355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Еремей Парнов » Витязь чести. Повесть о Шандоре Петефи » Текст книги (страница 7)
Витязь чести. Повесть о Шандоре Петефи
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:50

Текст книги "Витязь чести. Повесть о Шандоре Петефи"


Автор книги: Еремей Парнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)

– А как же Италия? Ввести новые батальоны в Неаполитанское королевство? В Ломбардию?

– Не следует раздражать итальянцев без особой надобности. Тем более сейчас, когда они охвачены ликованием. Пусть перебесятся. Это большие дети.

– И такой совет я должен дать государю? Да Меттерних вышвырнет меня на улицу, и будет прав!

– Он не сделает этого, граф. Напротив, ваш совет придется как нельзя более кстати…

Шпаур поспешил встать и откланяться. Дурные предчувствия не оставляли его, и походка была неверной.

– Преданный, но слабый человек, – констатировал генерал, вновь призвав Бальдура. – И никудышный политик… Я оставил вас, мой друг, послушать, чтобы вы лучше познакомились с людьми, которые вам, возможно, понадобятся.

– Я уже имел честь встречаться с графом Фикельмоном.

– Как же, как же… Русский департамент и все такое прочее. Вы были на месте в Петербурге, ничего не скажешь. Но, как говорят московиты, два медведя в одной берлоге не уживаются. Вы с отцом-провинциалом порядком мешали друг другу. Пришлось вас разнять.

– Волей-неволей. Ведь помимо орденских обязанностей, я был вынужден блюсти интересы Габсбургов.

– Теперь представляется случай удвоить рвение на этом поприще, мой друг. – Ротоан держался доверительно, почти сердечно, но стула так и не предложил. – Интересы ордена неотделимы от судьбы династии. Помните об этом денно и нощно. Ваша задача – не допустить отделения Венгрии… Личный секретарь его высочества императорского наместника в Буде получит приказ ознакомить вас с секретными досье. Каждого мало-мальски заметного мадьяра будете держать под постоянным прицелом. Только без глупостей! Время плаща и кинжала безвозвратно миновало. И вообще избегайте личного вмешательства в местную политику. Вам надлежит лишь балансировать на коромысле весов, влиять, искусно направлять, осторожно подталкивать в желательном направлении. Ни одна партия не должна получить существенного перевеса.

– Значит ли это, падре, что в чрезвычайных обстоятельствах я могу поддержать, скажем, Кошута против Сечени?

– Отчего бы и нет? Пусть расходуют силы в междоусобной грызне. И все же не слишком влезайте в такую политику. Кошут, Сечени, Деак, Баттяни – предоставьте этих господ князю Меттерниху. Он хоть и лишен надлежащей гибкости, но сумеет защитить немецкие, а следовательно, и династические интересы. От вас же, мой друг, я ожидаю иного… Вы читали Гейне? Ламартина? Людвига Берне, наконец?

– Не читал, падре, – без ложного смущения твердо ответствовал Бальдур.

– И совершенно напрасно. В лице поэтов-поджигателей и подстрекателей-газетеров толпа обрела одухотворяющее начало. Понимаете? Если недалекий Шпаур ищет источник революции в ватиканском либерализме, то мне он видится в организации пролетарских банд. Надеюсь, вы не забыли тридцатый год? Так вот, это была лишь проба сил. Сейчас, если мы только допустим, будет похуже. Фабричные рабочие упорно стремятся к наднациональным объединениям, ибо в косную глину вдохнули огненное начало.

С трудом улавливая темный смысл обычно четкой и сдержанной речи отца-генерала, Бальдур машинально отер выступивший на лбу пот.

– Присядьте, друг мой, – последовало запоздалое приглашение. – Вы хоть не забыли венгерский язык? Следите за литературой? Читаете стихи?

– У меня были другие обязанности, падре, – несколько промедлив, ответил новый провинциал. – Притом Венгрия слишком далека от Санкт-Петербурга… – Он выжидательно примолк.

– Я так и думал, – удовлетворенно кивнул Ротоан. – И все же ваш подробный и обстоятельный доклад об этом Регули убеждает меня в том, что вам дано ощущение пульса времени. Вот вас встревожила национальная идея, сказка, в сущности, но способная при определенных обстоятельствах стать центром конденсации. И вы правы. Неожиданный взрыв национальных чувств может подтолкнуть толпу на буйство, а неуклюжие полицейские репрессии вызовут уже настоящий бунт. Притом с политической и национальной окраской… Кого из мадьярских поэтов вы знаете?

– Ну, Вёрёшмарти, – тяготясь вынужденной ролью нерадивого школяра, Бальдур пребывал в затруднении. – Еще у господина Кути есть премиленькие стишки…

– Листа вам приходилось слышать? – последовал быстрый вопрос.

– Как же, – оживился Бальдур. – Он дал у нас в Петербурге несколько концертов и совершенно покорил свет.

– Он продолжает гастролировать по европейским столицам и садится за рояль не иначе как с венгерской саблей на трехцветной портупее… Пустяк, бравада, но в сумме все это очень серьезно. Вам надлежит воспринимать картину целостной, не в отдельных фрагментах. Вы первым должны обнаруживать связи, установившиеся вдруг между разнородными явлениями жизни. И бить тревогу. Но вернемся к поэтам и газетерам. Не спускайте с них глаз. Если кто вдруг возвысится и начнет приобретать вес, купите его с потрохами. Дайте ему все, к чему он тайно стремится, и… ославьте в глазах преданных дураков. Покупайте бунтарей, не стойте за ценой, не ждите, пока они вырастут в национальных героев.

– Его высочество палатин, тайная полиция, наконец, позволят мне это? – осторожно осведомился Бальдур.

– Карт-бланш у меня для вас, к сожалению, не заготовлена, – генерал подавил накатившее раздражение. – Ведите себя тонко и дальновидно. Если почувствуете, что власти действуют неразумно, попытайтесь исправить дело. Даже спасите, коль представится случай, явного, быть может, врага.

– Спасти? – Бальдур с трудом скрыл изумление. – От тюрьмы? От эшафота?

– От голодной смерти, – отрезал генерал, – и загробных лавров великомученика, – и жестом небрежным отпустил своего наместника в Паннонию, в Гуннию, на задворки Европы.

– Да помните, – напутствовал уже у дверей, – что в Пеште, как и в Париже, революции вызревают в артистических кабаках.

10

Забудьте про скелет, трясущий колокольцем, забудьте про безносого господина в немецкой охотничьей шляпе. Проще, сдержанней, незаметней являет себя великая утешительница на путях человеческих. Пугающими пустяками, едва уловимыми отступлениями от заведенного распорядка обозначен ее невидимый след. Уши оглохли, а сердце рвется под нарастающими аккордами и летит навстречу неотвратимому.

Бессонная ночь, стихи, печальные, простые, и тяжкий наплыв безысходной тоски. То ли случайное совпадение, весьма характерное для романтической музы и романтических веяний века, то ли, воистину, роковое предчувствие даровано было поэту. Но если леденящее кровь дуновение потустороннего ветра и впрямь коснулось его, то зачем он, едва забрезжило утро, перебелил строчки, рожденные в душном бреду? «Желтый месяц через ветви смотрит голые. Что-то бледные с тобой мы, невеселые! Бог с тобою, любушка, бог с тобой, голубушка, бог с тобой!..»

Для живой писал, не для мертвой, для живой бережно посыпал песочком лист и в трубку скатал.

Весеннее утро не успокоило, лишь светом пахнуло в глаза. Охваченные зарей облака неподвижными казались, и небо дымилось густой синевой. На мраморных колоннах каждый резной листик аканта отчетливо вырисовывался, и тени прямые наискось пересекали плотно пригнанные плиты. Дальним эхом чьи-то шаги торопливые звучали, сопровождаемые как будто легким звоном шпор. Ленивые голуби тяжело вспархивали, чтобы опуститься поблизости и снова взлететь. Качался в немыслимой вышине почти невидимый коршун. Гудело раздуваемое пламя в кузнечном горне. Увешанная кувшинами молочница, как в омут, ныряла в прохладную мглу подъездов. Но не первой она была в то утро озноба и гула, утро предчувствий и длинных теней.

Признаки гостьи иной нарастали крещендо. Сами по себе ничего быть может не значащие, они дополнялись, усиливались и вдруг начинали кричать. Рыдала непритворенная калитка, плакали чьи-то следы на влажном с ночи песке, и огоньки, мерещившиеся в сумраке окон, стенали, словно заблудшие души.

Петефи ворвался в дом Вахотов, готовый ко всему. Глаза Марии, черные, а не голубые, как всегда, поставили для него последнюю точку. Она едва заметно качнула головой и поманила его странной улыбкой, не предназначенной для живых. Ввела в неузнаваемую комнату, где свечи горели и два господина неловко переминались в углу. Кожаного дивана, где Этелька тихо спала, он поначалу как бы и не заметил, все на господ в визитках поглядывал, с трудом догадываясь, кто они и что делают здесь в этот ранний час. Затем докторский саквояж с серебряной табличкой, изящно загнутой с уголка, властно приковал его внимание, и он взирал на него удивленно, пока не заслезились глаза. Потом иная пища для взгляда обнаружилась: белый кафель печи и стены, обитые материей, где бесконечно повторялся один и тот же узор. Только туда, где свечи горели, он, пока мог, смотреть не решался. Но не надолго его хватило, не надолго. Попятившись от шушукавшихся докторов, как от нечистой силы, он упал у ее изголовья и, губами ловя невозвратное, забился в рыданиях. Может быть, так показалось ему или слезы согрели остывшее тело, но руки и плечи ее отвечали податливой теплотой, и румянились щеки, и до безумия отчетливо подрагивали ресницы.

– Она спит? – он умоляюще простер руку к врачам.

Сочувственно и безнадежно кивнув, они, однако, не двинулись с места. И только Мария, одарив его той же странной улыбкой, бережно положила на белый атлас зеркальце. Он схватил его, едва не выронив, и дрожащими руками приблизил к приоткрытым губам своей златовласой Илушки. Не затуманилось округлое стекло, не помутнела его равнодушная глубина, отразившая попеременно потолок, белый кафель и красные от слез, неузнаваемые глаза поэта. И по тому как никто не сдвинулся с места: ни Мария, ни муж ее Шандор, ни светила науки, Петефи понял, что невозмутимое зеркальце не раз уже касалось этих приоткрытых и все еще розовых губ.

– Как это случилось? – спросил, трудно ворочая распухшим языком.

– Она встала с зарей, – из дальнего далека отозвалась Мария, – вышла в кухню встретить молочницу, но вдруг ахнула, схватилась за сердце и очень медленно опустилась на пол.

– Но вы уверены, что это не летаргический сон? – в который раз воззвал Вахот. – Она не проснется там, в гробу, в темноте? – голос его упал, и глаза расширились, завороженные навязчивым видением.

– Уверены совершенно, – кланяясь, отвечали с привычной грустью медики. – Благоволите послать за священником. А мы здесь, к сожалению, бессильны.

– Она умерла не одна, – покачал головой Петефи. – Вместе с ней отлетела и моя жизнь… Все пусто, бессмысленно…

Потом, стоя над холмиком белой сухой земли, усыпанном цветами и кипарисовыми ветками, он дал себе клятву, что станет приходить сюда ежедневно, что отныне эта скромная могилка на лютеранском кладбище станет его домом, куда он будет приносить, без надежды на утешение, неизбывную свою печаль, свое безответное горе. Впрочем, кто знает, быть может, в шелесте ветра, завившегося на пригорке, в падении осеннего листа или в шуме дождя, подмывающего старые склепы, он и услышит какой-то ответ? Различит слабое дуновение той невыразимой экзальтации, которую порождает любовь? Особенно такая, угасшая на пути к зениту, не успевшая разгореться.

С запоздалым упорством он убеждал себя в том, что с этой нерасцветшей любовью для него кончается все. Словно стремился возместить обделенной тени то, что было предназначено для живой. И такова была сила самовнушения, что верность мертвой заслонила память живой. Робкая, нерешительная влюбленность обернулась вдруг изнурительной, исступленной страстью без утоления и исхода. Любому другому это бы грозило безумием, распадом и смертью души. Но участь поэта – особая участь. Как Орфею, как Данте, суждено ему ожечь душу не только звездным, но и подземным огнем. В иные времена это понимали метафорически, в романтические сороковые годы – буквально.

Муза протаскивала избранника через ад, и он покорно следовал своему высокому и мучительному предназначению.

Ежедневно пештские обыватели встречали похудевшего, осунувшегося поэта бредущим по Вацкой дороге по направлению к кладбищу. Вначале столь трогательная верность усопшей возлюбленной вызывала слезу умиления, затем начала раздражать.

– Он совсем помешался, бедный Dichter,[36]36
  Поэт (нем.).


[Закрыть]
– качал головой молочник-шваб. – Нарочно убивает себя.

– Поэтические фантазии, – отмахивался нотариус.

– Рисовка, – снисходительно бросал коллега-пиит. – Ведь он почти не знал эту Этельку Чано, они были знакомы слишком недолго для столь роковой страсти.

Что ж, каждый из этих добрых филистеров был по-своему прав. Но безумие поэзии, фантастическая мечта и презрение к привычным меркам творили иную, высшую реальность. В кругу ее видений и обретался поэт.

Он сторонился друзей, избегал душеспасительных разговоров, день ото дня худел. И все же та опасная грань, о которой упомянул сердобольный молочник, была далека от него и постепенно отдалялась в недосягаемые пределы. Дар Аполлона насылал болезнь, но он же давал от нее исцеление.

Ночью, в холодной каморке, куда Петефи перебрался после того, как оставил редактора Вахота и его модный журнал, наступало преображение. В ярком свете новенькой керосиновой лампы совершалось прекраснейшее таинство душ. Высшей на земле властью поэта мог Шандор Петефи вновь и вновь возвратить из небытия ушедший образ или исчезнувший миг. И хоть знал в тайне сердца, что ничего изменить, ничего исправить нельзя, все же стремился многое изменить и исправить. И жил ощущением этой упоительной власти. Поддаваясь собственным чарам, на краткий миг проникался невероятным. Переставал отличать сон от яви, бывшее от мечты. Даже дурное предзнаменование – пропажа той рождественской звезды – исполнилось для него высшим, космическим смыслом. Силой одной лишь любви он, подобно Великому Архитектору, творил миры. Но любовь его выходила по-человечески хрупкой и преходящей, а потому вечная соль человеческих слез плодотворила холодную космическую пыль. «Падают с небес на землю звезды. Падают из глаз на землю слезы. Отчего, не знаю, льются звезды. Над могилой, знаю, льются слезы. Тихо слезы падают и звезды, словно лепестки увядшей розы».

Он не искал утешения в стихах, но переполнявшая его тяжесть сама отливалась в кристаллических гранях строф. Мысль о том, что они когда-нибудь будут напечатаны, он счел бы тогда нелепой, почти кощунственной, но из строф вырастал постепенно щемящий до сладостной боли лирический цикл «Кипарисовый венок на могилу Этельки». Законченный цикл, живущий независимой от воли творца жизнью. Этельке он подарил бессмертие, поэту – неосознанное освобождение.

Вначале Шандор противился непрошеным переменам. Насильно старался удержать мысль возле белого холмика и чугунной ограды, вновь и вновь воскрешал в памяти свечи и застланный белым диван, незамутненное зеркало и странную, как во сне, улыбку Марии. Но час от часу это давалось труднее. Образы расплывались, отступали в туман, все реже трогая болезненные струны.

И даже там, на лютеранском кладбище, не достигал он необходимого сосредоточения. То его отвлекали гудящие бархатные шмели, колышущие мохнатым брюшком над скромным цветком крапивы, то он заслушивался соловьиным упоительным свистом или следил, как жирная кладбищенская улитка скользит по мрамору, оставляя блестящий слизистый след.

Жизнь вновь требовательно и властно звала поэта тысячекратными проявлениями своей бесконечно изменчивой сути. Нет, он не забывал свою Этельку. Она лишь покинула темные кладовые его исстрадавшейся памяти и растворилась в бескрайнем мире. Стала проблеском синего неба в тучах, золотой искоркой в тугой косе бегущего ручья, медовой жилкой листика, пронзенного солнечной стрелой.

Это нужно было понять, с этим следовало сжиться, это искало особых, никем не найденных слов.

– Где ты? – беззвучно звал он ее, щурясь на яркий свет.

– Здесь, – отвечала она, ласково касаясь лица паутинкой. – И здесь, – звенела ключом в известковой стене. – И здесь, – стрекозиными крылышками реяла у самого уха.

– Где ты?! – кричал он в лесную чащу, сомкнув пальцы у рта.

– Ты, ты, – угасало протяжное эхо.

Она была везде и нигде. А это значит, что не было ее на земле больше.

Однажды, возвращаясь, как обычно, с кладбища, он увидел хорошенькую мордашку и задержал шаг. А потом оглянулся и долго глядел вслед. И вдруг засмеялся, легко и благодарно.

11

Даже загадочный, из неведомых далей пришедший народ, чей язык непонятен соседям, перенимает чужие обычаи, вбирает и долго хранит слова незнакомой речи. Так случилось и с племенами, которые вывел Арпад на просторы римской Паннонии. Кто только не прошел до них по степным дорогам к западу от Дуная: остготы, лангобарды, авары, славянские племена. Славяне как раз и дали название самому обширному озеру в западной и центральной Европе. Наверное, спокойной, ленивой предстала перед ними зеленоватая гладь, густо заросшая камышом, коль нарекли они озеро словом «болото». Скуластые, раскосые куны, к которым так хотел принадлежать Петефи, сохранили название, слегка переиначив его на собственный лад. И стало озеро Балатон вожделенной отрадой венгерского сердца.

Все богатые люди, если дела не позволяли далеко удаляться от Пешта, пережидали жаркую пору на балатонских виллах. В тенистых двориках, увитых виноградом, где драгоценный мрамор Каррары и демократическая черепица равно покрыты пятнами раздавленных шелковичных ягод, до поздней ночи пылали костры и вкусно шипели на углях добрые куски рыжей от паприки свинины. От «цыганского жаркого» горело во рту, и руки сами собой тянулись к оплетенным соломой бутылям и глиняным кувшинам, украшенным нехитрой желто-зеленой поливой.

Разводить виноград на склонах прибалатонских гор начали еще римляне. Здесь царил культ веселого и мстительного бога Диониса, о чем напоминают укромные гроты и каменные гробницы, отмеченные бессмертным знаком лозы. Красная почва выветренных пермских песчаников дарила местным винам зеленоватое мертвенное свечение, аромат резеды и неповторимый привкус горького миндаля. Сей букет был подобен поцелую смерти, после которого возбуждающе дрожала каждая жилка, а буйная прелесть бытия обретала обновленную ценность.

Особую славу снискал себе «Серый монах», который приготовляли по старым монастырским рецептам из гроздей редкого сорта Auvergnat ris, произраставших на выкрошенном базальте Бадачони.

Именно здесь, у подножия давным-давно уснувшего вулкана, названного, несмотря на сглаженную вершину, Острой иглой, приютилось ленное владение, отданное кем-то из Габсбургов мальтийским рыцарям, а затем отошедшее к отцам-иезуитам. Кроме скалы, украшенной загадочными гунно-секейскими рунами, которые никто не мог прочесть, да руин готической церкви, это прелестное местечко особыми достопримечательностями не отличалось. Если, конечно, не считать гигантского винного погреба, туннелем уходящего в недра горы, и порядком обветшавшего особняка с двухоконными фронтонами в стиле Луи Шестнадцатого, где поселился на лето отец Бальдур, наделенный тайной властью провинциал.

Жил он тихо, достойно, но славился отменным гостеприимством. В его загородном доме подолгу гостили не только светские и духовные князья, но и люди военные, питомцы муз, финансисты, помещики и, разумеется, виноторговцы, ибо с воцарением отца Бальдура на щедрых землях венгерской провинции торговля бадачоньскими винами заметно оживилась.

Ныне гостевые апартаменты в бельэтаже занимали пештские литераторы: широко известный в аристократических салонах поэт Лайош Кути и молодой начинающий критик Себерени. После верховой прогулки по окрестным долинам и в предвкушении трапезы небольшое общество расположилось на лужайке вокруг плетеного столика, затененного красно-бело-голубым тентом.

– Во вкусе французской революции, – как проницательно заметил Себерени, наливая себе вина.

Осушив бокал, он тут же наполнил его, брезгливо сдув с пальцев двадцатилетнюю плесень, налипшую на узкогорлую, без этикетки, бутыль.

У Кути это вызвало легкую досадливую гримасу, и он отставил едва пригубленное вино. Но хозяин, потягивавший одну только кипяченую воду, и бровью не повел. Остался таким же внимательным и радушным, готовым в любую минуту услужить. Стихи Кути были известны ему довольно давно, и после приезда в Пешт он поспешил завязать с поэтом знакомство. О существовании же на литературных подмостках Себерени до сего дня не знал ровным счетом ничего. Критика привез Кути на свой страх и риск, но после первых же ничего не значащих фраз знаток человеческих душ отец Бальдур мог поздравить себя с удачным приобретением.

– В «Пильваксе», значит, все на манер «Пале Рояля», – одобрительно кивнул он, как бы связывая воедино последнее замечание Себерени с теми отрывочными сведениями, которые молодой, но уже все понимающий литератор успел обронить за утренней беседой. – И дух, и внешнее обрамление.

– Как ни прискорбно. – Себерени пил жадно, не смакуя, не вдыхая букет. – Тем более, это не присуще венгерской нации. Кучка неистовых якобинцев буквально терроризирует вялое и потому послушное большинство, навязывая свои вульгарные вкусы, бездушный рационализм, циничное отношение к святыням. Все это чуждое, внушающее отвращение и брезгливость… Не наше, словом.

– Вполне разделяю ваши чувства, – поддакнул Бальдур, не столько соглашаясь, сколько надеясь на еще большую откровенность. – И кто же они, эти ваши якобинцы?

– Петрович, Палфи, Йокаи и все их ближайшее окружение.

– Петрович? – повторив непривычное имя, Бальдур с нарочитым удивлением поднял бровь. – Это еще кто такой?

– Так господин Себерени изволит называть нашу новоявленную знаменитость, – пояснил Кути. – Светило новейшей поэзии, – добавил с капризной гримаской.

– Простите, господа, но я не знаю, о ком идет речь. – Бальдур привычно сложил на груди руки. – Может быть, некоторая оторванность от культурной жизни отчизны послужит для меня смягчающим обстоятельством.

– Вы не много потеряли, эминенция, – зевнул Кути, титулуя иезуитского наместника, как князя церкви.

– И все же кто он, этот Петрович? – равнодушно полюбопытствовал хозяин, приказав знаком добавить вина.

– Да Петефи, монсеньор, кто же еще? – раздраженно дернул плечом Себерени.

– Петефи? – только привычная дисциплина помогла Бальдуру скрыть удивление.

– Ну разумеется! – сев на любимого конька, Себерени оживился. – Его отец словак, который взял в жены простую служанку, тоже словачку, кстати сказать. Понимаете?

– Не совсем, – улыбнулся Бальдур. – Разве Петефи словак?

– А кто же еще? – Себерени непроизвольно сжал зубы. – Просто свою славянскую фамилию Петрович он переиначил на наш лад. И находятся же идиоты, которые верят после этого, что это наш венгерский поэт.

– По-видимому, я тоже принадлежу к их числу, – мягко заметил иезуит. – Ведь он и в самом деле венгерский поэт.

– Ну уж нет! – Себерени резко взъерошил волосы, и плетеное кресло под ним заныло.

– Есть ли смысл спорить с очевидностью? – отечески попенял Бальдур. – Петефи, безусловно, поэт, плохой ли, хороший – разговор не о том, и, безусловно, пишет по-венгерски.

– Можно лишь сожалеть, что такой тонкий человек, как вы, монсеньор, не улавливает разницы между поэзией на венгерском языке и собственно венгерской поэзией.

– А это действительно разные вещи?

– Абсолютно, – откинувшись в кресле, бросил Себерени. – Мало родиться на венгерской почве, чтобы стать венгерским поэтом. Для этого нужны целые поколения венгерских мужчин и женщин, передающих, как вечный огонь, свою жизненную мудрость, свое чувство родины. Всего этого у господина Петровича не было. Он лишь повторяет чужие слова, словно попугай, не постигая скрытого в них глубинного смысла.

– Однако, – протянул несколько шокированный провинциал Общества Иисуса. Он впервые встречался со столь крайним проявлением национальной идеи и ощущал в себе странное неуверенное сопротивление. Сидящий по левую руку от него человек мог принести явную пользу ордену, но исповедуемые им идеи казались разрушительными, грозили принести множество совершенно непредвиденных бед. В такой двойственности таилась не только опасность, но и особый искус. Бальдуру хотелось использовать молодого человека целиком, во всем многообразии его духовного склада, но мешала непонятно откуда взявшаяся брезгливость. Таким орудием неприятно было повелевать.

– Вижу, вы не согласны со мной, – криво усмехнулся Себерени. Его глаза, наполненные искательной собачьей тоской, беспокойно забегали. – Правда – она неприятна…

– Правда не может быть приятной, как не дано ей быть и неприятной. На то она и правда. – Бальдур на мгновение задумался. Он хоть и не закрывал глаза на ограниченность человеческой натуры, но, безоглядно исповедуя экуменические идеалы христианства, исходил из наднационального принципа. Примат идеи над кровью был для него абсолютен. Поэтому ему не по пути с подобными молодчиками. Использовать и отбросить – другого не дано. – Нет, господин Себерени, я согласен с вами целиком и полностью, – заверил он со всей искренностью.

– А по-моему, это вздор, – лениво потянулся Кути, огладив на себе летний кремовый фрак. – Поэзия много выше дурацких племенных различий. Я имею в виду высокую истинную поэзию, понятную лишь утонченным натурам. Беда Шандора Петефи вовсе не в том, что у него отец словак, а в том, что наш юноша вообразил себя поэтом.

– Чем же объяснить тогда его популярность? – механически поинтересовался Бальдур, хотя наперед знал все, что скажет и даже подумает Кути, светский лев и жуир.

– Низкой культурой плебса, – протянул тот.

– Неразвитостью национального самосознания, – дал свою версию Себерени.

– Вернемся, однако, к «Пильваксу». – Как бы ни развивалась беседа, Бальдур не выпускал из поля зрения стержня. – Тон, по вашему мнению, в этом якобинском клубе задает именно Петефи?

– В первую голову он. Над его личным, – Себерени с презрительной улыбкой сделал на этом слове упор, – над личным его столиком, который пышно именуют «столом справедливости», висит портрет Марата.

– Это нехорошо, – отметил Бальдур, удовлетворенно уловив в тоне Себерени отчетливые нотки зависти. – «Марат – друг народа» и все такое прочее… Сколько лет Петефи?

– Мы с ним однокашники.

– Эх, молодость, молодость, – Бальдур благодушно вздохнул. – Ей свойственно все принимать слишком серьезно. Даже игру. Я имею в виду детскую игру в революцию.

– Игру? – Себерени возмущенно подался вперед и неловко задел бокал. – К вашему сведению, монсеньор, любимый лозунг Петровича таков, – он вскочил и театрально взмахнул рукой: – «Иезуитов на фонарь!» – и ножкой притопнул по травке, влажной от пролитого вина. – Как вам это понравится, отец мой?

– Да минует нас чаша сия, – двусмысленной улыбкой ответил иезуит. – Чувствуется, что вы коротко знакомы с нашим поэтическим якобинцем.

– Господин Себерени учился вместе с Петефи в шелмецкой гимназии, – подсказал Кути с рассеянным видом, но достаточно чутко следивший за беседой.

– Оч-чень интересно, – протянул Бальдур, думая о чем-то своем. – И каким же учеником проявил себя поэт там, у вас, в этом… Шелмеце?

– Не слишком прилежным. Так и остался недоучкой. Он был с детства испорчен. Спутался с местной потаскушкой по имени Борча, за что нещадно был порот отцом, гнусными домогательствами преследовал Эмилию Хартвиг, дочь нотариуса… – Предавшись воспоминаниям детства, Себерени настолько вошел в образ маленького ябедника, что приподнялся на носках и даже начал загибать пальцы, поминутно сбиваясь на плаксивую скороговорку. – Папаша его, кстати сказать, тоже во всей красе себя показал. Настоящий мизантроп самого дурного тона. Вымогатель, пустой прожектер, скандалист. Не удивительно, что он вскоре спустил все, что имел, и оставил семью совершенно нищей. От его пьяных безобразий и постоянных побоев бедняга Александр сбежал с первой попавшейся бродячей труппой. Впрочем, еще неизвестно, кто из них хуже: папаша или сынок…

– «С отцом мы выпивали, в ударе был отец», – отбарабанив пальцами по краю стола, пропел Кути. – Изящно, не правда ли?

– Чувствую, что вы недолюбливаете его, господа, – то ли одобрительно, то ли осуждая, кивнул Бальдур.

– Я – нет, – Кути презрительно оттопырил нижнюю губу. – Просто не имею с ним ничего общего.

– А я ненавижу, – страстно выдохнул Себерени. – Ненавижу за все, и в первую очередь за профанацию национальной идеи. Нашим поэтом смеет быть только тот, у кого в жилах течет чистая венгерская кровь.

– Он есть у нас, слава всевышнему, – Бальдур ласково наклонился к Кути.

Себерени молча опустил веки. Не посмел возразить.

– Благодарю покорно, – отозвался, помедлив, Кути, – но я вовсе не претендую на такую честь. Предпочитаю остаться просто поэтом милостью божьей. Мне не нужно призрачных титулов. У меня есть имя, и мне этого совершенно достаточно.

– Nomen est omen,[37]37
  Имя – это знак (лат.).


[Закрыть]
– примирительно заметил Бальдур, уловив в интонациях Лайоша Кути непонятное раздражение.

«Им тоже не по дороге друг с другом, – подумал иезуит, – разве что до ближайшего поворота».

После скромного, но плотного обеда, состоявшего из куриного бульона, обжаренной в кипящем масле балатонской рыбы и непременного салата, гости разошлись по своим комнатам часик-другой передохнуть перед дальней дорогой. Как-никак, дилижанс тащился до Пешта семь, а то и восемь часов.

Когда вещи были уложены и на империале закрепили корзину с дюжиной отборных бутылок бадачоньского рислинга – подарок хозяина, провинциал отозвал Кути для приватной беседы.

– Значит, так, мой дорогой. – В последний раз раскланявшись с Себерени, который поставил башмак на подножку и, скучая, покусывал травинку, Бальдур взял поэта под локоток и увлек к колодцу, осененному фигурой святого Медарда, покровителя здешних мест. – Иллюстрации к французскому переводу ваших изящных творений заказаны лучшему парижскому графику. Надеюсь, вы останетесь довольны, но это к слову. Я, собственно, совсем о другом, – он сосредоточенно замолк, словно что-то припоминая, и, вдруг спохватившись, беззаботно пояснил: – Я вновь решился обеспокоить вас небольшой просьбой. На ваше имя будет открыт небольшой счет, которым вы вольны распорядиться по собственному разумению…

– Нет, – твердо сказал Кути. – Это уж никак невозможно.

– Видите ли, дорогой друг, мне самому не совсем удобно вступать в непосредственные отношения с господином Себерени, но я считаю своим долгом поддержать его, ну, скажем так, некоторые патриотические начинания.

– Весь этот бред насчет крови и почвы?

– Не совсем… – ушел от прямого вопроса иезуит.

– Или вас волнуют доморощенные французы «Пильвакса»?

– Я не вдаюсь в перипетии литературных споров, но был бы рад, если бы вы поддержали на первых порах этого горячего молодого человека.

– Сколько вы ассигнуете на него? – Кути, казалось, доставляло несказанное удовольствие медленно загонять в угол скользкого, как угорь, партнера.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю