Текст книги "Избранное"
Автор книги: Эрвин Штритматтер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 43 страниц)
В снежной норе под номером пять тысяч плюс икс, где икс означает черт знает сколько, начался пир. Кит, пойманный в мирное время тремя рыбаками, был бы ничтожной добычей по сравнению с гинденбурговыми светильниками, которые достались трем солдатам. Светильники давали ворвань, тепло, свет и небольшое количество надежды в качестве побочного продукта горения.
Мгновение стояла тишина, но все трое чувствовали, что они пялятся в темноте друг на друга. «Сейчас!» – сказал Штош. Ничего больше. В эти дни все трое экономили даже слова! Они приканчивали НЗ горючего.
Сейчас! Понимай так: сейчас можно зажарить припасенный кусок портупеи. Этот сладкий миг уже не раз мерещился им в голодных снах.
И они зажарили портупею в самодельной сковороде – в куске изогнутой жести. Кожа портупеи, очищенная от гуталина, пропиталась стеарином и ворванью и начала шипеть. А трое солдат использовали выделявшееся при этом тепло и освещение для задуманного пира.
Партия в карты при праздничной иллюминации не бог весть какое чудо, но карточные фигуры несли привет с родины. Игральные карты и тюрингская колбаса! Все это было когда-то.
Вуншгетрей остерегался поднимать глаза и глядеть на то, что именовалось крышей. Хаотические пятна красок вызывали у него тошноту. То ли от повышенной чувствительности к цвету, то ли просто от голода в теле горело и щипало, дергало и сосало. Этим и кончилось. Желудок Вуншгетрея давно уже не мог позволить себе такую роскошь, как рвота. Но ему было очень плохо.
– Ну! – сказал Кинш.
Все трое отложили карты. Они хорошо усвоили значение короткого слова «ну!». Каждый получил точно отмеренную порцию жареной портупеи на крышке от котелка.
Они нарезали шкварок из подсушенной на огне портупеи, долго грызли первый кусок и проглотили, так и не сумев его разгрызть. Третий и четвертый они уже глотали не мешкая, так что их языки не успевали распробовать вкус ворвани и стеарина. Они загасили огонь, чтобы приберечь его для другого случая. И последние шкварки доели в темноте. А остатки тепла использовали для игры в карты. Да, да, они играли без света, ибо если чему-нибудь и научились за время своего пребывания в яме, то именно играть в карты на ощупь.
Они играли, как сытые немецкие пивохлебы по воскресеньям. Скоро в яме поднялась вонь – словно от тухлой рыбы.
«А как же иначе, странно, если бы здесь лучше пахло», – подумал Вуншгетрей.
Карты были мечены по определенной системе. А кончики пальцев у трех обитателей ямы приобрели благодаря тренировке высокую чувствительность и ясновидение иллюзиониста. Они вслух называли карту, с которой ходят. Игра ладилась, это вносило даже известное оживление, и каждый собирался с остатками солдатской и товарищеской чести, чтобы не обманывать партнеров.
Когда играли десятую партию или что-то около того, Вуншгетрей заметил, что Кинш второй раз кроет трефовым тузом. Он ощупал карту.
– Ты ошибся, трефовый туз давно вышел, а это червонный валет.
Кинш зачавкал в темноте. Наверно, от смущения, решил Вуншгетрей. Игра возобновилась. Но через некоторое время Штош после долгого колебания вторично пошел с дамы бубен. Вуншгетрей не вытерпел:
– Ну если вы надумали жулить…
– Чего, чего? – Штош с чавканьем очнулся от забытья. Кинш поспешил к нему на выручку:
– Ты ошибся, это трефовый валет…
Чавканье возобновилось:
– Угу, валет!
– Жулите, значит? Неужто мы так низко пали? – Вуншгетрей не захотел продолжать игру. Он собрал карты, опустил на уши клапаны шапки, сунул ноги в вещмешок, завернулся в одеяло и заснул.
Ночь миновала. Вуншгетрей проснулся от холода. Крыша была сдвинута в сторону. Виднелся кусок неба, серый и треугольный, как кусок торта. Чья-то невидимая рука сыпала на мир сахарную пудру, пудра сеялась сквозь молочную серость небесного торта и падала в яму. Вуншгетрей был в яме один. Неужели он так крепко заснул после ужина, что проспал и прорыв кольца, и окончательную победу? Пусто, как в мешке. Вуншгетрей закричал и с криком вылез из ямы.
Наверху все было как всегда. Над соседней ямой вилась тонкая струйка дыма. Вуншгетрей задрожал от радости, побежал на дым и споткнулся о труп. Он смел снежок, и на него глянуло искаженное лицо Кинша. Один глаз у Кинша был открыт, другой чуть прищурен, словно Кинш собирался подмигнуть кому-то.
Чуть поодаль Вуншгетрей наткнулся на Штоша, тот лежал ничком, уткнувшись в снег. Не чувствуя холода, Вуншгетрей перевернул тело. На подбородке у Штоша виднелись примерзшие следы рвоты – как всклокоченная борода.
Вуншгетрей прокричал весть о смерти в соседнюю яму, но оттуда ответили только:
– Ну, ну, не поднимай шума.
Обеспамятев от горя, Вуншгетрей вернулся к своему окопу, упал на землю, съехал вниз и задел ногой за припорошенную снегом плоскую банку. Он поднял ее без всякой задней мысли, просто потому, что был одинок, растерян и бесконечно удручен смертью лучших своих друзей.
Банка из-под сардин в масле. В банке еще оставалась капля застывшего масла, вонявшая так, что эту вонь не мог перебить даже мороз.
Вуншгетрей вздрогнул – так пахло у них в яме минувшей ночью. Он ощупал пальцами вспученное дно банки, вынутой из кармана замерзшего каптенармуса.
– Ага! – закричал он, почти теряя рассудок. – Ага-а-а!
Тоска по павшим друзьям иссякла: значит, минувшей ночью Штош и Кинш во время игры приложились к этому вонючему древу жизни. Ха-ха! Они хотели выжить. А его не включили в список! Спор о том, как лучше есть картошку! Эге-гей! Выше бокалы! Да здравствует фронтовое товарищество! Да славится мудрость бедламов!
32
Кто пережил такое, а потом, в плену, обул валенки и каждый день получал свою пайку хлеба и каши, тот охотно слушает, когда ему объясняют причины войны. И тем охотнее – когда ему говорят, до чего хороша может быть жизнь при наличии известных предпосылок, причем не на небе, а еще здесь, на земле.
А тот, кто как следует все это усвоил, тот старается хорошенько вычистить свой котелок, выкуривает из него все лишнее, выгребает из углов отбросы классово чуждой идеологии, и не только в пору – как бы это выразиться – переоценки ценностей, не только на глазах у советских учителей, в антифашистской школе, но и потом.
Окружная газета, пусть даже не в лоб, но довольно прозрачно, намекнула, что, мол, в районе не все обстоит благополучно, не исключено даже, что и сам Вуншгетрей недостаточно сознательный член партии.
Противники Вуншгетрея, к примеру, видели, как он высокомерно усмехается, а это всего-навсего нервически подергивался шрам, скреплявший черты его лица, словно брошка. Вуншгетрей созвонился с Краусхаром.
– Что происходит? Что это за разговоры о красном свете?
Краусхар еще не накапал на Оле Бинкопа, этого непрошибаемого упрямца. Он хотел жаловаться сразу после стычки из-за уток, и еще как хотел, но убоялся встречных вопросов секретаря: «А ты что сделал, дорогой товарищ? А не твоя ли это ошибка?»
После этого звонка все предстало перед ним в новом свете. У Краусхара потребовали объяснений по поводу недостаточного увеличения поголовья. И он не видел причины щадить Бинкопа.
Секретарь райкома предложил Краусхару, Фриде Симсон и Оле явиться к нему в тот же день после обеда. Все. Трубка повешена.
В тот же день после обеда.
Оле явился пыльный и потный, прямо с поля. «Все как один – на уборку урожая!» – призывала районная газета.
Краусхар, Симсон и Оле расселись в приемной секретаря, точь-в-точь как стороны перед началом судебного заседания. Краусхар изучает циркуляры, Оле выколачивает трубку, Фрида перелистывает свою черную тетрадь. «Все как один – на уборку урожая!»
Вуншгетрей отодвигает кресло и пересаживается за малый заседательский стол.
– Надеюсь, все в курсе? Пусть Краусхар доложит и объяснит.
Краусхар докладывает обстоятельно и с перестраховкой. Инстинкт самосохранения. Мягкое кресло полезнее для почек, чем сиденье трактора. Доклад идет по схеме: сперва об успехах сельского хозяйства в районном масштабе. Даже очень сомнительная птицеферма для уток заносится в список успехов. Вперед, к новым успехам! Но следует отметить, что наряду с этим… недостатки… трали-вали, вы же знаете… Недостатком, к примеру, можно считать замедленные темпы увеличения поголовья. Краусхар сумел привлечь здоровое пополнение из других широт – он выписал шведских коров. Район может незамедлительно получить шведский скот, но как и куда прикажете его ставить, если люди возражают?
– Это кто же возражает?
– Да хотя бы Бинкоп.
Вуншгетрей улыбается:
– На каком основании, товарищ Ханзен?
– Известно на каком.
Симсон победоносно:
– Товарищ Вуншгетрей! Позволь мне как представительнице местных органов власти дать необходимые объяснения! – И далее Фрида констатирует недостаток доверия по отношению к государственному аппарату со стороны товарища Ханзена, Фрида листает свою тетрадь: вот, к примеру, его высказывания…
Черная тетрадь Симсон насторожила секретаря… Случилось это еще до того, как он приехал в Майберг первым секретарем. Он был тогда вторым секретарем в одном из северных районов республики, и у них разбиралось дело одного продавца из книжного магазина. Продавец, старый член партии, утверждал, что не все новые советские книги одинаково хороши.
Ну и удар для Вуншгетрея: старый член партии – и вдруг вражеские взгляды. А до сих пор все старые партийцы представлялись ему героями, образцом, достойным подражания. Итак, друг против друга стоят герой со своим опытом и Вуншгетрей, отягощенный грузом прошлых ошибок.
Товарищ из книжного магазина в подтверждение своих слов сослался на один новый советский роман. Что правда, то правда – это был далеко не шедевр.
Бурное собрание партактива. Вуншгетрей без устали строчит в своей черной тетради. Ночью он не может уснуть. Он отвечает за исход собрания, он должен сделать доклад. Должен защитить советского человека, защитить друзей и книги друзей, которые спасли его от смерти, открыли ему глаза.
Похоже, что Вуншгетрей недаром подвергал сомнению моральный облик старого члена партии: товарищ из книжного магазина провел годы большой войны в Англии, в эмиграции. Не исключено, что именно там в него проник классово чуждый дух сомнения. Кроме того, он, как выяснилось, регулярно получал открытки из Чехословакии. Эти открытки – несколько размашистых строчек – не содержали ничего, кроме безобидных приветов, и всегда были подписаны одним и тем же именем: Ганс. Подозрительно. Продавца из книжного магазина арестовали.
А Вуншгетрея после этого перевели в Майберг: сменить на посту прежнего секретаря Карла Крюгера.
До сих пор послевоенная судьба Вуншгетрея складывалась вполне благополучно: истина была истиной, а ложь ложью. Все казалось неколебимым и неизменным. Историю советских коммунистов Вуншгетрей знал назубок. Это с него спрашивали, да он и сам к этому стремился. Он изучил биографию человека по имени Сталин. Он сроднился с этой книгой, покуда в году тысяча девятьсот пятьдесят шестом она некоторым образом не вывалилась у него из рук.
Что же теперь? Остался ли на свете хоть один человек с нормальными пятью чувствами? А у этого человека – голова? И в голове – мозги?
Вуншгетрей вконец извелся. Он был не из тех, кто с воплями бегает в поисках совета; он побывал в Сталинградском котле и повидал много чего пострашнее.
На совещаниях районных секретарей он убедился, что другие уже вполне справились со своим разочарованием. Не разводить ошибочных дискуссий! Вперед! Пожалуй, так оно и лучше, ведь земля не выглядит серой, а, напротив, сверкает летними красками.
Вуншгетрей представляется себе колоском, стоящим на краю поля, у самой дороги. Колосок рос и наливался, но вдруг налетела буря и надломила его. Дождь прибил его к земле. Значит, конец? Нет, в один прекрасный день наиболее гибкая часть стебля распрямляется, пытаясь снова подставить колосок солнечным лучам. И снова стоит колосок с надломом – с надломом, но не пустой, не совсем пустой.
Одно лишь постоянно гнетет Вуншгетрея – судьба того старого члена партии, которого он в свое время осудил, правда, из лучших побуждений.
Герберт Вуншгетрей места себе не находит. Он едет наконец в район, где работал раньше, отыскивает адрес того старого товарища, но встречает только его жену.
А куда делся он сам? Умер, не в тюрьме, правда, а позже, когда его уже выпустили. Никто не мог доказать, что он усвоил где-то вражеский образ мыслей. А критика советской книги – это отнюдь не вражеский выпад, скорей наоборот. Вуншгетрей теперь это тоже понимал, но что толку? И ни к чему не приводили попытки убедить себя самого, что товарищ умер от старости, а не от потрясений.
Вуншгетрей заплакал самыми настоящими слезами. Не перед женой умершего и не перед собственной женой, а у себя в кабинете, предварительно заперев дверь. И плакал он не так, как плачут дети, – из его груди вырвался сухой хрип, без слез.
Где он постиг искусство черной тетради? Если покопаться в памяти, он овладевал этим искусством на окружных совещаниях. Черная тетрадь помогала прекращать нежелательные дискуссии и действовала посильней убедительных доводов. Достаточно было бросить пристальный или многозначительный взгляд на неумного спорщика, склониться над черной тетрадью и сделать в ней какие-то пометки, чтобы дискуссия вошла в берега. Может, и это был самообман, но самообман общепринятый.
Вуншгетрей сжег свою тетрадь, где, вероятно, упоминался и Оле Бинкоп. Он навсегда возненавидел всякие тетради. К чертям их! У человека должны быть голова и сердце!
А тут перед ним сидит эта Симсон, убежденная в собственной непогрешимости, и зачитывает выдержки из черной тетради. Такова ирония судьбы! Ведь, если вдуматься, она научилась всему этому у Вуншгетрея. Секретаря душит отвращение, но он берет себя в руки и не выставляет ее за дверь.
– Оставьте нас вдвоем.
Симсон несколько раздосадована – Вуншгетрей лишил ее удовольствия. Сейчас председателю намнут его упрямую башку, а она ничегошеньки не увидит. Фрида подмигивает Краусхару. А тот думает про утиную ферму.
33
Оле ходит взад и вперед, взад и вперед по кабинету. И Вуншгетрей тоже не садится в кресло, как делает обычно, когда к нему является посетитель. Он тоже ходит по кабинету. Занятная пара!
– Товарищ Ханзен, изложи мне суть твоих сомнений.
Дружеский тон сбивает Оле с толку, а впрочем, чего ему бояться? Намерения у него хорошие, против увеличения поголовья он не возражает, он только настаивает на соблюдении разумных темпов: параллельное расширение стада и кормовой базы. Осушить луга, избавить их от закисленности! Улучшить почвы! Зеленый корм! Партия и окружной секретариат должны не только приказывать, но и помогать. Вот ему, к примеру, позарез нужны экскаватор, вагонетки, рельсы. Он хотел бы разработать мергельный карьер и увеличить плодородие всех окрестных лугов. Но без помощи окружного секретариата ему не обойтись.
И тот и другой все еще мерят мелкими шажками бурый кокосовый половик. За открытым окном в листьях каштана запутался летний ветерок. Вуншгетрей обдумывает предложения Ханзена. Он чувствует, что с двух сторон две разные силы зажали его в тиски.
Это было после тысяча девятьсот пятьдесят шестого. Тогда Вуншгетрей усвоил: настоящий член партии не слепо выполняет указания, а продумывает их. И если он все свои возражения – или того хуже – соображения складывает в ящичек, обитый изнутри драгоценным преклонением перед опытом старших товарищей, это далеко не всегда идет на пользу партии.
Но усвоить – это одно, а применить на практике – совсем другое. В последние годы много говорилось и писалось о повышении урожайности. Вуншгетрей советовался со знающими агрономами относительно повышения урожайности в своем районе.
– Для этого нужно время, – сказал один.
Время и расстояние – страшные слова для революционера. Вуншгетрей снова настроился подозрительно. Время – это звучит как-то реакционно. Время – так перед округом никогда не отличишься.
Специалист настаивал на своей точке зрения. Он доказывал секретарю, что урожайность с каждым годом снижается из-за ложного подхода к статистике, к соревнованию, к темпам.
Неужели добрые намерения и рвение могут снизить урожайность? На взгляд Вуншгетрея, дальше идти некуда, это крайние, чтобы не сказать архиреакционные, взгляды.
А специалист стоял на своем:
– Взгляни и убедись.
Поздней осенью, во время пахоты, Вуншгетрей выехал с агрономом на поле. Земля была сырая. И секретарь мог видеть, что, хотя лемеха плуга рыхлят почву сверху, подошвы его одновременно разглаживают и цементируют ее снизу, будто площадку для молотьбы.
– Вот, полюбуйся, – сказал агроном. – Гумно, да и только. Все утрамбовано. Это гумно летом отрезает корни растения от грунтовых вод, а мы каждую осень повторяем то же самое.
Вуншгетрей стал прикидывать: а разве обязательно каждый год проводить вспашку на одинаковой глубине? Надо же как-то разрушить пресловутое гумно. В эту осень Вуншгетрей не давал себе ни отдыха, ни срока, ездил из одной МТС в другую, следил, чтобы вспашка проводилась достаточно глубоко, чтобы можно было покончить наконец с обезвоживанием почвы. Завидев секретаря, трактористы бранились на чем свет стоит. Поди изловчись при таком контроле выполнить норму и победить в соревновании!
Секретарю удалось все-таки добиться, что по его району вспашка в общем и целом проводилась достаточно глубоко. Он обеспечил растениям приток грунтовых вод, зато себя самого никак не обеспечил: по осенней пахоте его район занял последнее место. В окружной газете появилась карикатура: тракторист сидит на улитке и спит сладким сном. «Майбергские темпы».
В последующие годы у Вуншгетрея просто руки не доходили до осенней пахоты. Пришлось пустить все на самотек. Район занял третье место по округу. Ругать его перестали. Статистика и темпы соревнования взяли верх над Вуншгетреем.
И вот Оле Бинкоп расхаживает по его кабинету. Он опять ерепенится и требует разумных темпов в увеличении поголовья. С его доводами трудно не согласиться. И, кроме того, Оле – это вам не первый встречный. Малый он, конечно, непокладистый и неуживчивый, но зато ведь передовик, инициатор. Итак, может ли Вуншгетрей проникнуться взглядами Оле и противопоставить их точке зрения товарищей из округа?
Он еще раз пускает в ход привычные аргументы: больше молока, больше мяса для республики, и все это – ускоренными темпами.
Оле не лезет попусту в бутылку. Он со всем согласен. Пожалуйста. «Цветущее поле» готово принять еще двадцать, даже тридцать коров, но при условии, что их обеспечат кормами.
Вуншгетрею только этого и надо.
– Стало быть, ты возьмешь тридцать коров?
– Без корма ни единой.
И опять все начинается сначала. Фриде Симсон и Краусхару, что сидят в приемной и ждут приговора над Оле, предоставляется редкая возможность поупражняться в терпении.
Наконец Вуншгетрей и Оле приходят к соглашению. Это не мирный договор, отнюдь нет, но по крайней мере Оле дает согласие принять тридцать коров-иностранок. А Вуншгетрей со своей стороны, обязуется исхлопотать для «Цветущего поля» экскаватор, узкоколейку и дополнительные лимиты на корма. При этом секретарь райкома думает о скрытых резервах. Не могут же там, наверху, требовать молниеносного увеличения поголовья, не располагая достаточной кормовой базой. Ему удается заразить своим оптимизмом даже Оле.
34
Новолуние. Мертке сидит на ступеньках перед будкой куриного возка. К ней подсаживается Мампе Горемыка. Ох уж эти безлунные ночи! Хоть сдохни, никак не уснешь, самое милое дело податься в ночные сторожа. А Мертке пусть идет домой и ложится спать. Уж как-нибудь Мампе Горемыка убережет ее тощих питомцев. Огреет дубинкой каждого, кто польстится на даровую курятину.
– А ты мне четвертинку за это поставишь, идет?
Но у Мертке нет при себе четвертинки. И не станет она добывать выпивку для Мампе. Она уже пила однажды шампанское. В Берлине. Вспомнить – и то противно.
– Ты пила шампанское? – Вот уж чего Мампе не ожидал. Такая ласточка-касаточка, и вдруг шампанское. А Мампе разбирается в птицах. В молодые годы при нем была одна такая птичка-голубка. – Раньше я был трезвее двух пасторов, вместе взятых. Увижу бутылку, нарисованную на пликате,меня и то с души воротит. Да тут вмешалась судьба. Никогда не знаешь, где она тебя подстерегает. И под каким обличьем. Ко мне она явилась в обличье управляющего, который заприметил мою жену. И увел от меня эту голубку.
Сперва она ходила по ягоды. Потом по грибы. Потом по дрова. Я сидел на своем портняжном столе и знай себе шил. А жена нанесла во двор кучи хвороста и валежника, настоящее аистиное гнездо. Гнездо для птенцов, думалось мне, потому что живот у нее становился все больше.
«Господь благослови тебя, моя голубка. Как мы назовем того, кого ты носишь под сердцем?»
Она не ответила.
«Без имени оставим?»
«Да».
А потом стала разговорчивой. И тут я узнал, что ребенка дарует нам судьба. И что эта судьба носит высокие сапоги и суконную куртку.
Я налетел на судьбу и обозвал ее сволочью, и тогда судьба отвратила от меня лик свой. Это куда хуже, чем ее удары. Заказов не стало, шить нечего – ни грубошерстных костюмов, ни рейтуз для верховой езды, ни визиток, ни жилетов. На помещичий двор заявился бродячий портной. Он шил для господ, для управляющего, для учеников, даже крестьяне отступились от меня по знаку той же судьбы. Господь да обрушит на них дождь нечистот!
Деревянным метром я сметал паутину с портяжного стола. А иголкой ковырял в зубах. Довели!
Кажется, хватит? Не тут-то было, ты еще не знаешь, что такое судьба! Поздней осенью моя голубка снова пошла по дрова. И не вернулась. На озере – там, где теперь плещутся твои утки, судьба столкнула ее в воду. Мы искали ее целую неделю, ее и дитя без имени.
Но тут наконец судьба сжалилась надо мною. Она послала мне запой. И он закалил мое больное сердце.
А в один прекрасный день судьба обернулась зачатым от сифилитика сыном лесопильщика и в этом обличье сказала мне:
«Возьми обед Антона Дюрра – был у нас такой – и положи его под определенное дерево!» Эй, девочка, ты слушаешь или уже заснула?
Мертке слушает. В три уха.
– А ты что ответил?
– Я не согласился бы даже за пять тысяч марок. Раз в жизни я не выполнил требования судьбы.
– А кто же это сделал вместо тебя?
– Сама судьба.
– Ну а теперь, дядя Шливин, вы поладили с судьбой или еще нет?
– Теперь у нас тишь да гладь. А я давно лежу на дне. Судьба меня и знать не хочет. Ты хоть раз видела, чтобы судьба обрушилась на кротовый холмик?
Вот сидит Мертке, и жизненного опыта у нее ни на грош: хотела бы она его утешить, да не знает как…
Оле возвращается из Майберга. Фары его мотоцикла вырывают из мрака беленые стволы придорожных деревьев и снова отбрасывают их в сонную темноту.
Он останавливается у сжатого поля, а машину ставит в канаву. Мало-помалу в забитые грохотом уши проникает песня цикад. Кузнечики тоже стрекочут, летний оркестр играет на полную мощность. Оле наперерез идет через поле – посмотреть, много ли успел наработать комбайн после обеда. По дороге останавливается у первого куриного возка, прикладывает к стене ухо: молодки чуть слышно кудахчут во сне. Полный порядок под дегтярно-черным небом.
Мертке свернулась клубочком в своей будке. Мампе ушел. Она его утешила, как умела: «Судьба ходит, судьба водит, судьба песенки поет!»
Мампе смеялся: «Водка сушит, водка душит, водка тешит, эх ты, ласточка!»
Наверно, Мертке в самом деле ласточка, и больше ничего. Она лежит, отгоняет страх и пытается уснуть. Ее вспугивает чей-то крик. «Ух-ух!» Она закусывает губу. Ей вспоминается смешное наставление учителя Зигеля: все люди, которые сумели чего-то в жизни достичь, шли от известного к неизвестному. «Ух-ух!» Мертке вспоминает красочное описание крика хищных птиц, вычитанное у Брема. Но там мертвые буквы, а здесь сама жизнь. «У-ух!» Она откидывает одеяло, бросается к двери. Сова бесшумно улетает прочь.
Мертке садится на ступеньку и слушает большой летний оркестр… Вот она плывет в лодке по озеру. Волны поблескивают (а как же им не блестеть, когда солнце?). Вдруг все темнеет (как в плохом фильме). Слышен свист. Туча опускается на озеро – тысяча уток (никто их не пересчитывает, но их ровно тысяча). Утки белые, черные, рябые, зеленые даже (во сне только и бывает).
И снова озеро залито солнцем. Поблескивает утиное оперение. Из камышей выходит Оле. Ур-ра! Утки вернулись!
«Наши утки», – слышит Мертке собственный шепот. Оле берет ее на руки (как же так, почему она не сопротивляется?). Дышать легко, исчезли ночные страхи – как у ребенка.
Шорох в камышах. Судьба идет! (Нет, про это рассказывал Мампе Горемыка.) Судьба – это женщина, и тело у нее из тумана (как можно так жить?). А волосы у нее как пушица (про это рассказывала ей Эмма Дюрр). Сердце у женщины из янтаря и свободно болтается на груди – на серебряной цепочке (непонятно, как же так?). Мертке пожимает руку Оле (ей давно уже хотелось пожать его руку). Судьба на цыпочках подходит ближе. «Мертке, это ты?» Мертке вскрикивает и, соскочив с лесенки, убегает.
Оле стоит на лугу под липами и смотрит на домик Нитнагелей, ждет, когда погаснет свет в окошке у Мертке. Из-за синей стены соснового бора выплывает новый день. Сова возвращается на свою колокольню.
35
Занимается новый день осенней страды. Оле идет за мотоциклом. Он бросил его ночью в придорожной канаве. Мотоцикл исчез. Масляное пятно на траве осталось как последний привет.
Молодняк нынче сытехонек. Без забот, без тревог. Коровы набили свой сычуг наливным овсом. Пастух в это время занимался другими делами. Теперь они отдыхают, и пастух тоже пристроился в холодке. Сидит и смотрит на подернутое дымкой поле. Боже, оборони его от солнечного удара!..
Что такое человек по сравнению с комбайном? Пьяный долгоносик рядом с доверху полной кормушкой. Комбайн может умять за день такую гору, что словами не скажешь! Сколько самогонки можно бы сделать из такой кучи зерна! Бочку, здоровенную бочку, величиной с дом…
Мампе разливает водку по бутылкам, полный воз бутылок, прозрачные, аппетитные бутылки, а в них – белый огонь. И вдруг чья-то тень закрывает эту ослепительную перспективу.
– Эй ты, пьянь несчастная, где мой мотоцикл?
Мампе не может так, сразу, вернуться в мир трезвый и требовательный.
– Мотоцикл? Какой мотоцикл, голубчик ты мой?
Что за чудеса! Стало быть, это председательская машина, а Мампе-то думал, что она принадлежит одному пижону в черной кожаной куртке. Кряхтя, он поднимается с земли и ведет разгневанного Оле в кусты. Там лежит мотоцикл – руль согнут, зеркальце разбито, номер помят, бензобак покорежен. Оле заходится от гнева.
– Ты мне возместишь убытки!
Мампе стоит, вытаращив глаза, пока председатель и его машина не скрываются за поворотом дороги. Опять судьба начинает ему пакостить. Он-то надеялся сорвать вознаграждение за находку, а тут изволь платить. Хоть вешайся! Покинув отдыхающее стадо, Мампе идет в деревню: слышите, люди, как судьба на меня ополчилась? Мампе разукрашивает свое приключение не хуже, чем телегу на троицу:
– На жнивье посреди ночи вдруг откуда ни возьмись мотоцикл. Подле самого возка для кур. Ай да птичница, думаю я. Неужто мы живем при феодальном целибате? А молодчика я изловлю, будьте покойны! Уж я его выставлю на бутылочку.
Свинарка Хульда Трампель плотоядно облизывает губы. Хульда Трампель лезет в аптечку. Сверкает бутылка. Мампе ослеплен.
– Кто это был?
Хульда отнюдь не из закадычных друзей Мампе, но бутылка остается бутылкой…
Он отпивает глоток-другой. Вроде бы полегчало. И шепчет что-то на ухо Хульде. Та похотливо изгибается.
– Ах он, старый козел! – Только ее и видели. Белые отвороты резиновых сапожек, хихикая, заигрывают на бегу с подолом юбки. Хульда по дешевке купила тайну.
Слух ползет по деревне, заползает в распахнутые уши мужчин и женщин, делает небольшую передышку и, расцвеченный грязным воображением, ползет дальше: Оле Бинкоп и новая птичница. Ночью! В поле! Ночью! Этой ночью! Как же она не закричала? Как же она не плюнула? Ай-яй-яй! Согрешить прямо в поле! И ночью, этой ночью! Ну и боров! Ну и скотина! Она же кричала!
Двери настежь, окна настежь! Ползет гадюка, заползает, выползает снова. Хорошо бы скотина откармливалась с такой скоростью: два часа – и хоть на бойню.
Тео Тимпе иронически поводит носом. Он ведь еще когда говорил: «Бык – этот ваш Оле, дубиной его надо промеж рогов!»
А слух ползет дальше. Чем грязнее ухо, чем тупей голова, тем охотнее он туда заползает. Жена Серно, тощая, как шорная дратва, состроив постную мину, закатывает глаза к небу:
– Коммунисты бесчестят младенцев!
Фриду Симсон этот слух застает за составлением очередной сводки по лущевке. Ах, вот как, Оле и птичница! Симсон подпирает голову рукой. Приступ мимолетной, красивой печали. Голова у Фриды блещет новизной. Она «обновила» волосы перекисью. «Блондинки выглядят моложе», – сообщает по этому поводу районный календарь друзей природы.
И насколько моложе! Судя по всему, Фрида опять соблазнительна для мужчин, как в молодости.
Человек может строить планы. Это возносит его над обезьяной. Но если планы ошибочны, он отнюдь не превращается в обезьяну. И вот Фрида планирует: Оле – птичница – лущевка. Теперь ей уже не усидеть в кабинете. Ибо сказано: «Встаньте из-за письменных столов!» Но Фрида и на ходу строит планы; Вуншгетрей изничтожил Оле, пригнул его к земле. А она не помнит зла. И, несмотря ни на что, протянет руку помощи своему прежнему противнику. Ты только взгляни на мою голову – вот до чего молодят светлые волосы.
Симсон выходит в поле. На ней сандалики, легкое платьице и в уголке рта сигарета. Женщины из «Цветущего поля» навивают на воз солому. Эмма Дюрр протягивает Фриде вилы. Фрида внимательно глядит на вилы, потом на Эмму.
– Шуточки шутим, а? – Да будет всем известно, что Фрида явилась на поле не для собственного удовольствия. Государственный аппарат в ее лице занят вопросами лущевки. И Фрида переходит к мужчинам.
Вильм Хольтен обращается в бегство. Герман Вейхельт трижды сплевывает, словно при виде нечистой силы. Он готов даже пасть на колени, как это делали библейские волхвы. И только Франц Буммель кричит с воза:
– Ах ты, Фрида, Фридочка, ты моя блондиночка!
А Оле, вытянувшись во весь рост, лежит под своим мотоциклом. Целый месяц Мампе Горемыка не получит ни капли спиртного! Надо приклеить объявление на пожарном сарае! И пусть об этом растрезвонит рассыльный при муниципалитете.
Черт ее принес, эту Симсон, белокурую и обесцвеченную до самых чулок.
– Чего тебе?
Фрида вся лучится нежностью (ибо Оле в полном смысле этого слова повержен на землю!). Фрида вздыхает, и кажется, что она засасывает воздух дырками своих сандалий.