Текст книги "Кого я смею любить. Ради сына"
Автор книги: Эрве Базен
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
Мне они были хорошо знакомы: в этой куче квитанций, писем, вырезок, мелких счетов, нацарапанных на
обратной стороне конвертов и наваленных на третьей полке в милом мамином беспорядке, не было ничего,
достойного внимания. Если он ищет важный документ, мог бы спросить у меня. В конце концов, разве не мне,
дочери, полагается проводить разбор и поиски бумаг? Меня вдруг озарило, что я у себя дома, и ни ему, ни Нат
– никому – нечего устанавливать здесь свои порядки. Я сочиняла фразу, способную тактично дать им обоим
это почувствовать, когда Морис меня опередил:
– Извините, что я говорю вам о таких вещах, бедные мои девочки, – сказал он, – но вы представить
себе не можете, какие сложности нас ожидают! Вы несовершеннолетние…
Он говорил это слащаво, ни на секунду не подозревая, какая ненависть огнем вспыхнула у меня в груди.
Несовершеннолетняя! Я была ею и 24 марта, но он тогда об этом не подумал. Тем временем он продолжал тем
же тоном:
– Две несовершеннолетние, с разведенным отцом, который снова вступит в свои права, трудности с
составлением семейного совета из-за отсутствия близких родственников, наследство, сводящееся к одному
дому, ограничивая нас неделимой собственностью, не говоря уже о бесконечных формальностях… Да уж,
уверяю вас, хорошенькая жизнь у нас начнется!
– Вы все видите в черном цвете, – сказала Натали. – У каждой девочки есть половина Залуки, и все
дела! Им надо будет только жить вместе, как раньше.
Морис повернулся к ней. Оба оставили подобающий случаю тон, и я слушала их с отвращением.
– Не стройте себе иллюзий, мадам Мерьядек. Предположим, что они смогут жить на свои скудные
алименты, но на что они будут содержать Залуку? Как уплатят налог на наследство? Я не говорю уже о моей
четверти, которую охотно им уступаю…
– Вашей четверти! – возмущенно воскликнула Нат.
– Оставим это, – сказал Морис. – Я все устрою наилучшим образом.
Снова он поискал моего взгляда и не нашел. Я была напугана. Как же я раньше об этом не подумала?
Благодаря немногим знаниям, приобретенным мною в Нанте, я знала, что он говорит правду: оставшийся в
живых супруг имеет право пользования четвертью собственности покойного. Морис сказал, что откажется от
этого права, но пока что он был в своей комнате, у него был козырь против нас, он превращал нас в рабов своей
щедрости, и, если вдруг я не покажу себя достойной ее, он сможет вынудить меня продать дом. Мой дом.
Мою Залуку!.. Натали не спускала с меня глаз, уверенная в моем ответе. Мне все же удалось не выдать
себя. Осторожно! У меня тоже есть козырь против Мориса. Томная улыбка наконец вознаградила его за дары.
Затем я прошептала:
– Послушай, Морис, мне тоже неприятно говорить сегодня о таких вещах. Но хочу сказать тебе сразу:
если мне придется потерять Залуку, я никому этого не прощу. Я уже нахожу непристойным, что тут, не
спрашивая меня, спорят о том, что мне дороже всего на свете.
Ни Морис, ни Нат не были удовлетворены. Для Мориса, несмотря на возвращение “ты”, Залука более не
могла быть тем, чем я дорожу “больше всего на свете”. По мнению Натали, я проявила слабость. Она подошла
ко мне, покровительственно положила руку мне на плечо.
Тебе скоро будет девятнадцать. Твой отец может объявить тебя дееспособной. Что до Берты, то, конечно,
ему придется заняться ею или передать под чью-то опеку. Но он меня знает и знает то, что я испокон веку здесь,
в Залуке.
И она тотчас ушла и увела свою воспитанницу. Удивительная Натали! Если она и не была мною
довольна, то я, по необъяснимым причинам, была очень довольна ею. Но Морис не должен этого заметить.
Напрягшись, продолжая нервно рыться в шкафу, он тоже не смел закричать: “В конце концов, кто здесь хозяин?
Во что позволяет себе вмешиваться прислуга?” Он смотрел, как она уходит – скорбящая, как подобает,
сильная, как надлежит, – с одинаково большим уважением и раздражением, и, когда наконец хлопнула дверь в
прихожей, только сказал:
– У нас будут неприятности с Натали.
Ему показалось нужным еще немного прибавить к своим обещаниям.
– Насчет признания дееспособности я согласен; я поговорю об этом с твоим отцом. Мне было бы
затруднительно играть роль твоего опекуна.
Затем, видя, что я уже больше не могу, что я не в силах больше ничего слышать перед этим голубым
покрывалом с застывшими складками, как на катафалке, он захотел пробудить во мне нежность и целомудренно
привлек к себе.
– Бедняжка моя, как это все тяжело!
Я стерпела его поцелуй. Но, уйдя к себе в комнату, вытерла щеку.
* * *
И там, несмотря на усталость, несмотря на желание побыть просто дочерью, потерявшей свою мать, и
дать волю своему горю, я принялась ходить кругами в своих черных туфлях.
Кружить, кружить, повторяя про себя: “Что происходит? Вся эта история с Залукой очень серьезна. Но
это не все”. Никогда я не понимала себя хуже. Между мной и Морисом вдруг словно выросла стена. Напрасно я
говорила себе: “Ну, куда он клонит – это ясно. Залука для него – враг, удерживающий меня, вешающий ему на
шею Берту и Натали. Удачная продажа, в которой не будет его большой вины и которую он сможет отнести на
счет непреодолимых юридических трудностей, – как раз то, что ему нужно. Расправившись с Залукой, он
одним ударом сделает то же самое с Натали или пристроит ее куда-нибудь вместе с Бертой. И тогда ему
останется лишь заняться мной… Все просто! Мне надо только не отступать от принципа: нет Залуки – нет и
Изы”.
Да нет, не так все просто. Эти распри не объясняли моего смущения, не оправдывали той отчужденности,
того отвращения, которое я внушала себе к Морису, словно он стал неприкасаемым. Стремление ничем не
нарушать своего траура – измаранного, отравленного моим недостойным поведением – было более
подходящим объяснением, Морис прекрасно это понял и едва решался дотронуться до меня в ожидании лучших
времен, замкнувшись в своей роли отчима. Но было еще и другое. Другое, делавшее этот разрыв более
глубоким и, может быть, окончательным. Между нами действительно разверзлась пропасть.
Я на мгновение перестала кружить по комнате, прошептав:“Не пропасть, а могила”. Меня снова пронзила
мысль: “Теперь она знает, знает! И как ей не знать – там, где она сейчас, – что все-таки ничто более не
возможно. Нельзя сделать своим спутником своего сообщника. Когда речь идет о счастье, составляющем
несчастье матери, разве можно воспользоваться ее смертью, не воспринимая это как преступление? Живая —
она сблизила нас; мертвая – разлучила”.
По ту сторону площадки, в голубой комнате, скрипели туфли Мориса, ожесточенно продолжавшего
инвентаризацию. Нет, его глаза-каштаны, его волосы, разделенные надвое, как раскрытая книга, его сильная
грудь, поросшая посередине волосами, которая выпячивалась колесом под моей рукой, когда я повязывала ему
галстук, детская прожорливость его поцелуя и адвокатская серьезность его мантии – все это уже не для меня.
“Твоей матери, – говорил мой внутренний мучитель, – довелось владеть им больше, чем тебе. Ты смогла
забрать у нее мужа, но ты никогда не заберешь у нее вдовца: под землей не разводятся. Морис свободен для
всех, кроме тебя. Ты свободна для всех, кроме Мориса. Посмеешь ли ты заниматься любовью с мужчиной,
которого ты у нее украла, в постели, на которой умерла твоя мать? Если Морис хочет заколотить двери Залуки, у
него есть на то причины. Надо выбрать либо одно, либо другое. Одно без другого. И поскольку ты не сможешь
жить больше нигде, кроме как здесь, выбор между двумя наказаниями уже сделан, это – наименьшее”.
Я очутилась перед столом. Наименьшее! Легко сказать. Ничто не гарантировало мне того, что я не
потеряю обоих: мужчину и дом. Дом мстил мужчине, силой ворвавшемуся под его крышу, изгоняя его.
Мужчина мог отомстить дому, изгнав из него нас. Письма Нат недостаточно, надо бить числом, мне тоже нужно
написать отцу. Не суждено мне в этот день предаваться духовному созерцанию. Я схватила ручку, бросив в свое
оправдание взгляд на фотографию мамы, очень молодой и очень красивой, в рамке из зеленой кожи.
* * *
Полчаса спустя я перечитывала письмо, более довольная его содержанием, чем любезной формой. Что
испытает этот незнакомый отец, связанный с нами единственно ежемесячными алиментами, который никогда не
заявлял о своем праве на посещение дочерей, никогда не пытался увидеться с мамой? Наверное, неловкость: эту
жалкую боль, основанную на страхе, которая давит сознанием того, что исчезает в нас с исчезновением другого
человека, и чувством утраты воспоминания, похожей на утрату зуба. И еще тоску, испуг перед бумажными
делами. Отчужденность, мои сводные братья, власть мадам Бис, состояние Берты наверняка отвратят его от
мысли взять на себя заботу о нас или даже приехать. Я, впрочем, как могла, поощряла его трусость, заявив – в
коротком постскриптуме, нацарапанном внизу четвертой страницы, – что “в отношении формальностей”
достаточно будет очень быстро провернуть очень краткую процедуру, необходимую для признания моей
дееспособности, и прислать доверенность Натали, зная о ее преданности, дающей ей предпочтение перед
неопытностью отчима, под властью которого, как ему должно быть понятно, мы не имеем ни малейшего
желания оставаться.
Я снова посмотрела на маму в рамке. Затем одним движением провела языком по краю конверта, быстро
его запечатала, наклеила марку, спрятала себе за пазуху. Морис все шебаршился по соседству. Так, значит, мама
забыла ему сказать, что семейные документы находятся в ящике с защелкой в большом шкафу, в сердце
гостиной, бывшей сердцем Залуки? Забыла сказать или не стала говорить? Неорганизованные женщины
прибегают к подобным хитростям белок, прячущих орехи. Даже наименее скрытные из них сохраняют верность
законам клана. Одна мысль молнией промелькнула у меня в голове, я вскочила и бесшумно прошмыгнула в
святая святых. Гостиная была пуста, шкаф заперт. Я повернула большой ключ с затейливыми прорезями. Под
средней полкой было два ящика. В левом, незапертом, находились остатки столового серебра. Чтобы открыть
правый ящик, достаточно было ткнуть в него указательным пальцем: в этой наивной мебели с детскими
секретами, охраняемыми только нашей щепетильностью, место потайной кнопки известно всем.
И ящик открылся, доставив мне две неожиданности: приятную и неприятную. Поверх старых бумажек —
договоров об аренде за прошлый век, устаревших документов на владение собственностью и актов о передаче
прав на нее, свидетельствующих о нашем давнем упадке, – лежала коробка из-под бинтов и конверт. В коробке
– два обручальных кольца: мамино и – о чудо! – бабушкино, тайно спасенное от продажи “сорочьим
благочестием”, падким на бриллианты; одного этого кольца хватит для спасения Залуки. Но в конверте,
положенном сюда наверняка в тот день, когда, по возвращении из Бернери, было снято папино кольцо,
находился листок писчей бумаги, а на листке – эти сумасбродные строчки:
Я, нижеподписавшаяся, Изабель Гудар, в замужестве Мелизе, завещаю моему мужу, Морису Мелизе,
долю моего имущества, поступающую в свободное распоряжение, и рекомендую его в качестве опекуна моих
дочерей, в случае если на это даст согласие их отец…
Слава Богу, я успела вовремя.
XXII
Я так и не знаю, стыдиться мне или гордиться тем, что было потом. Впрочем, мне кажется, что во всем,
что мы делаем, добро настолько перемешано со злом, что трудно разобрать, что к чему, да и жить стало бы
невозможно, если бы требовалось именно разложить все по полочкам. Думаешь, что приносишь себя в жертву,
и не знаешь, что эта жертва – жгучая радость, доставленная потайному уголку твоей души. Думаешь, что ты
эгоистка, – и замечаешь, что ты при этом проявила столько слабости, что этим воспользовались все, кроме
тебя. Простофили – вот кто мы такие прежде всего.
Кто в Залуке был большим простофилей? После тяжелого вечера, во время которого я, как могла,
избегала оставаться наедине с Натали или с Морисом, наступила ночь, затянув дом своим крепом. Затем снова
настал день. Мне казалось, что я поднялась первой, но Нат уже спорила в гостиной с Морисом по поводу
выбора нотариуса. Она стояла за нашего, мэтра Армеле. Он – за своего, мэтра Руа, говоря, что, если даже
месье Дюплон откажется от услуг мэтра Армеле, мэтр Руа все-таки будет представлять одну из сторон. Я
поостереглась их рассудить, а Морис поостерегся впутать меня в их спор; чтобы чувствовать себя свободнее, я
отпустила его в девять часов в выбранную им нотариальную контору. Натали тотчас же повернулась ко мне.
– Ну и ночку я провела, девочка моя! Только подумать – зарыл ее, как собаку! И еще цепляется… Бог
знает почему!
К счастью, она не зашла дальше этого, ограничившись порицанием викария, за которым в приходе
числилось немало провинностей:
– Он что, не знает, что среди добрых христиан покаяние превыше наказания? Всегда надо считать, что
люди раскаялись, даже если ты в этом сомневаешься. Тогда у всех легче на душе, и дурному в этом потачки нет.
Затем, поскольку спасение души превыше услады тела, она составила для нас соответствующий график.
De profundis 1 читалось каждые три часа, на коленях, перед камином в гостиной. Было положено начало
анонимной “цепи молитв”, переписанной тринадцать раз для отправки тринадцати верующим старушкам,
стоявшим одной ногой в могиле, которые не посмеют навлечь на себя гнев Божий, разорвав эту цепочку, а,
напротив, постараются разветвить ее по кантону. Наконец, Нат решила, что мы три месяца будем обходиться без
сладкого, и точно подсчитала, исходя из ста франков экономии в день, сколько это будет в мессах, заказанных
кюре в форме “частной просьбы”, без упоминания имени покойного. По общим расценкам выходило почти
десять, и Натали фыркнула, когда я предложила присовокупить к этому треть своего жалованья, которую я
оставляла на собственные нужды. Однако она отказалась:
– Нет, та жертва ценная, которую приносишь долго. Воспоминания и свечки сгорают потихоньку.
Но вечером, когда Морис вернулся вместе с мэтром Руа, чтобы принять первые положенные
охранительные меры, я поняла, почему она весь день не отходила от меня ни на шаг. Натали вдруг как-то
странно отступила на второй план, а в ящике с защелкой, где, как она объявила, “Мадам хранила свои бумаги”,
были обнаружены недорогое колечко – мамино – и, ко всеобщему удивлению, триста тысяч франков
казначейскими билетами, которых – в этом я была уверена – накануне там не было.
В последующие дни Натали, притворяясь, будто снова подчинила меня себе, без вопросов разрешила мне
вернуться в Нант. Она даже шепнула:
– Для меня невелика радость, что ты туда возвращаешься. Но этот в законах – как рыба в воде. Лучше
уж знать, что он замышляет.
Я, однако, еще хорошенько не знала своих намерений. Морис пугал меня своей уверенностью, такой же
твердой, как у Натали. Как адвокат он не мог не знать, что его шансы весьма сомнительны, но он рассчитывал
на меня в своем мужском ослеплении: обладаемая девушка, целиком находящаяся в твоей власти, – это ключ от
дома.
Впрочем, он делал все, что мог, чтобы позолотить свой ключик. С первого же дня, чтобы не отстать от
противника – он наверняка понял, откуда взялись казначейские билеты, – Морис заехал к мэтру Руа и
небрежно отказался в моем присутствии от своей пресловутой четверти наследства, заявив, что не хочет, чтобы
его обвиняли в том, будто он обокрал своих падчериц, и без того небогатых. Этот поступок тронул меня так, что
я и выразить не могу, а он еще усилил это чувство, проявив тактичность жениха.
Но несвоевременный визит мэтра Тенора, запершегося в кабинете вместе с Морисом, все испортил. Одно
только присутствие этого человека, приходившегося мне, так сказать, свекром – по линии сына, бывшего, со
своей стороны, моим отчимом, – жестоким образом напоминало о двусмысленности моего положения. Его
1 Молитва об усопших.
присутствие так же ясно означало и то, что, простив сыну промах, исправленный милосердным случаем, этот
господин явился по-отечески заверить отпрыска в своем участии и, наверное, призвать его как можно скорее
покинуть Залуку, так как не дело ему содержать дочерей своей покойной супруги. Мысль о том, что он мог
заподозрить, будто я, корысти ради, цепляюсь за Мориса, возмутила меня. Но и оказала мне услугу: еще один
аргумент в мою пользу. Однако этот аргумент стал невыносимым, когда мэтр Тенор, два-три раза повысив голос
во время разговора, вышел из кабинета решительным шагом. Неужели Морис, опередив мое согласие, в котором
был уверен, сделал глупость и позволил отцу о чем-то догадаться? Этот холодный взгляд – бросал ли он мне
обвинение в том, что, вслед за матерью, я остановила свой выбор на наследнике Мороки? Мое замешательство
было слишком явственным, чтобы не встревожить Мориса, который, истолковав все по-своему, закрыл дверь и
бросился ко мне:
– Ничего не бойся. Папа хотел, чтобы я вернулся в Нант. Естественно, я не мог ему признаться… В
общем, не сейчас.
Он наклонился ко мне. Но я отвернулась, тряхнув своими рыжими волосами.
* * *
Крупное объяснение состоялось только в конце недели. Что в Залуке, что в Нанте, Морис начинал
нервничать. Ему все труднее удавалось выносить кисло-сладкие замечания Натали. Со мной он пытался
держаться с предсвадебной нежностью с оттенком сочувствия, но у него это плохо получалось. Отвращение, с
которым я отвергала все его авансы, наверное, приписывалось им моему горю и печальной – и запоздалой —
деликатности по отношению к покойной; возможно, он даже видел в этом другую – и не менее запоздалую —
деликатность, честолюбие неудачливой любви, перед которой вдруг открылось будущее и которая отказывается
от временных даров, чтобы выказать себя достойной окончательного – чтобы восстановить свою
девственность. Наконец он не выдержал и однажды утром, приехав в контору, властно обнял меня. Я
изворачивалась, как угорь, но он меня не отпускал.
– Иза, – сказал он, – я знаю, о чем ты думаешь. Ты говоришь себе, что была моей любовницей, потому
что не могла быть моей женой, а теперь больше не будешь ею, раз я могу на тебе жениться. Но Иза, я о другом и
не прошу…
Однако он зажал мою голову в сгибе своего локтя: чтобы заставить замолчать совесть, поцелуй —
лучший замок на любой роток! Помогая себе рукой, умевшей меня смягчать, он, великий психолог, продолжал
самым что ни на есть теплым голосом:
– Я прекрасно понимаю тебя, дорогая. Будь спокойна. Мне тоже было не по себе, мне тоже это претило.
Но теперь мы свободны, и я люблю тебя…
Теперь!.. Вот то единственное слово, которого не следовало произносить, говоря об этой свободе! И я
люблю тебя… Довод тенорино, дважды заводившаяся пластинка! Слова эхом отдавались у меня в голове,
обретая всю полноту своего смысла: “Теперь мы поженимся, потому что он меня любит, ведь правда, после
моей матери, немного попользовавшейся этой любовью и завещавшей ее мне, по преимущественному праву,
сверх причитающейся доли, в активе своего наследства”. Как мог Морис до такой степени обманываться во
мне? Однако он сжимал меня все сильнее, бормоча мне в волосы:
– Конечно, люди станут судачить…
За его голосом, говорившим о свадьбе, я слышала ужасный, злорадный шепоток по беспроволочному
телеграфу нашего кантона: “Слыхали? Они там, в Залуке, времени даром не теряют! Сначала мать, потом дочь,
а может быть, обе сразу… Дружная семейка, что и говорить!” Я уже представляла изумление мэтра Шагорна,
который некогда склонился передо мной со словами: “Мадам Мелизе?” – и поторопился исправить свою
оплошность, узнав о моем звании девицы Дюплон; теперь ему придется поспешно исправлять другую, когда,
назвав меня “мадмуазель”, он снова услышит поправку: “Нет, на этот раз мадам Мелизе”. Какая путаница
начнется в голове и на языках наименее склонных к злословию! Обе жены по имени Изабель. Обе – в
девичестве Дюплон. Обе “узаконены” милостью Мориса, просто обреченного “белить закопченную трубу” (по
меткому выражению наших мест, где неузаконенное не освящается, но так же легко отшелушивается
хитростью, как отставшая краска – ногтем).
– Но у меня есть план. Я тебе потом расскажу…
У него были прежние глаза и дыхание, как у гепарда. “Потом! – сказала себе Изабель, которую я
ненавижу, наполовину раздетая. – Потом, потому что сначала надо быть милой, дать ему залог. Я позволю тебе
это еще один раз. В последний раз. Ради стыда, который тебе положен, ради пользы, которую ты из этого
извлечешь, но не ради удовольствия. План! Что (и план? Ты должна знать. Мужчина – это известно каждой
шпионке – глупо доверяется той, кто ему отдается…”
Он доверился. Едва разъяв объятия, в которых я отказалась от своей доли наслаждения (и обнаружила,
как паразитично в своей мишурности наслаждение мужчины, цепляющегося за нас, словно орхидея за развилку
ветвей), Морис снова принял строгий, серьезный вид сутяги, собирающегося в суд, и, застегиваясь,
причесываясь, сразу сказал:
– Послушай, Иза, я хочу поговорить с тобой откровенно. Ты, кажется, не понимаешь, что нас в любую
минуту могут разлучить. Наше положение гораздо сложнее, чем ты думаешь.
В его манере очищать довольно жирную расческу, вынимая застрявшие между зубцами волосы, не было
ничего драматического. Моя возрождающаяся ирония, непременная союзница возрождающейся неприязни,
отметила это, слегка запутавшись в сожалении: мне бы хотелось самой провести этот четкий пробор – плод
стараний расчески.
– Все зависит от тебя, – продолжал Морис. – Я написал твоему отцу, попросил передать мне
вернувшиеся к нему полномочия, которые уже принадлежали мне, поскольку при жизни твоей матери я
автоматически считался соопекуном. Сделает он это или нет – во всяком случае, если ты выйдешь замуж,
вопрос уладится.
Как обычно, мое молчание по важному случаю – когда источник слов просто-напросто пересыхал —
подбодрило его. Я по-прежнему вяло лежала на кровати, с задравшейся юбкой, в позе, предполагающей
согласие на все, что угодно. Он воодушевился:
– Видишь ли, камень преткновения – это Залука. Тогда, вечером, ты произнесла о ней прекрасную
речь. Но прошу тебя, подумай немного. Мы окажемся в щекотливом положении, нам будет просто невозможно
здесь оставаться. Придется даже, скорее всего, уехать из Нанта, по крайней мере, на время, я уже сделал кое-
какие шаги в этом направлении. Знаешь, люди злы!
Знаю ли я об этом! Я могла даже кивнуть в знак согласия; а затем закрыть глаза, как кошка, к которой
приближается мышь. Он увидел в этом лишь безразличие влюбленной женщины, наконец целиком
поглощенной своей страстью. Он завершал свое дело.
– Да что там, – воскликнул он, – нечего мямлить! Не могу же я навсегда похоронить себя в твоем
драгоценном сарае, за десятки километров от работы, вместе со старой служанкой, которая меня ненавидит, и
несчастной девочкой, жить с которой далеко не весело. Натали пора на пенсию. Что до Берты, то ей место в
специальном заведении. Ее доля Залуки позволит содержать ее там, а твоя – составит тебе небольшое
приданое.
Чтобы возместить свою четверть наследства, он даже подумал о моем приданом, мой нежный друг! Я
потянулась, не отвечая. Взгляд моих полуприкрытых глаз, наверное, встревожил Мориса, так как он поспешил
добавить:
– Впрочем, если Натали хочет оставить Берту у себя, в небольшой квартирке неподалеку от нас, чтобы
ты могла часто с ними видеться, я не возражаю.
Но это никак не повлияло на программу в целом. И на его осуждение.
* * *
Однако Морис считал себя победителем. У него это было на лице написано, когда мы вернулись домой.
Стычка была неизбежна, и не успели мы надеть тапочки, как Натали объявила, будто бы обращаясь только ко
мне:
– Мы с Бертой ходили на могилу, потом к Карюэлю выбрать надгробие. Я заодно заскочила к нотариусу.
Мэтр Армеле сердит, что его не пригласили…
Морис тотчас перебил ее:
– Мадам Мерьядек, до получения более полных сведений я представляю интересы моих падчериц.
Прошу вас, предоставьте дело мне, иначе я буду вынужден обойтись без ваших услуг.
Он покраснел от собственной наглости. Я тоже покраснела – за мою старую, жестоко оскорбленную Нат.
Но что вы скажете! Натали улыбалась. Она невозмутимо ответила:
– Уж поверьте, месье Мелизе, здесь обойдутся скорее без вас, чем без меня.
В ее голосе была необычная ирония, но Морис не обратил на нее внимания: он больше не сдерживался.
– Неужели вы думаете, – закричал он, – что семейный совет дозволит девочкам роскошь найма
прислуги, когда они без моей помощи едва смогут себя содержать?
Из-за резкого взмаха бигудена я было подумала, что удар попал в цель. Я ошиблась. Натали смотрела на
противника свысока, с неопределимым выражением лица:
– Их же содержали до вас, и порой на мои средства, это всем известно. Раз уж речь зашла о совете, я вам
вот что скажу: те, кто в него войдут, сразу спросят, почему вы-то, вы, папаша, так прилепились к юным
девочкам, которые вам никто.
– Что вы сказали? – завопил Морис.
Но Натали уже повернулась к нему спиной.
XXIII
Это конец, но они об этом не знают. А я – знаю. Случай иногда многое решает. Разбуженная шумом
короткого ливня, я долго не решалась воспользоваться субботним утром, чтобы в свою очередь сходить на
мамину могилу и к Карюэлю – посмотреть на плиту, выбранную Натали. На обратном пути у меня был один
шанс из десяти встретить почтальона, бывшего немного выпимши, который крикнул мне, довольный тем, что не
придется давать крюк через Залуку, где ему никогда не перепадает ни рюмки:
– О, Иза! Возьми-ка почту для своих.
Почты было немного: “Рустика” в Кло-Бурель, “Уэст-Франс” для нас, письмо для Нат с печатью Пон-
л’Аббе (от кузины-бакалейщицы), открытка с соболезнованиями для дочерей Дюплон (от учительницы светской
школы, не успевшей приехать на похороны). И этот конверт, чья алжирская марка стоила грифа “срочно” и
который я так быстро распечатала, чтобы прочесть первые строчки: “Бедная моя девочка…” и пробежать
глазами до главного.
Итак, Морис проиграл. На бланке налогового управления наш бедный папочка вывел для своих
несчастных дочек жалкие слова… Смерть мамы, остававшейся для него, несмотря на все то что их – увы! —
разлучило, подругой юности, “глубоко поразила” его. В эту тяжелую минуту всем сердцем он с нами.
Расстояние, работа, непомерные расходы, стремление избежать трений между семьями не позволят ему – увы!
– приехать, поддержать нас, как бы ему того хотелось. Но он мне полностью доверяет, и Натали тоже. Все
необходимое сделано, бумаги отосланы кому положено…
Ни слова о Морисе. Я поспешно вернулась к началу. “Рустика” для Гомбелу упала в их почтовый ящик.
Оставшуюся пачку я держала под мышкой, кроме папиного письма, улетевшего по ветру, разорванного на
мелкие кусочки. Не будем ничего говорить. Вчерашней сцены достаточно: я не хочу навлечь на себя другую,
сама объявив о новости, которая вызовет непредсказуемую и буйную реакцию. Пусть лучше этим займутся
юристы, примут первый огонь на себя. Пока у меня еще есть немного времени, чтобы подготовить Натали, дав
ей понять, что она не должна показывать своего торжества, и чтобы подготовить Мориса, намекнув ему, что,
если он теряет контроль над ситуацией, это еще не значит, что он потеряет меня и, может быть, лучше ему
уехать и не компрометировать меня необычной настойчивостью, из-за которой наш брак, даже потом, будет
выглядеть подозрительно. На самом деле – плевать он хотел на опекунство, ему только надо получить оружие
против Залуки, подлинной его соперницы, и если мне удастся – ничего не обещая – заставить его поверить в
то, что ему нечего бояться, что его присутствие как раз все портит, а его уход подготовит почву для моего, он,
возможно, согласится собрать чемодан.
Чемодан… Тот самый, с которым он, мой тенорино, приехал к нам и не знал, куда его деть! Такая казнь
не веселит палача, несмотря на новую для него свободу, несмотря на этот ветер, который треплет его юбку и
шелестит за поворотом деревьями Залуки, слишком ярко разукрашенными молодыми листочками для дома,
носящего траур. У самой насыпи в щели изгороди просвечивает сверкающий хром. Морис вернулся раньше
обычного; он оставил машину во дворе. Куда он собрался?
Куда он собрался! Я сейчас об этом узнаю. Натали на кухне, дым из трубы сносит к Каркефу (ветер с
запада: завтра будет дождь). Морис ходит взад-вперед перед калиткой, кидается ко мне, как только я возникаю в
его поле зрения, и говорит без предисловий:
– Так больше не может продолжаться, Иза. Натали со мной даже не разговаривает. Только что крикнула
Берте в двух шагах от меня: “Этот явился обедать! У нас для него эскалопа нет”. Я не хочу устраивать сцен, но с
меня хватит. Нам нужно уехать, Иза.
– И натравить на себя весь поселок! Вы об этом не подумали?
– Ты не будешь жить со мной. Я утром навел справки. Встретился с директрисой пансиона для девушек:
она готова принять тебя. Ты будешь жить у монахинь, а днем работать у меня.
Все чудно придумано для того, чтобы охранять меня по ночам и головой выдавать днем! Натали уже
стоит на пороге, выставив подбородок вперед, словно наш разговор наносит ей личное оскорбление. Моя
примиряющая миссия будет не из легких. Все-таки попробуем:
– Морис, я думаю, вам в самом деле лучше на цыпочках перебраться в Нант. Я пока уехать не могу:
Натали устроит скандал.
– Нет, – ворчит Морис, нервно утрамбовывая еще не подсохшую после ливня глину, – нет, я не могу
бросить тебя в этой трясине. Она тебя засосет. Если я не увезу тебя, я тебя потеряю, а я не хочу тебя потерять.
Неужели он что-то почувствовал? Он преграждает мне дорогу, и надрыв его голоса волнует меня больше,
чем мне бы того хотелось. К счастью, у меня под мышкой сегодняшняя почта… Деталь такого рода разрядила
не одну грозу, рассеяв внимание в трудную минуту. Морис хватает газету и машинально разрывает ногтем
обертку; а я прохожу мимо, держа кончиками пальцев письмо для Натали.
Двадцать метров рысцой – и вот уже я рядом с ней, под защитой от Мориса, который не повторит у нее
под носом то, что только что сказал. Но Натали, вокруг которой собачонкой вертится Берта, в не меньшей
ярости. Впившись глазами в марку – не алжирскую – она забирает письмо, не распечатывая, засовывает его в
карман фартука, хватает открытку от учительницы, чтобы изучить ее подробнее, бросает на стол и – дурной
знак – складывает руки на груди. Тотчас же она возвышает голос:
– Ты слышала, что этот сказал вчера вечером? Суди сама, была ли я терпелива! Я не хотела с ним
собачиться в доме плача. Но тут уж сил моих больше нет, объясни ты ему, пока не дошло до греха. Если он не
уедет, я поговорю с твоим отцом. Да что ж такое, Иосиф! Есть у него постель в Нанте или нет? Долго он еще