355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Еремей Парнов » Витязь чести. Повесть о Шандоре Петефи » Текст книги (страница 15)
Витязь чести. Повесть о Шандоре Петефи
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:50

Текст книги "Витязь чести. Повесть о Шандоре Петефи"


Автор книги: Еремей Парнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

26

Туман над Веной, туман. Из окон имперской канцелярии едва различимы абрисы соседних дворцов. Купола и колючие шпили словно ножом обрезало. Высоту, перспективу, краски – все пожрала белесая мгла.

На ближайшем плацу глухо зарокотали барабаны. Донеслись, просочившись сквозь холодную пелену и двойные стекла, аккорды церковного гимна Те Deum, – тебя, бога, хвалим, – и взвился невидимый флаг. Вопреки преждевременной тьме, вопреки непогоде воспарил над городами и весями двуглавый с жалом змеиным орел.

Императорского штандарта с орленой каймой над Хофбургом, однако, в то утро не вывесили. Он тяжело поднялся над Пражским градом, где обосновался временно Фердинанд, объезжавший богемских магнатов. Так же, под бой барабанов и такты того же церковного гимна, заполоскало белое полотнище на узорном флагштоке. Но били куранты на ратуше и тряс колокольцем скелет.

Настал новый день, хоть и горела экономно на столе бессменного канцлера одинокая свеча. Рядом с ней пять огарков чернели в шандале. Как обгоревшие версты бессонной ночи. Правы древние: рано или поздно тайное становится явным. К счастью для Меттерниха, слухи о подозрительных махинациях Кауница выплыли на свет слишком рано. Интрига еще не дозрела, не опутала сетями взаимных договоренностей всех заинтересованных лиц, не привела в движение фигуры, загодя расставленные на доске.

У старого канцлера, начинавшего утро с просмотра донесений тайных агентов, щедро рассыпанных по всем углам Габсбургской империи, а также за ее пределами, достало гибкости сообразить, куда нацелен главный удар. На такие вещи нюх у него был звериный, виртуозное было чутье.

Сперва перемоют косточки Кауницу, выставят на всеобщее обозрение его замаранные простыни, а затем и до него очередь дойдет, до бессменного, на кого беспринципная придворная сволочь готова навесить любые грехи.

– Himmeldonnerwetter, – проворчал старый канцлер и повторил на мадьярский лад богохульство, благо именно Венгрия держала его теперь под прицелом, да и женат был на венгерке и кое-что знал. Особенно эти магические слова. – Нет, деточки, не выйдет у вас.

Уловив стратегию враждебного замысла, Меттерних разобрался и в истинной подоплеке прежде загадочной для него поездки Фердинанда в Богемию.

Сентиментальный монарх с юности души в Праге не чаял, и это обстоятельство помогло усыпить первоначальные подозрения канцлера, когда совершенно неожиданно было объявлено о высочайшем визите. Известие о том, что императора будут сопровождать эрцгерцог Людвиг и Коловрат, неприятно царапнуло душу, но не более. Врагов и без того было слишком много, а от этих – испытанных, старых – изощренных козней канцлер не ждал. Тем паче что положение казалось устойчивым, прочным. Гнилостные ветры из Венгрии, Италии и Славонии еще не задули тогда по венским коридорам, и сплетники в салоне княгини Шварценберг крепко держали язык за зубами.

Теперь же понятно, кто придумал эту мифическую поездку по старым замкам Средней Чехии. Интриганам срочно понадобилось изолировать слабовольного императора от его, Меттерниха, влияния; оплести паутиной в отдаленном углу, отравить чувствительное сердце чудовищным оговором где-нибудь на кабаньей охоте, на полянке возле форелевого ручья, на пиру в Конопиште или в роскошном дворце Рогана.

Не приходилось сомневаться, каким возвратится государь в Вену. Если к тому часу муть вокруг Кауница не рассеется, не миновать опалы.

Следует незамедлительно вмешаться. Порвать липкую паутину, развеять слухи, наказать клеветников. Действовать, непременно действовать! Нужен естественный повод, чтобы увидеться с государем. Чем скорее удастся найти такой предлог, тем лучше. Поездка рассчитана на пять недель, но для того, чтобы настроить государя против первого министра, вполне достаточно и одной. Значит, необходимо нагрянуть немедленно, как снег на голову, но только так, чтоб не дать пищу для новых клевет. Мерзавцы не должны даже догадываться, что он почуял угрозу, тем более испугался…

Голова лопается от напряжения, двоится пламя свечи, не видно строчек в докладе, все смещается и плывет. Неужели нельзя ничего придумать? И быстро, быстро! Чтобы невредимо выскочить из очередного капкана, как это бывало раньше, и незапятнанным выйти, и новый блеск обрести. Да быть такого не может, чтобы он, король дипломатии, ничего не придумал. Пусть дело конфузное, даже несовместимое с честью, но интрига всегда интрига, и есть, несомненно, хитроумный способ без урона развеять коварные наветы. Только не мудрствовать лукаво. Рецепт управления низменными страстями прост. Испытанные методы, бесценные рекомендации Никколо Макиавелли.

Канцлер слепо нашарил в бумагах лорнет, нависнув над заваленным столом, отыскал колокольчик. Победно затряс им над собственным ухом, впивая ободряющий звон.

На пороге незамедлительно возник молчаливый как рыба Лука Бромелиус, личный секретарь, заменивший прежнего – иезуита, которого канцлер застал однажды роющимся в столе.

– Что граф Фикельмон? – спросил Меттерних, повернув к вошедшему ухо, которым слышал лучше. – Где он сейчас?

Не прошло и часа, как Фикельмон в придворном мундире – стоячий воротник внушительно подпирал бакенбарды – явился пред ясные очи своего угнетателя и патрона.

– Что нового в свете, граф? – встретил его непривычным вопросом всесильный канцлер, испытующе приглядываясь через лорнет. – О чем нынче болтают?

– Как всегда, ни о чем, – с благожелательным безразличием отреагировал опытный дипломат. – Или вас интересует нечто определенное?

Неуловимая тень усмешки, тронувшей обманчиво детские глаза графа, и его едва дрогнувшие ноздри подсказали Меттерниху ответ: «Знает».

И, несомненно, сочувствует, решил он минуту спустя, хоть и не участвует лично из-за врожденного чистоплюйства.

– Меня, бесценный друг, как обычно, прежде всего заботит Россия, а уж после все остальное, – жизнерадостно произнес князь, указав на кресло. – Как, по вашему мнению, отнесется к галицийским событиям Николай Павлович? Вы ведь по-прежнему любите его, граф? – Меттерних поощрительно улыбнулся, дав понять, что далек от упреков.

– Да, в моих глазах он по-прежнему последний рыцарь уходящей Европы, – поклонился Фикельмон. – Но мне трудно предугадать его реакцию на польские дела.

– И все-таки, как вам кажется?

– Методы, примененные в Галиции, едва ли помогут снискать нам симпатии в Петербурге. Я вычитал из газет, – Фикельмон дал понять, что не прощает вынужденной отставки, – будто от беспорядков сильнее всех пострадали родственники графа Ржевуского, генерал-адъютанта и друга царя?

– Сдержанность, которую обнаружил русский посол Фонтон на дружественных переговорах в Хофбурге, полагаете, вызвана именно этими обстоятельствами? – с желчной усмешкой спросил Меттерних.

На этой встрече Фикельмон не присутствовал и мог не понять, что его держат где-то в сторонке.

– Разумеется нет, хотя я и не склонен преуменьшать влияние личных нюансов на вопросы политики. К сожалению, я лишен возможности непосредственно наблюдать за развитием событий, – не преминул все же вновь уколоть Фикельмон. – Но, как мне кажется, посла насторожила не столько Галиция, сколько наши заигрывания с Портой. Коловрат в своем флирте с султаном зашел, по-моему, слишком далеко. Русский император, почитающий нас за верного союзника, болезненно реагирует на такие вещи.

– Нам следует ждать демарша? – не на шутку озаботился канцлер. – Вам что-то такое уже известно? – Запоздало опомнившись, что зашел, кажется, слишком далеко, Меттерних даже позабыл на минуту о том, что Фикельмон давно уже не имеет доступа к дипломатической почте.

Но, увлекшись построениями привычных фигур политической планиметрии, позволил забыться себе и бывший чрезвычайный посол.

– Прежде всего это должно быть известно нашему послу в Петербурге, – сунулся он с непрошеными советами. – Почему бы не запросить графа Туна, mon prince?[56]56
  Князь (фр.).


[Закрыть]

– Благодарю, любезный граф. – Меттерних встал, давая понять, что более не нуждается в Фикельмоне. Высветившаяся спасительная возможность уже обрела для него конкретные очертания.

– «Чрезвычайному послу его апостольского величества в Санкт-Петербурге графу фон Туну, – в торопливом азарте начал он диктовать секретарю, едва за Фикельмоном сомкнулись белые в золотых завитках створки. – Прошу немедленно прозондировать возможность личного свидания с государем императором Николаем Первым. Крайне спешно…»

Лука Бромелиус ссыпал с листа песок обратно в песочницу и выбежал из кабинета, но сразу вернулся, обнаружив в приемной важного посетителя.

– Фельдмаршал-лейтенант фон Кауниц, – почтительно доложил он.

– Кауниц, Кауниц, Кауниц! – пробормотал Меттерних, барабаня пальцами по столу.

«Пронюхал, докатилось или уже началось, – вихрем пронеслось в голове, – зачем пожаловал?»

– Как же нам быть с Кауницем? – спросил себя, задумчиво массируя пергаментные складки на переносице. – А не принимать этого Кауница, вот и все!

– Сегодня? – уточнил на всякий случай Лука.

– Сегодня, завтра и через год: не принимать!.. Погоди, впрочем, – задержал Меттерних. – Пусть пока посидит, а я тем временем кое-что набросаю. – Он раскрыл бювар с бланками, помеченными личными инициалами под княжеской двугорбой короной, чтобы написать секретные записки, о которых не следовало знать даже секретарю. – Как отбудут фельдъегери, так и объявишь этому Кауницу: не принимать.

После продолжительного размышления Меттерних решил дать ход по трем приостановленным судебным искам. Первый касался девушки, выбросившейся или выброшенной с балкона уединенного особняка в аристократическом Йозефштадте, второй – депутата венгерского сословного собрания, который был зверски избит пьяными уланами на судне, курсировавшем между Веной и Пресбургом, третий – всего лишь экспорта токайских вин, хотя сумма предполагаемого убытка составила без малого триста тысяч форинтов. Во всех трех случаях были замешаны близкие друзья Кауница, и всюду он действовал самостоятельно, поставив канцлера перед свершившимся фактом. Меттерних не знал, что у бедного Кауница и без того уже горела земля под ногами. Сперва для него, словно по молчаливому уговору, закрылись двери великосветских салонов княгини фон Шварценберг, графини Аппони и очаровательной княгини Турн-унд-Таксис. Это было чудовищно, ошеломительно, непонятно. Не успел фельдмаршал-лейтенант опомниться от неожиданного афронта, как беда, на сей раз беда настоящая, нагрянула с другой стороны. Векселя, которые он беззаботно подписывал под любые проценты, скупленные втихомолку неизвестными лицами, совершенно внезапно были представлены ко взысканию. Общая сумма превышала сто тысяч гульденов. Отсрочить уплату не удалось и на день, а банк Ротшильдов, обычно весьма любезный, отказался дать ссуду даже под солидное обеспечение.

Вот так примерно обстояли дела у Кауница, когда он к полном отчаянии бросился искать спасения у неизменного покровителя и тайного компаньона, которому перепадала львиная доля неузаконенных барышей с экспорта-импорта и фуражных поставок для армии. У кого еще он мог обрести надежду на помощь? Тем паче что непонятности далеко не ограничивались денежными затруднениями и обидными для самолюбия уколами в свете. Самым грозным, самым неумолимым признаком явилась для Кауница новая инструкция прямого начальства. По ней выходило, что отныне он вроде бы утрачивал непосредственное влияние на собственный департамент. Что это, если не заговор, не сознательная травля преданных патриотов, вернейших столпов отечества? Канцлер поймет с полуслова, поможет распутать отвратительный клубок, которым инородцы, шпионы, а то и безродные приверженцы всемирного коммунистического братства опеленали его, верного Кауница, со всех сторон.

Бросив на руки швейцара шинель, как на крыльях, взлетел он по беломраморной лестнице и едва не задохнулся от бешенства, когда какой-то безымянный чиновник неведомых кровей предложил обождать. Кому ждать?! Ему, Кауницу?! Что ж, он может и обождать, если того требуют высшие интересы.

Сидеть недоставало спокойствия. Он ходил, меря пустую гулкую залу шагами, нетерпеливо ломал пальцы. Его холодное, иссеченное дуэльными шрамами лицо передергивала недобрая улыбка.

Входили и выходили посетители, носились курьеры, а он ждал, прислушиваясь к простуженному бою напольных часов.

Ждал…

27

Какие дни настали, какие дивные дни! Самые дальние лесистые горы прозрачными волнами обозначились в безбрежности, переполненной светом. Каждый тонко очерченный листик обрел невесомость перед скорым отлетом, и горел, и лоснился неповторимым, немыслимым совершенством.

Красен был на закате замок Телеки в Колто в окружении буковых рощ. Алебастровым глянцем леденили его безвоздушные лунные ночи. И били фонтаны под рыданья цыганских скрипок, и фейерверк осыпался над гребнями, над вогнутыми скатами чешуйчатых крыш.

Петефи бросало то в жар, то в холод. Вещая струна дрожала на самой высокой ноте, почти за гранью слуха, натянутая сверх предела. Юлия измучила его ненужным кокетством. Невдомек было, что она ученически следует некой надуманной линии, копирует чей-то расплывчатый образ, вычитанный из книг. Покорный, затравленный, но всегда настороже, всегда готовый к бунту, он угрюмо приноравливался к ее капризам, принимая за чистую монету поверхностную игру.

Он требовал окончательного ответа, она уклонялась с умудренной улыбкой, корила его мнимым непостоянством, доводила до яростной вспышки внезапной шалостью, ветреной детской жестокостью. В этой любви, родившейся из одной лишь любовной жажды, оба словно следовали наигранной, набившей оскомину пьеске. Но что с того? Избитые звуки жалили с первозданной остротой, испытанные пассажи с безотказной верностью дергали нужные нити.

Петефи не догадывался, что Юлия инстинктивно сопротивляется закружившему ее смерчу, что не дано ей вынести и этот накал, и эту трагическую, словно от смерти вблизи, целеустремленность. Она не могла опомниться, разобраться, откуда налетело такое, он совершенно измучил ее непонятной серьезностью – ведь любовь – это радость и легкость, – извел ежедневными вымогательствами решения. Она была внутренне не готова, не хотела форсированного финала, наконец, просто противилась из упрямства. Но не отталкивала, удерживала на краю. Кто был палачом, а кто – жертвой? Разнообразны вариации вечной простенькой темы. Напрасно поэт говорил о Петрарке и Данте, ощущая причастность свою к их тяжкому бремени, к беспримерному дару природы. Маленькой женщине все это было просто не нужно. Она могла довольствоваться лишь блеском самородка, и поэт, сам того не сознавая, был тоже низведен до заурядной роли. Безотказное чутье актера, пусть статиста бродячих театров, предостерегало, тревожило, слух стилиста коробила узость реприз, а он все приписывал страданиям неразделенной любви. Мучился и добивался ответа, но маленькая фея не спешила впустить его в заколдованную страну.

Пока Юлия оставалась в Надь-Карое, Петефи не спускал стерегущих, тоскующих глаз с садовой решетки. Едва среди деревьев, бросающих длинные вечерние тени, показывалась белая фигура – порой он ошибался, принимая за Юлию Мари, – спешил к заветной калитке. И все опять начиналось сначала. «И мы вовек друг друга не найдем. К чему же медлить? Носит век во чреве грядущие божественные дни, – дни роковые жизни или смерти…»

Он не мог объяснить ей, что чувствует, и она не понимала его. Упорство знания наталкивалось на упрямство инстинкта.

Стихи – теперь он писал запоем – не приносили более облегчения. Роковое предвосхищение, прокатывающееся в них явственным эхом, начинало пугать творца. Он и сам не понимал, что грезилось впереди. «Я мчусь, подхвачен бешеным потоком, и чувствую, что нет пути назад… О, как влечет он, до чего глубок он! Я утону! Звонарь, ударь в набат!»

Затем Юлию увезли в Эрдёдский замок, и кончилась ежевечерняя сладкая мука. Теперь она вспоминалась почти как безоблачное счастье. Чреватая зловещей неопределенностью разлука казалась и вовсе непереносимой. Петефи еле дождался ближайшей субботы. Понукаемый им ямщик чуть не загнал лошадей. Дни и недели проходили словно в угаре. Поэт не замечал, что ест, что пьет, не запоминал встреч, разговоров. Жил ради гонки в открытой пролетке по сатмарским проселкам. Только когда над багряными кущами буков показывались круглые облупленные башни старого замка, он немного успокаивался, приходил в себя.

Каждой порой впивал, чуть не плача от счастья, ускользающий ласковый взгляд, и кружевные оборочки, и руку в перчатке, задумчиво брошенную на окаймленный перильцами борт лодки, и дорогое отражение, колеблемое в зеленой воде озера. И опять повторялось по нарастающей: прогулка в саду на замковых террасах, стихи в ее честь под неумолчный шум водяной мельницы, ревнивые расспросы, очередное объяснение, бурный разрыв и белый платок в окне старой башни, помнящей о легендарных рыцарских временах.

Он долго видел этот платок, удаляясь навсегда от Эрдёда по верхней дороге, огибающей холм. Словно вздох вечности был шум ветра, прошелестевшего в червленых кронах. Безутешной свежестью пахли дали, грозой и тревогой дышала повлажневшая к вечеру пыль.

Так провожали в крестовый поход, подумал он, без надежды на возвращение.

Медно блеснуло в последний раз озеро под шелковистой задумчивой ивой. Белая лодка с точеными балясинками на корме одиноко покачивалась в камышах. В последний раз, в последний раз. Все уходило, прощалось. «Вот под ивою плакучей встал на берегу я, и найти соседки лучшей в мире не могу я. Ветви той плакучей ивы свесились в бессилье, как моей души поникшей сломанные крылья. Осень. Отлетает птица. Эх, вот так бы в небо из обители печали улететь и мне бы! Но огромен край печали…»

Он был предназначен для самозабвенной, всепоглощающей страсти, но ничего не понимал в занятной игре, которую вслед за англичанами мадьярские джентри прозвали флиртом.

Юлия сказала:

– Я никогда и никого не смогу полюбить. Видимо, природа обделила меня. Я навсегда отрекаюсь от чувства… Останемся просто друзьями.

И он поверил и, зажимая рану, из которой утекала жизнь, бежал.

Страна фей вновь просочилась сквозь окровавленные пальцы. На сей раз, кажется, навсегда. Он все оглядывался, оглядывался и не заметил, как из-за поворота вывернула бричка, запряженная парой гнедых.

– Э, друже, да ты, я вижу, совсем спятил, – услышал поэт знакомое приветствие. – Спал с лица, смотришь тучей… Никуда не годится. – Дикий граф Шандор Телеки подобрал вожжи. – Пересаживайся ко мне. И живо! Не могу допустить, чтоб зачахло солнце нашей поэзии.

Петефи покорно пересел и дал увезти себя в Колто. Его ждали каштановые аллеи, горный простор и веселые пирушки под зажигательный перепляс цыган. Поскольку замок Телеки был гнездом оппозиции, шумное застолье перемежалось ожесточенными спорами. Скучать было некогда. Быстротекущие дни пеленали саднящую рану.

Умудренный жизнью, наблюдательный Телеки мгновенно поставил диагноз и незамедлительно приступил к лечению. Окружив поэта ненавязчивой заботой, старался как мог отвлечь его память. Захочет писать, пусть пишет себе на здоровье, лишь бы не задумывался, не уходил в себя, не оборачивался вспять, ибо бесплодно возвращение в мыслях. Оно съедает человека заживо, переполняет его черной отравой.

И пришло однажды утро в росе, и блеск его показался отрадным. Ощущалась бодрящая слитность с чуткой лошадью под английским седлом. Белые цапли, готовясь в полет, кружили над скошенным лугом. Умопомрачительно пахло сено в стогах. И что-то обозначилось в синеве, где тихо светились изысканно желтые листья. Мудрое умиротворение почудилось вокруг. В запахе осенней земли был привкус всепрощения и печали.

И пришла потом лунная ночь, когда погасли ракеты, выписывающие вензеля графских гостей, а Петефи застал в своей комнате премиленькую цыганку. Забравшись по дереву и вспрыгнув на подоконник, она ждала, затаив веселый испуг. Большие глаза и рот призывно темнели на худеньком личике, и луна в распахнутом окне заливала ртутью складки тесного платьица, надетого прямо на голое тело.

– Как ты сюда попала, Анико, детка? – только и мог что спросить поэт, подхваченный приливом.

…Наутро завтрак был подан позже обычного, а обеденный стол накрыли в саду, под столетней шелковицей, дающей ягоды белые, как загустевший мед. Вино стояло в кувшинах, но пили его из дедовских кубков чеканного серебра. В дрезденских мисах для омовения рук плавали опаленные лепестки последней розы.

Настал черед графа провозгласить тост, и он грузно возвысился, роняя на амарантовый ментик винные капли. Постоял, сосредоточенно сдвинув густые упрямые брови, но так и не нашелся что сказать.

– Знаешь, друже, – он просительно обнял поэта, – я к речам не приучен… Скажи лучше ты. За меня скажи, за себя, за всех нас, прости нам, господи, прегрешения наши.

– Что ж, попытаюсь. – Петефи встал, взял свой нетронутый кубок и вдруг почувствовал неострый толчок и вслед за ним обмиранье. Руки сразу похолодели, стеснилось дыхание, и словно запруду прорвало могучее половодье. И он заговорил, чуть медленнее, чем обычно, подчиняясь метрике неторопливого разлива: – Бушует и гудит осенний ветер, звенит на ветках мертвая листва, – так на руках раба звенят оковы… О ветер, замолчи, – дай мне сказать!

Взлетели ликующие чаши. В честь вдохновенного импровизатора посыпались пышные здравицы. Лишь хозяин, храня молчание, катал хлебный шарик. Следил, как в полном безветрии опадает на белую скатерть благодатный тутовник.

– Ты записал, Шандор? – тихо спросил он, когда дворецкий пригласил в гостиную на кофе.

– Как? – самолюбиво обиделся поэт. – Ты разве ничего не понял?

– Я понял все. Присядь и запиши.

– Только этого мне не хватало, – отмахнулся Петефи небрежно. – Да и зачем?

– Ради нашей бедной родины, – ласково попросил дикий граф. – Ради тех, кто тебя так преданно любит.

Пришлось подчиниться, хоть и хотелось горячего кофе, потому что на вино после вчерашнего было противно смотреть, а от красного перца горела глотка.

– Скажу, чтоб принесли тебе в комнату, – кивнул догадливый хозяин. – Пойди, поработай, раз это пришло.

– Спасибо, – благодарно шепнул поэт. – Я дарю тебе стихотворение.

– А я тебе – комнату, – шутливо подмигнул Телеки. – Отныне она только твоя. Пока стоит замок, никто в ней не будет жить. Так и наследникам накажу.

– Вряд ли я сумею прожить так долго.

– После тебя, после нас, – поправился граф, – там будут лежать твои книги. И еще я закажу портрет в полный рост. Я знаю хорошего живописца. Пока ты здесь, он нарисует.

– Но я и умирать не собираюсь так скоро!

– Живи на здоровье сто лет. Не забывай только распахивать на ночь окно. Это очень помогает продлению жизни.

Пока он записывал и правил стихи, слуга принес кофе с крошечными меренгами и пересланную из «Оленя» почту.

Отец сообщал, что окончательно разорился. Уже назначен день суда, и все имущество, как видно, пойдет с молотка. Жалкая фантасмагория: какие-то коровьи шкуры, неоплаченный вексель на семьсот двадцать пять форинтов, позор, нищета. И жалко, жалко, жалко…

Надо добиться отсрочки, шевельнулась замороженно мысль, и, пока рука поспешно разрывала второй пакет, все сжималось в ожидании добавочного удара.

Мор Йокаи, однако, прислал отрадные вести. Адольф Франкенбург собрал у себя молодых и пригласил их к себе в «Элеткепек». Начать предполагалось с будущей весны. «У нас все-таки будет свой журнал, – восклицал Мор в заключительных строках. – Виктория!»

Не пиррова ли, подумал Петефи, откладывая письмо. Вспомнилось распавшееся содружество, всколыхнулся прогорклый осадок, стало оттаивать приглушенное сердце. Старики, их дорогие морщины выплыли из пелены. Запахом убогой корчмы шибануло, где он хлебал в последний раз похлебку, сглатывая слезу. И так больно сделалось, так жалко стало себя и всех, что кофе обожгло желчью, и он выплеснул его в окно.

Прощай, гостеприимный Колто! Прощай…

Вместо того чтобы преследовать отлетевшую музу в заоблачных высях, Петефи, вслед за Дантом, спустился в адское жерло. В надьбаньской вполне захолустной угольной шахте, озаряемой трепетным язычком, едва просвечивающим сквозь медную сетку, обозначились ему тайные руны мадьярской судьбы. Еще гимназистом мечтал он хоть одним глазом заглянуть в заповедные недра. И не удивительно, что шахта, расположенная неподалеку от Колто, совершенно заворожила поэта. Сосредоточенный, молчаливый, день за днем он спускался в забой и, блуждая по беспросветным галереям, тихо следовал за людьми, медленно и неотступно врубавшимися в земную твердь. Они напоминали истощенных, подкошенных неизлечимым недугом узников ада. «И вырежу я сердце потому, что лишь мученьями обязан я ему, и в землю посажу…»

– Сервус! – окликнул его однажды полуголый откатчик, лоснящийся потом и угольной пылью. – Помнишь дорогу за старой корчмой?

– Так это ты, Лаци, незадачливый бетяр? – Поэт не сразу узнал батрака, которому отдал когда-то последний хлеб. – Ты, помнится, спалил чье-то имение?

– К сожалению, только амбар.

– И снова поишь потом и кровью сиятельных трутней! – Петефи высоко поднял лампочку Дэви.

«И с громом полюсы вселенной с их вековой оси сорвет, – сложилось потом, – и в битву ринутся стихии, ниспровергая небосвод, и по залитым кровью струнам, последний возвещая бой, я в исступлении ударю окровавленною рукой».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю