что, казалось, он вот-вот затрещит, потом сказал:
– Ты, надеюсь, не о Цешихе говоришь? Ха! Цешиха! Ну, эта не слишком-то разборчива! – Он щелкнул пальцами. – Аборты, укрывательство дезертиров в конце войны, она чудом спаслась от виселицы, с русскими путалась, в общем, полный набор. Еще пива, позалуйста! Неужто ты хочешь, сейчас… при твоем общественном положении?
Я не без труда отговорил Францке от намерения пригласить сюда его благоверную, которая, как он утверждал, лучше его знала женскую половину городского населения. „Не вредно будет моей женушке, этой змее подколодной, поглядеть, с кем ее Францке сидит за столом“.
Наконец мне удалось от него отделаться. Все мне опротивело, но мягкий солнечный день меня успокоил, и я снова побрел по улицам.
Много тысячелетий назад речушке пришлось перепилить гору, чтобы проникнуть в низину, где расположился наш городок, и теперь она самодовольно течет между двумя половинками этой горы, на склонах которой оптимистически настроенные горожане разбили виноградники.
Скамья, на которую я сел там, наверху, надо думать, не раз сменялась за долгие годы моего отсутствия, и скамья, с которой я в шестнадцать лет унес домой первый девичий поцелуй, была, вероятно, ее предпредшественницей.
Нет, это была не та девушка, что осчастливила меня прикосновением своего муслинового рукава. В новелле это, конечно, была бы она, но я рассказываю о своей жизни.
Девушка была красива. Но ведь каждая девушка по-своему красива. Та же, которую я впервые поцеловал (или она меня поцеловала?), была лучше всех на свете, и не только потому, что немного пришепетывала, а еще и потому, что говорила звучно, как говорят северяне.
Мы пошли домой, отягощенные сознанием своего греха. Неужто и вправду никто не видел, как там, наверху, наши губы соприкоснулись, точно трепещущие мотыльки?
Когда мы вошли в город и почувствовали себя увереннее, она сказала мне, что ее пребывание здесь подходит к концу. Я почувствовал, что бледнею, и в этот миг мне ничего бы не стоило взорвать поезд, на котором она должна была завтра уехать.
Мы поклялись друг другу в верности и никогда больше не свиделись. Два-три письма, в которых звенели любовные уверения, клятвы верности; потом жизнь и эту тонкую любовную ниточку вплела в свою большую сеть.
Я шел дальше, в гору, миновал вершину с ее похожей на высокий торт смотровой башенкой и добрался до купы белых акаций. Вот, значит, и Аркадия.Это название придумал расторопный хозяин ресторана, в свое время окончивший реальное училище. От Аркадиимало что осталось, если не считать зарослей крапивы и чертополоха да еще обгоревших развалин. Буфетная стойка, изрешеченная пулями, с проросшим из нее кустом бузины покрылась ржавчиной, и теперь с трудом можно было разобрать, что это такое.
Аркадияпод конец войны стала одной из тех крепостей, откуда немцы пытались спасти последние сто пятьдесят километров отечества. Крепость Аркадия,как мы видим, была стерта с лица земли, и из дырки, пробитой в проржавевшей стальной каске одного из павших здесь, торчал серебристо-серый чертополох. Это место не вошло в планы мероприятий Францке. Аркадия,наверно, относилась к тому, что он называл „там, за городской чертой“.
Несмотря на чистотел и мелкий березняк, почти сплошь покрывший руины, перед моим взором тотчас же воскресла былая Аркадияс ее танцевальным залом. А вот и хозяин, всегда подставлявший левое ухо тому, кто с ним разговаривал. Хорошо обслуживать, по его мнению, значило не смотреть на клиента; ведь в пригородной рощице Аркадиивстречались те, кому нельзя было встречаться в городе. Торговец сырьем Коттак, например, со своей откуда-то взявшейся деревенской кузиной или архитектор Клейнмайер с внезапно нагрянувшей из Берлина племянницей.
Здесь мы праздновали окончание школы художников-декораторов, мой соученик Вумпель и я. У Вумпеля были добродушные лягушачьи глаза, в которых изредка появлялся золотистый блеск. На эту прощальную встречу в заведении для солидных людей он захватил с собой девушку.
У меня девушки еще не было, хотя уже приспела пора ею обзавестись. Мне стукнуло восемнадцать, и я был подмастерьем художника. Ненормально в такие годы разгуливать по городу в одиночку: говорят, от холостяков разит кислятиной.