Текст книги "Избранное"
Автор книги: Эрвин Штритматтер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 43 страниц)
Мой друг Тина Бабе
Перевод Е. Вильмонт
Это началось на звероводческой ферме графини Вартенберг, где я зарабатывал себе звание подмастерья для одной из тех профессий, которыми овладел впоследствии. История начинается с появления почти уже не существующего графа.
Его приносили на ферму на носилках. Серебристые лисы скрывались в своих закутках, но любопытные нутрии становились на задние лапки и внимательно следили за процессией.
Носилки несли двое мужчин. Впереди шел старый лакей Йозеф, в гладко выбритой лысине которого отражалось солнце, а сзади носилки нес длинный лакей Михель, обожавший распространяться о политике. Иной раз посреди его пылких речей, которые он держал перед нами, работниками фермы, его звала графиня.
– Мише́ль! – кричала она. – Мише́ль!
И Михель, только что говоривший нам о достоинстве пролетариата, кричал в ответ:
– Сию минуту, ваше сиятельство!
Граф улыбался каждому работнику фермы, проходившему мимо его носилок.
Дни графа клонились к закату, конечности, за исключением левой руки, были парализованы, и вообще жизнь едва теплилась в нем; одни утверждали, что от сифилиса, другие – что от сухотки. Заведующий фермой Зазувский говорил, что графа съели глисты, но врачи, мол, не могут сообразить самого простого – провести глистогонное лечение.
Лакеи, переругиваясь, тащили графа в домик заведующего. Один обвинял другого в том, что тот нарочно задерживает шаг, а граф все бормотал:
– Не ссорьтесь, не ссорьтесь, не ссорьтесь!
Покачивающиеся носилки исчезали за дверью домика, и серебристые лисы мало-помалу начинали вылезать из своих боксов, а нутрии опять принимались очищать от коры ивовые прутья и набрасывались на корм.
Из работников фермы двое отправлялись вслед за носилками графа: Макс из Нижней Баварии и Непомук из Верхней; у них обоих, кроме коротких баварских трубок, были еще и трубки с фарфоровыми головками, на которых красовались изящные ландшафты. Обязанность их состояла в том, чтобы обкуривать графа.
Табак доставлял господин граф. Конечно, это мог бы быть хороший легкий табак, все зависело от графа, но он любил запах кнастера, тридцать пфеннигов пачка в мелочной деревенской лавочке.
Он прятал это поганое зелье под кожаным пологом носилок, а батраки набивали им свои трубки. Граф с интересом за всем наблюдал, и его светлые усики нетерпеливо топорщились. Узкий нос подергивался в предвкушении блаженства.
…Первые клубы табачного дыма поплыли по комнате, и граф стал их жадно вдыхать. Он был, так сказать, вторичным курильщиком и все подначивал батраков:
– Курите, курите, ребята, пока можете, пока живы, я вот уж больше не курю, выходит, и не живу больше. Одна затяжка, и мне конец.
Старый лакей Йозеф опустил голову, словно хотел заплакать над участью графа, а длинный лакей Михель сказал:
– Да, да, все мы, люди, смертны, только привидения живут и живут.
– Это ты обо мне? – спросил граф.
Нет, нет, Михель вовсе не имел в виду графа, боже упаси. И граф продолжал вдыхать табачный дым, который теперь маленькими грозовыми облачками вырывался из батрацких трубок, он прижимал к своим подернутым синими жилками вискам указательный и средний пальцы, и казалось, от этого еще больше возрастает его наслаждение вторичным курением.
Неожиданно на ферму явилась графиня.
Это была тощая смуглая брюнетка, в ней сразу чувствовалась порода.
В свое время графы Вартенберг вывезли ее из Южной Европы для освежения крови, и, не будь она графиней, ее легко можно было бы принять за цыганку, за благородную цыганку, впрочем, что я говорю, за цивилизованную цыганку, ибо цыганские женщины, покуда они молоды, все благородны с виду, так благородны, что дальше ехать некуда.
Но разве так уж невероятно, что графиня была цыганской раскраски? Любовь и влечение полов не знают ни пород, ни границ. Почему же мы, говоря о нашей графине, не можем предположить в ней «дитя любви», как считает своим долгом выражаться сочинительница романов госпожа Хедвиг?
Если при появлении графа серебристые лисы прятались по своим боксам, то при появлении графини скрывались норки, должно быть, это были причуды звериного нюха. Во всяком случае, мы по поведению животных могли определить, кто приближается – граф или графиня.
Графиня носила белый рабочий халат, полы которого были усыпаны коричневыми точками – следы ангорских кроликов, которых она, держа на коленях, расчесывала и стригла; каждый день она приказывала приносить ей в гостиную по десять или двенадцать кроликов, потому что была помешана на животных, а ферму и все к ней относящееся выговорила себе как особую привилегию, когда (это она всем с готовностью объясняла) выходила замуж за уже смолоду донельзя изнуренного графа, дабы произвести на свет двух сыновей, один из которых был похож на нашего кучера Титерманна, а другой – на заведующего фермой.
Мы решили, что графиня явилась на ферму, чтобы прекратить «табачные бдения» в домике заведующего, но она подошла к нам и взглянула на меня, а взгляд у нее был весьма вызывающий, так что, если какое-то время она на тебя посмотрит, ты уже чувствуешь себя изнасилованным.
– Подними руку, – приказала она. Графиня всем нам говорила «ты».
– Зачем? – спросил я.
– Ничего с тобой не сделается, – сказала она.
Ну ладно, я поднял руку, ведь в те годы жизнь казалась мне увлекательнейшей авантюрой… И не было большего удовольствия, чем пуститься в эту авантюру.
– Кто хочет сопровождать в Тюрингию транспорт с ангорскими кроликами? – спросила графиня. И, взглянув на меня, сказала: – Я вижу, ты поднял руку.
– Нет, это нечестно, – заявил я, – может, Ларе Финн поднял бы руку, я-то ведь поднял из чистой любезности.
– Нет, – не согласилась графиня, – ты первый поднял руку.
И тут я сообразил, что она хочет от меня избавиться, звание подмастерья я уже заработал и даже две недели замещал заведующего фермой, когда он уезжал покупать нового самца серебристой лисы.
Графиня не могла больше платить мне как ученику – пять марок на карманные расходы, стол и кров, теперь ей пришлось бы прибавить мне жалованье, и, кроме того, однажды я уже подрался с заведующим из-за того, что он назвал Ларса Финна «ленивым тюленем». Зазувский принадлежал к той породе упорных тощих верхнесилезцев, которые в любой, самой сложной ситуации выходят сухими из воды.
Наиболее ценным в моем здешнем положении было то, что я мог пользоваться графской библиотекой. Там обычно не было ни души, и я мог выбирать все, что мне приглянется.
Тогда я как раз путешествовал по мирам Шекспира. Я работал и только диву давался на все эти королевские драмы. Сводчатое помещение людской в левом крыле замка, где раздавалось громкое эхо, когда я вслух сам себе подсказывал отдельные фразы, очень поддерживало меня в учебе, а старый франконский замок с его стенами в метр толщиной помог утвердиться моим представлениям о шекспировских интерьерах.
Но у графини такой читающий батрак вызывал одновременно и любопытство, и раздражение.
Я и по сей день не знаю, повезло ли мне, что я тогда принял под свое начало транспорт с ангорскими кроликами.
Когда я рассматриваю все свои блуждания и остановки на жизненном пути, которые я совершал по наивности или по необходимости, с сегодняшней точки зрения, они яснее высвечивают то, чем я стал, мою нынешнюю жизнь, и потому я не вправе считать их несчастьями.
Но тогда, в разговоре с графиней, я, наоборот, отнекивался сколько мог.
Я должен, сказала графиня, для двух весьма состоятельных дам в Тюрингии устроить кролиководческую ферму.
– Но я вовсе не стремлюсь недели напролет чесать кроликов, я не парикмахер.
– Заткни свою пасть, или то, что у вас называется «рот», – отвечала графиня, – ты должен быть счастлив, что уезжаешь, надеюсь, ты не посрамишь меня.
И она опять посмотрела на меня так вызывающе, что я почувствовал себя немножко изнасилованным, и она почти это подтвердила, сказав:
– Видит бог, я бы тебя оставила, но он очень к тебе ревнует, этот Зазувский, ты же знаешь.
Итак, я уехал.
Была весна, и был май, а кто не жаждет перемен в такое время года, в такой месяц? Не только птицы тянутся из южных стран в свою излюбленную Центральную Европу.
А кроме того, что мне оставалось? Я вынужден был ухватиться за протянутую мне графиней соломинку. Я не хотел стать безработным.
У меня было множество профессий, и не всем им нашлось бы место в моей автобиографии, так что я иной раз даже завидую прямым путям своих современников и коллег, но этой зависти хватает только на краткие мгновения приступов мещанства. Насколько я знаю, еще никто не делал попыток доискаться, кто́ больше пользы принес человечеству: те, что шли по жизни прямым путем, или те, что извилистым. Ведь что касается нашейжизни, речь всегда идет не меньше чем о человечестве, правда?
Две телеги из графского имения, груженные пятью кроличьими клетками, в каждой из которых сидело по крольчихе, катили в сторону деревни, к железнодорожной станции. Крольчихи были уже беременные, их покрывал лучший производитель фермы.
Я ехал вместе с кроликами в товарном вагоне, при мне был небольшой запас сена, два мешка моркови и бидон, из которого я должен был наливать воду в кроличьи мисочки.
То один, то другой зверек, напуганный непривычными звуками железной дороги, начинал метаться в своем ящике. Я вынимал его, сажал к себе на колени и успокаивал до тех пор, покуда его носик не обретал вновь нормального ритма.
На станциях сцепщики и железнодорожники всех сортов, известные как умелые кролиководы, наносили мне визиты, и я должен был все им объяснять. Вопросы сыпались на меня со всех сторон, и я уже сам себе казался директором кроличьей выставки.
В углу вагона стояла моя дорожная корзина, изрядно тяжелая, ибо главным моим имуществом были книги. Книги, без которых, мне казалось, я не мог бы жить, причем тогда это были совсем другие книги, чем те, без которых я не мог бы прожить сегодня, и если хорошенько подумать, то сейчас, когда я лишь изредка путешествую – а именно так это обстоит сейчас, – от силы десять книг покажутся мне настолько необходимыми, чтобы я выбрал их себе в спутники.
Я отодвинул немного вагонную дверь и выглянул наружу.
В садах вдоль железнодорожного полотна цвела сирень, а когда поезд стоял, слышно было жужжание пчел в каштановых свечках.
Совсем нелегко было молодому парню вроде меня выносить эти теплые вечера и звездные ночи, особенно когда вдали слышался девичий смех и в каждом кустике ворковала весна. Но я не мог уйти, вагон был моей родиной, и стоило мне отвернуться, как я мог лишиться ее. Я часами простаивал на запасных путях и все же не мог никуда отойти, поскольку невозможно было выяснить, когда нас отправят дальше.
Через два дня я прибыл в Тюрингию. От Нижней Баварии до Тюрингии, как известно, рукой подать. Но мое путешествие в товарном вагоне продолжалось сорок восемь часов.
Так обстоит дело со многими человеческими изобретениями. Мы предполагаем с их помощью сэкономить время или силы, но они начинают важничать и задаваться и в результате только отнимают у нас и время и силы. Не все, конечно, но некоторые безусловно; нельзя отрицать, что кое-какие изобретения выскользнули у человека из рук, и это таит в себе опасность, большую опасность.
Итак, я прибыл в Тюрингию. Город, вблизи которого находилась деревушка, назывался Гроттенштадт, а деревушка называлась Блёвитц, а имение, в которое я прибыл, называлось «Буковый двор».
«Буковый двор» с его большим парком и огородом был всего лишь частью некогда огромного поместья.
Буки перед воротами светились красноватой майской листвой, каменная ограда парка была увита хмелем, плющом и множеством других вьющихся растений, а за оградой простирались поля, некогда тоже принадлежавшие к этому имению. Один из прежних владельцев продал поля местным крестьянам.
Почва была глинистая, и все растения хорошо тянулись вверх, кусты и деревья буйно разрослись.
Обе мои работодательницы купили «Буковый двор» год назад. Они называли меня своим заведующим фермой, но ферму, которой мне предстояло заведовать, следовало еще построить, и эта обязанность была возложена на меня, а в помощь мне приданы столяр по имени Вунибальд Крюмер (он был старше меня) и старик-пенсионер Мюкельдай.
Я был парень дикий и полный энергии и потому не интересовался, какой смысл имеет моя деятельность. Мне нравилось строить ферму, строить в соответствии со своими представлениями, поскольку дамы, о которых сейчас пойдет речь, понятия ни о чем не имели, кроме того, что они хотят иметь и эксплуатировать кролиководческую ферму. Звали их Элинор и Герма, обе они были не замужем, но обеих полагалось называть фрау Элинор и фрау Герма. Почему, интересно?
– Они люди искусства, – объяснила горничная Яна.
Фамилия этих дам была Разунке.
Они были дочерьми одного газетного издателя, немца, который подмастерьем пришел в Ригу и благодаря пресловутому немецкому трудолюбию сделался миллионером. Так или иначе, но двум своим дочерям и сыну он оставил по миллиону, может, золотом, а может, имперскими или рентными, но, во всяком случае, марками.
Разунке-сын после смерти отца поторопил своих сестер по неким причинам, связанным с некоей революцией, вернуться в Германию, которую он называл своей прародиной. Сестры пробовали жить то там, то тут, одно время жили в Швейцарии, а теперь пытались пустить корни в Тюрингии, тогда как их брат поселился в Берлине.
Газетный король Разунке видел свою жизненную задачу в том, чтобы приобрести капитал, но уже его дочери не считали своей жизненной задачей этот капитал сохранить и жить на проценты с него, ничего не делая. Они сочли подходящим для себя образ жизни людей искусства, и каждая из них с помощью капитала превратила свой талант в некое подобие профессии.
Этих дам, Элинор и Герму, ничуть не смущало то, что они не снискали сразу успех на поприще искусства. А какой великий художник или артист снискал его сразу? Они могли и подождать.
Фрау Герма занималась живописью, ее учителем был Либерман. Фрау Элинор была камерной певицей, но теперь она уже не пела, поскольку ей стукнуло шестьдесят и голос у нее стал надтреснутым.
Когда я с ними познакомился, они уже были обнесены такой оградой жира, которая если и не вовсе исключает, то, безусловно, сильно затрудняет связи с мужчинами. Они днем и ночью носили длинные одежды, призванные скрывать избыточные телеса, но это мало помогало.
Фрау Герма, как рассказывала горничная, всю жизнь провела в целомудрии, а вот камерная певица фрау Элинор была в свое время очень даже недурна. Многие господа за ней ухаживали, но долго никто с ней не выдерживал, потому как стоило кому-нибудь из господ только вознамериться потерять голову от любви, как его тут же вышвыривали вон.
Обе прислуги, горничная девушка Яна и кухонная девушка Пепи, тоже были сестрами. Собственно, их нельзя было назвать девушками, они были девицами, и кухонной девушке Пепи было сильно за тридцать, а горничной девушке Яне все пятьдесят. Они были сестрами, впрочем, я об этом уже говорил, и католичками: происходили они из окрестностей Нёртингена и были набожными, усердными и раболепными.
Что отличало дам Разунке: они не умели считать, тряслись над наличными деньгами, но были весьма щедры на ценные вещи, и хотя мне как заведующему фермой платили в месяц всего пятьдесят марок, но зато кормили меня по-княжески и одевали тоже по-княжески, и были еще разного рода пожертвования, о которых речь впереди.
Увидев, что я со рвением принялся за дело, они не скупились на подарки и экипировали меня с головы до ног, потому что я к тому времени здорово пообносился, пяти марок ученического жалованья, что я получал у графини, не хватало даже на курево.
И снова, как и у графини, я мог здесь пользоваться библиотекой обеих дам, и в этой библиотеке было множество книг, которых я еще не читал, запрещенных национал-социалистами; здесь я тоже был единственным посетителем библиотеки и наслаждался вовсю. Фрау Герма, художница, читала разве что биографии товарищей по искусству, а фрау Элинор – только партитуры и журналы.
Май распустился в июнь, и с неба пала зелень, много, много зелени, запахла бузина, а мы строили крольчатник в огороде, Вунибальд Крюмер, столяр, Макс Мюкельдай, пенсионер, и я.
Первые крольчихи, привезенные мною, которых мы временно поместили в старом сарае, уже принесли потомство.
Я работал до позднего вечера, ведь кроликов надо еще и чесать, так что времени на то, чтобы читать или вести дневник, почти не было, но всегда, если я не мог этим заниматься, мне приходилось очень тяжко. Пропадало желание жить, и я готов был послать к чертовой бабушке все, что мешало мне читать и писать.
А пока что я сделал попытку другого рода. Я пошел к дамам и попросил выделить мне в помощь какую-нибудь женщину. О нет, они хотят сами мне помогать, сами хотят чесать и стричь кроликов. Я только должен им показать, как это делается.
Но прошло две недели, прежде чем они смогли приступить к работе, ибо они заказали себе для работы великолепные белые то ли халаты, то ли мантии, и это лишний раз доказывает, что они не умели считать. Потом они взялись помогать, но помогали нерегулярно. Для них работа руками была чем-то вроде утренней гимнастики, которую можно делать, а можно и не делать.
Наконец они решились выделить мне специальную помощницу.
Это оказалась девушка родом из Пруссии, из Темплина, если я не ошибаюсь; где-то в тех краях она училась разводить ангорских кроликов. Небольшого роста шатенка, с прекрасными темными глазами и чувственным пухлым ртом, веселая и непоседливая, и вдобавок ребячливая, иной раз даже слишком, эдакий до времени выпавший из гнезда птенец лесной завирушки, который еще нуждается в защите и опоре и, кто бы ни пролетел мимо, разевает клюв в ожидании пищи. Я мысленно сразу же прозвал ее Завирушкой и позднее не раз произносил это вслух, так что она слышала. Но я не мог с ней особенно пускаться в разговоры, я ведь был «господин заведующий, что прикажете?».
Мы строили наши крольчатники – трехэтажные кроличьи домики с решетками из деревянных планок и с кормушками, которые можно наполнять снаружи. Во время этой работы я обучался разным приемам столярного ремесла, учился равнять бруски, располагать их вразбежку, утоплять гвозди и орудовать заклепками, натягивать проволочную сетку так, чтобы она не порхала, как гардины в южном борделе, по выражению Вунибальда Крюмера.
Вунибальду было уже сорок лет – старый хрыч, а еще не женатый, все стареющие девицы в деревне рассчитывали на него, но он на них – нет. Он жил вместе со своей старой матерью и боялся, что ни одна из домогающихся его женщин не сумеет так испечь ему воскресный пирог, как печет его мать.
Случалось, Вунибальд вдруг переставал забивать гвоздь, извлекал на свет отмершее звено ленточного глиста и швырял его в печурку, горевшую в нашей мастерской. Ленточный глист наводил Вунибальда на абсурдные философские умозаключения.
– Если бы мы, люди, были так устроены, что, отмирая сзади, вновь возрождались бы спереди, то при живучести нашей матери Земли вроде как достигли бы вечной жизни.
Макс Мюкельдай только отмахивался. И у него тоже были свои странности. Казалось, он живет в постоянной спешке, но это только так казалось, оттого что он ходил крошечными быстрыми шажками. Ходьбу эту он прекращал тотчас же, как гасла его трубка. Погасла трубка, и он, бросив все, что у него в тот момент было в руках, начинает сызнова набивать ее табаком, прикуривает, идет себе дальше и поднимает брошенную связку реек, или рулон толя, или что там еще.
Ферма наконец была готова. Мы построили ее быстрее, чем собирались, в результате мы соорудили целых четыреста боксов и установили там, где прежде ничего не было.
Дамы Разунке приходили каждый день и, загородив нам дорогу своими длинными необъятными одеждами, задавали сотни вопросов.
Одежды, впрочем, каждый день были другого цвета, то голубые, то светло-зеленые, то розовые, смотря по настроению.
Фрау Герма спрашивала:
– Что вы сейчас делаете?
– Вбиваем гвозди, – отвечали мы.
На следующий день она опять спрашивала:
– А что вы теперь делаете?
– Сверлим, – отвечали мы.
И еще через день она опять спрашивала:
– А что вы теперь делаете?
– Натягиваем проволочную сетку!
От ее бессмысленных вопросов можно было рехнуться, но ей необходимо было знать все специальные выражения для каждого ремесла.
Элинор была спокойнее, она стояла в своей светло-желтой накидке и тросточкой постукивала по цоколю крольчатника. Она была как будто не здесь, а где-то далеко, в мире музыки, и лишь иногда говорила:
– Ай-яй-яй, как им тут хорошо будет, ангорочкам.
Обе дамы не совсем обычно выговаривали букву «р»: фрау Элинор – камерные певицы отличаются отточенным произношением – так, словно маленькая циркулярная пила в дерево впивается; фрау Герма, наоборот, выговаривала «р» мягче, это было похоже на трель потерявшей голос канарейки.
Вунибальд, Мюксльдай и я – все мы гордились своей работой, и нам хотелось бы услышать похвалу от наших дам, но этого ждать не приходилось. Теперь мы должны были временно приостановить строительство. И мы приостановили.
В один прекрасный день дамы вызвали меня к себе. Они прониклись ко мне доверием и всячески давали мне это понять, а я не знал, опасно это или нет.
Я был рабочим-бродягой, бездомным псом, который превыше всего ценит свою свободу.
Дамы просили меня стать их шофером.
Я насторожился, мне всегда хотелось научиться водить машину, но я все же попросил время на раздумье.
Но не выдержал. Основанием для моего скорейшего согласия послужила та девушка-кролиководка из Темплина или откуда-то еще, короче говоря, Завирушка – этот воркующий птенец, ищущий тепла и защиты, в последнее время – у меня.
Мы, строители фермы и девушка-кролиководка, работали в заброшенной оранжерее. Справа мы, батраки, слева – девушка. Дамы, если хотели, могли постоянно наблюдать за нами со второго этажа дома в «Буковом дворе», мы ведь были в стеклянном домике, знававшем лучшие времена, когда «Буковый двор» еще имел свое садоводство.
Завирушка была не обучена сортировать шерсть по качеству, как это принято. Я должен был ей все показывать – первый, второй, третий сорт и так далее. Однажды, когда я, демонстрируя достоинства шерсти, провел рукой по спинке одной из крольчих, Завирушка вдруг погладила меня по руке. Я не реагировал. Завирушка извинилась; что это было – игра, случайность, детская благодарность, предвестие любви или хитрость?
Дни шли за днями, а я вынужден был снова задаваться теми же вопросами.
Младшая из католичек, кухонная девушка Пепи, каждый день приносила нам завтрак в стеклянный домик, Завирушка завтракала вместе с нами, и мы все усаживались вокруг верстака. Тридцатипятилетняя Пепи положила глаз на Вунибальда Крюмера, кажется, я уже говорил об этом. И, принеся нам завтрак, она уходила не раньше, чем Вунибальд Крюмер глянет ей в глаза. Макс Мюкельдай и я – мы наблюдали за этой игрой и поддразнивали добряка Вунибальда, утверждая, что он предпочел бы взглядам хорошие бутерброды.
Как-то случилось, что Завирушка откусила от уже начатого мною куска хлеба и отпила из моей чашки. Опять сделано это было как бы случайно, и она извинилась, когда я ее за этим застал, и тут же я заметил, ей хотелось, чтобы я ее за этим застал. Сложными бывают завязки любовных отношений.
А потом настал день, когда все стало ясным. Завирушка и я вечером кормили кроликов. Она меня не просила, но я стал помогать ей, так как приближалась гроза, и Завирушка сумела извлечь выгоду из этой любовной помощи.
Небо затянули черные мешки туч, полные белого града. Вот первые градины застучали по толевой крыше крольчатника и рассыпались белыми осколками, засверкали молнии. Завирушка вскрикнула, словно ее задело молнией, и бросилась бежать. Я помчался за ней, чтобы, если понадобится, оказать помощь. Она влетела в парк и кинулась к лубяному домику. Тут она уже не плакала, и даже выяснилось, что у нее есть ключ от лубяного домика. Но мое изумление заглушили раскаты грома, и мне ничего другого не оставалось, как войти с ней вместе в лубяной домик, так как гроза уже гремела вовсю – громадная, белая, черная, мокрая.
В домике стояли две белые лавки, может быть, наши дамы, эти художественные натуры, сидели здесь по вечерам, переполняясь прекрасным воздухом и прекрасными идеями, не знаю, очень может быть. Но сейчас, во всяком случае, их тут не было и в домике пахло старым деревом, высохшей сосновой корой.
Завирушка уселась на лавку, а я на другую, но тут же раздался удар грома, и она перелетела, снова как бы невзначай, ко мне поближе, ища защиты, она, господи помилуй, совсем не выносит молний, этих огненных господних секир. Она забралась под левую полу моей рабочей куртки, я и сегодня точно помню, что не под правую, потому что мое сердце заколотилось, как безумное, очутившись на одном уровне со щекой Завирушки и, так сказать, один на один. Должен ли я выразиться яснее?
Когда гроза кончилась, мы вышли из лубяного домика, и Завирушка говорила мне, своему господину заведующему, «ты», и мне это было не совсем удобно, однако «вы» я там, в этом лубяном домике, проиграл.
Собственно, мне вовсе не хотелось, чтобы она любила меня, как дочь любит отца, мне хотелось быть любимым мужем своей жены. Но где же сыскать такие чувства бездомному бродяге, он всегда стремится урвать кусок любви, так же как кусок хлеба.
Кое с чем можно было бы и повременить, это верно. Кое-чему можно противиться, прибегнуть к хитрости, но в состоянии ли человек иной раз повременить, я и по сей день не знаю.
Вот именно по этим, связанным с нежеланием повременить причинам я и согласился стать шофером у дам раньше, чем они ожидали. Я хотел быть подальше от фермы, быть менее досягаемым для Завирушки, и дамы даже позволили себя убедить, что в помощь Завирушке надо взять на ферму какую-нибудь женщину из деревни.
И Вунибальд Крюмер опять понадобился. Он должен был строить новые крольчатники, ибо дамы вбили себе в голову, что ни одно животное не должно быть умерщвлено, даже те, что никакой почти шерсти не давали. Пусть все кролики живут и радуются жизни, скачут себе на здоровье и заполняют ферму. Дамы арендовали громадный луг, арендовали еще кусок земли под разведение картофеля и репы, таким образом, и Макс Мюкельдай опять был при деле и должен был остаться у нас; все это лишний раз доказывает, что дамы не умели считать.
Человек, которому с юных лет приходится считать, как это было со мной, всегда одним глазом следит, чтобы расходы не превышали доходов. Но это было не мое дело – убеждать дам в том, что их ферма нерентабельна. Да мне, вероятно, и не удалось бы их убедить.
Так как, по их словам, они уже не зарабатывали ничего своим искусством (я сомневаюсь, что они вообще когда-нибудь хоть сколько-нибудь заработали своим искусством), им приходилось капитал, на проценты с которого они жили, поддерживать на определенном уровне при помощи других средств, и этим средством должны были стать кролики. Выбор их пал на кроликов как на средство пополнения капитала, потому что они хотели заодно еще и делать доброе дело. Все ревматики страны нуждаются в нижнем белье из ангорской шерсти, чтобы покончить с мучительными болями.
Они не ведали, эти милые дамы, что их ангорская шерсть давно уже идет совсем на другие цели, что они поставляют нижнее белье для геринговских летчиков-истребителей и что поэтому килограмм шерсти первого сорта стоит тридцать марок.
А теперь о машине. До сих пор ее водил механик из Гроттенштадта, и она стояла у него в гараже. Дамы звонили по телефону, когда им хотелось взглянуть на свой автомобиль или поехать на нем кататься. Но у механика частенько не было времени. Не мог он все бросать в своей мастерской и являться по первому зову дам. Дамы понимали, что он плохо их обслуживает, а поскольку они уже прочно пустили корни в «Буковом дворе», у них имелись свои пожелания и планы, вот их-то я и призван был помочь исполнить.
Я сдал экзамен на шоферские права, дамы все оплатили, эти свои ассигнования они рассматривали как подарок, и я вот уже больше половины жизни таскаю при себе этот удивительный подарок.
Между тем стояло позднее лето. Пока что я должен был колесить по Тюрингии – вверх и вниз по холмам, поворот за поворотом. Мне необходимо почувствовать себя уверенно за рулем, так сказали дамы, и только тогда они решатся вверить себя моему шоферскому искусству.
Они, например, посылали меня в Рудольштадт за сладкой морковью или в Веймар за каким-то особенным сортом тюрингской кровяной колбасы. За сардельками для жаренья меня отправляли в Йену, так как гроттенштадтский колбасник их очень пересаливал.
В другие дни я развозил письма. Дамы полагали, что таким образом экономят на почтовых расходах, и это вновь доказывает, что они не умели считать. Возил я письма и театральному капельмейстеру в Рудольштадт, а однажды повез письмо жившей в Веймаре поэтессе Тине Бабе, которая таким образом и вошла в мою жизнь.
Тина Бабе жила на склоне высокого холма, почти что на небе. Во всяком случае, мне тогда так казалось, я считал, что поэтессе пристало быть почти что небожительницей.
Машину я оставил внизу, на тихой улочке, и, поднявшись по ступенькам к садовой калитке, позвонил.
Калитку открыли автоматически, сверху, то есть прямо с небес, я стал подниматься по длинной лестнице сквозь расположенные уступами цветники, в которых цвели все цветы тогдашнего мира растений.
Медвяный запах, мешавшийся с ароматами дальних стран, обвевал меня, и чем выше я поднимался, тем сильнее ощущал эти запахи и тем громче в ушах у меня звучало жужжание пчел и шмелей.
Лестница кончалась чем-то вроде площадки, с которой несколько ступенек вели еще выше, на веранду.
У входа на веранду стояла девушка, горничная в черном платье, белом кокетливом передничке, причесанная «под пажа», нос ее не оставлял ни малейших сомнений в бойкости его хозяйки.
Девушка взяла у меня письмо и взглянула, кто отправитель. Вместо фамилии там стояла монограмма из трех латинских букв – то были инициалы моих дам, – буквы были сплетены одна с другой, как бы срослись вместе, точно ветки одного куста. Кое-где эти буквы даже пустили почки, а кое-где расцвели цветами.
Монограмма была творением фрау Гермы, художницы, и бойкая девица тотчас же признала эту фабричную марку или фирменный знак моих дам.
Я между тем озирался, чтобы составить себе правильное представление о жилище поэтессы.
– Эй вы, – сказала девушка, – раз вы еще здесь, придется вам поговорить пока со мной.
– Я здесь, – отвечал я.
Она не может сейчас беспокоить фрау Бабе, та как раз сейчас набрасывает черновики.