Текст книги "Витязь чести. Повесть о Шандоре Петефи"
Автор книги: Еремей Парнов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
35
В лучезарно-благоуханной зале венской оперы заливались миланские тенора, а в Хофбурге что ни вечер гремели оркестры. Старый, наполненный огорчениями год, слава богу, без особых потрясений закончился, и хотелось верить, что европейский кризис, голодные бунты, грызня партий и недород навсегда отошли в прошлое.
Выступив неожиданно в непривычной для себя роли сивиллы, австрийский канцлер писал:
«Фридриху Вильгельму Четвертому, королю Пруссии
11 января 1848 года, Вена
Ваше величество!.. Я не ошибусь, если скажу, что 1848 год ярко осветит все то, что до этого было покрыто туманом; и тогда я, несмотря на мой обскурантизм, стану ратовать за свет, так что, в конце концов, новый год будет мне более приятен, нежели минувший, в отношении которого я не в состоянии воскресить никаких добрых воспоминаний…
Ваш покорный слуга
Меттерних».
Сменивший Священную римскую империю Германский союз – опора одряхлевшей Европы. На Вене и на Потсдаме покоится союз тридцати девяти немецких отечеств. Отсюда и обмен новогодними пожеланиями, общие светлые упования.
Странно, однако, что в письме от одиннадцатого дня января князь Клеменс ждет для себя в будущем какого-то особенного света, если еще шестого в Мессине грянула революция, а не успело письмо дойти до адресата, двенадцатого числа восстание перекинулось на Палермо, охватив всю Сицилию.
Впрочем, что такое Сицилия? Полудикий, наполненным тайными преступниками остров. Маленький пожар можно погасить еще до того, как пламя начнет лизать Апеннины. По ту сторону Мессинского пролива относительно спокойно.
Австрийские гарнизоны всюду: в Милане, Вероне, Ферраре, Венеции. Габсбургское влияние распространяется на Модену, Парму, Болонью. Где не блестит на солнце оружие, успешно орудуют в тени тайные агенты Вены и шпионы иезуитского ордена. Одним словом, несмотря на Сицилию и с поправкой на бурный итальянский темперамент, на полуострове царит спокойствие. В казармах, где льется дешевое кьянти, слышны венгерские и кроатские песни, рекрутов с По уводят служить на Дунай, Мораву и Тису.
Но новый год принес новые неожиданности. Сицилианская зараза поползла по Апеннинскому сапогу. Весь Милан, чья опера услаждала Вену, вдруг прекратил курить на улицах. Самые застарелые любители табака, подзуженные карбонариями, оставляли дома сигары и трубки. Кто же осмеливается пускать дым? Конечно, габсбургские наймиты, ненавистные австрияки! Пришлось приставить к таким заядлым курильщикам секретных агентов, охраняющих от расправы разгневанной публики, все принимающей близко к сердцу. Итальянцев, конечно, не переделаешь, но, к сожалению, и сами габсбургские ландскнехты проявили себя полными идиотами. Утратив присущий им юмор, они третьего дня все как один вышли на улицы с вонючими сигарами в зубах: офицеры, солдаты, шпионы. Переходя из траттории в тратторию, из кафе в кафе, нарочито пускали дым в лицо дамам и мирным обывателям, решившимся на столь невинный и даже полезный для всеобщего здоровья протест. Издевательски хохотали, окуривая встречных хорошеньких синьорин. Бедные парни из Тироля или Венгерского Альфёльда, оторванные от семей и дичающие за стенами форта, просто развлекались, получив от начальства такое смешное задание. Они совсем не хотели ничего плохого.
В результате двадцать миланцев предстали перед господом, а шестьдесят окровавленных тел оттащили в монастыри и больницы. Среди убитых оказался и семидесятилетний советник миланского апелляционного суда Маганнини, поднятый на штыки только за то, что вступился за мальчишку, которого избивал пьяный австрийский капрал.
Соборный священник Опицони, несмотря на преклонный возраст – восемьдесят пять лет! – велел отвести себя к вице-королю.
– Ваше высочество, – он поднял дрожащую руку, – за мою долгую жизнь я видел много вторжений: русское, французское, австрийское, но никогда я не видел, чтобы резали безоружных граждан. Я должен довести до сведения вашего высочества об этих злодействах как христианин, как брат, как священник.
Вице-король, австрийский эрцгерцог Райнер, попытался успокоить народ неопределенными обещаниями.
– Ход государственного правления, – увещевал он, – нуждается в прогрессивных улучшениях. Но буйные манифестации могут только замедлить исполнение высших решений. Я не буду в силах довести до сведения его императорского величества желания народа, которые не имеют должной поддержки в умеренном образе действий.
Меттерних, начинавший утро с чтения донесений, не мог не ознакомиться с прокламацией Райнера, но отнесся к курительной эпопее как к забавному пустяку.
Его державным голосом, но со своими особенными интонациями, эрцгерцогу ответил либерал Фикельмон:
– Я имею верное средство заставить добрых миланцев забыть Пия Девятого, их идола и все желания независимости, вкравшиеся в их детские манифестации. Приближается масленица, я им дам грандиозный спектакль в La Scala.
Сам он получал живейшее удовольствие от прославленной оперы и верил в облагораживающее, смягчающее влияние святого искусства на души людей.
Австрийский фельдмаршал Радецкий выразился более твердо:
– Солдаты, я горжусь, повторяя слова его императорского величества: «Преступные усилия фанатизма сокрушатся о вашу верность и мужество, как стекло о камень». Я еще крепко держу шпагу, которой владел во многих сражениях в продолжение шестидесяти лет. Я употреблю ее для водворения порядка в стране, еще недавно благоденствовавшей, но находящейся теперь в опасности. Солдаты. – Тут он прослезился и со свистом рассек воздух клинком. – Ваш император полагается на вас! Ваш седой главнокомандующий надеется на вас! Этого довольно! Кто помешает мне развернуть знамя с двуглавым орлом? Крылья этого орла еще не подрезаны.
В этом храбрый воин был, безусловно, прав. Крылья были пока не подрезаны.
Забили барабаны, офицеры вскинули пальцы к киверам, знаменщики развернули бархатные полотнища.
Потом проворные капралы, как обычно, принялись раздавать сигары. По пять штук на человека. Некурящие отроки из Моравии украдкой обменивали их на сахар.
Семнадцатого марта, на рассвете, эрцгерцог Райнер тайно бежал в Верону, а на следующее утро толпы миланцев заполнили площадь перед кафедральным собором, чьи резные готические арки и контрфорсы казались белыми, как слоновая кость. Рабочие, студенты, мелкие лавочники и городская голытьба срывали со стен прокламации, в которых император обещал пойти на «разумные» уступки. Миланцы не забыли пролитой крови. Уличные ораторы требовали немедленного освобождения политических узников, отмены смертной казни и вывода австрийских войск. Под градом камней пали охранявшие губернаторский дворец венгерские гренадеры, других часовых разогнали студенты. Но поистине всенародным восстание сделалось после расстрела демонстрантов у городской ратуши. Женщины, мальчишки и даже согбенные старики бросились на поиски оружия, дружно принялись разбирать мостовые. После пяти дней баррикадных боев Радецкий обрушил на город всю мощь артиллерии и под грохот разрывов, под ослепляющие огни ночных пожарищ покинул город.
Мрачно гудели колокола, из замка, где перед отступлением тирольские стрелки и кроатские драгуны сожгли своих мертвых, несло гарью и смрадом. Вскочив на свою знаменитую белую лошадь, фельдмаршал обронил шпагу, которой еще недавно воинственно размахивал перед построенным в каре гарнизоном. Зеленые перья его треуголки были черными от копоти.
На юге, в королевстве Обеих Сицилий, уже вовсю палили пушки. Осажденный восставшими, развернувшими трехцветное знамя итальянской свободы, королевский наместник герцог Майо послал из Палермо в Неаполь пакетбот с просьбой о помощи. На военные таланты генералов и огневую мощь форта Кастелламаре он не надеялся. В тот день, когда Радецкий зачитывал свой приказ, отряд из пяти тысяч солдат в сопровождении шести батарей и девяти паровых фрегатов высадился в Палермо.
Но ни артобстрел с суши и с моря, ни прицельная ружейная пальба не смогли остановить восставших. Королевские твердыни падали одна за другой. Восемнадцатого король Обеих Сицилий Фердинанд Второй соглашается на некоторые реформы. Но поздно, поздно. Восставшие уже приступом взяли монастырь Новициато, банк и королевский дворец, обезоружены гарнизоны в других городах.
В следующие дни поступили известия, что движение захватывает Калабрию, что лагерь инсургентов в Салернской провинции насчитывает уже более десяти тысяч бойцов, которые готовы со дня на день двинуться на Неаполь.
И вот уже – это случилось двадцать седьмого – огромная масса неаполитанцев заполнила Толедскую улицу. Люди плясали, обнимались, нарядные дамы и женщины из простонародья развернули над морем голов трехцветные трепещущие платки. Требования толпы, настроенной еще весьма мирно, были противоречивы.
– Да здравствует Пий Девятый! – кричали одни.
– Да здравствует конституция! – вторили им другие.
– Да здравствует король! – выкликали благонамеренные.
– Да здравствует свобода! – неистовствовали карбонарии-горлопаны.
И все-таки это была революция. Когда пошла в атаку конница и несколько всадников поскользнулись на каменных плитах, хохочущие манифестанты подняли их, посадили в седла и, проводив дружелюбным шлепком по заду, принялись скандировать:
– Кон-сти-ту-ция! Кон-сти-ту-ция! Кон-сти…
Армия в растерянности. Король колеблется. Но время, подстегнутое время новой долгожданной эпохи, не терпит. И сообразуясь с его стремительным полетом, Фердинанд Второй выходит на улицу брататься с народом. Всеобщий восторг, слезы радости, надежды, надежды…
Конституция, спешно подготовленная, отпечатанная, подписанная королем и контрассигнованная министрами, десятого февраля вступает в силу.
Не понимая до конца, что происходит, деспотичный и капризный король видит двигательную причину событий не в народном волеизъявлении, а в интригах либерала папы и Карла-Альберта, сардинского короля.
– Они меня толкают, ну и я их толкну, – мстительно заметил он, подписываясь под самыми радикальными из реформ. – Пусть-ка теперь покрутятся.
Карлу-Альберту действительно пришлось покрутиться. Одно дело – робкие реформы, которые он, подгоняемый честолюбием, решился предоставить своим подданным, иное – конституция, ограничивающая самодержавное право. К подобным уступкам пьемонтский монарх, сумевший снискать некоторую популярность, еще не был склонен.
Седьмого января он отклонил требование демонстрантов, собравшихся на улицах Генуи, об изгнании иезуитов, а несколько дней спустя отказался принять депутацию торгового сословия города Турина, пожелавшую встать под знамя савойского креста и начать поход за освобождение Италии.
Намерения граждан выглядели как открытый бунт против императора. Посягательство на самодержавный принцип неизбежно развязывало руки ниспровергателям габсбургской идеи. Наконец, Карл-Альберт вообще не знал, сможет ли обойтись без поддержки невидимой власти, поскольку вот уже второй десяток лет правил страной вместе с иезуитами и через иезуитов.
Прав, тысячу раз прав был предусмотрительный генерал Ротоан, провидя в грядущем бунте народов прежде всего угрозу орденскому влиянию. Всякое выступление против австрийцев заканчивалось разгромом коллегиумов и разгоном иезуитских монастырей.
Нет, не хотел Карл-Альберт идти на такие уступки.
Но Генуя уже плясала и пела под неаполитанский секстаккорд. Сицилианская эпидемия распространялась, словно сенная лихорадка, от поцелуя.
Горели факелы. Раздавался Те Deum. Гремели крики:
– Да здравствует конституция! Да здравствует неаполитанский консул!
– Viva Carlo Alberto! – взывал народ к королю, подталкивая его следовать примеру неаполитанского собрата. – Viva Pio Nono! – поминал он любимца папу. – Viva il Risorgimento dell’Italia![61]61
Да здравствует возрождение Италии! (ит.)
[Закрыть] – заклинал освободить поруганную отчизну.
Пиза, Флоренция и Ливорно вслед за Генуей славили неаполитанский пример.
Пришлось и сардинскому королю раскошелиться на конституцию, что и было сделано в том же очистительном феврале, когда по всей Италии празднуют день Канделоры – конец зимы, наступление долгожданной оттепели: «Per la Candelora dall’inverno siamo fora» – «Ha Канделору мы уже за пределами зимы».
Повсюду в церквах благословляли свечи, истовой надеждой и верой звучали гимны.
Вслед за Фердинандом и Карлом-Альбертом дрогнул и третий итальянский властитель – великий герцог Тосканы Леопольд. И он объявил об учреждении народного представительного правления, которое неожиданно оказалось сообразным с мыслью его августейших предков. Конституция, декларировавшая великие принципы Французской революции: свободу, равенство и братство, была обнародована под гром пушек – стреляли, разумеется, холостыми – и ликующие возгласы. Настала очередь и либеральному папе «повертеться», как уповал на это раздосадованный владыка Обеих Сицилий.
Протесты австрийцев и дружеские увещевания французов до сих пор удерживали Пия Девятого от весьма рискованных новаций, да и сам он не слишком стремился урезать от бога, на сей раз действительно так, обретенную власть.
– Я не хочу осудить себя на вечную муку только ради того, чтобы доставить удовольствие либералам, – говаривал он своим министрам, среди которых – доказательство свободомыслия – было и несколько мирян.
Но и римляне требовали для себя того же, чего столь страстно и нетерпеливо ждала вся Италия. Беспорядки в священном городе вспыхнули как раз первого января, что, кстати сказать, тоже было прекрасно известно канцлеру Меттерниху.
Третьего февраля, то есть сразу же после Канделоры, в день, назначенный для всеобщей иллюминации, в Риме, впервые после тридцать первого года, были подняты знамена трех национальных цветов: розового, зеленого и белого, а десятого Ватикан обнародовал прокламацию, где, в частности, возвещалось:
«Римляне, не думайте, чтобы первосвященник, получивший от вас в продолжение двух лет столько доказательств любви и верности, оставался глухим к изъявлению ваших желаний, ваших опасений. Нечего говорить о введении реформ в гражданских учреждениях, которые мы даровали, не будучи к тому нисколько принуждены силой, но руководствуясь единственно желанием доставить благоденствие народу».
И тем не менее ни о какой конституции в Папской области пока не было слышно. На Корсо клубились взволнованные кучки людей.
– Я желаю, – категорически высказался наконец великий понтифик, благословляя с высоты Квиринала народ, пришедший требовать конституции, – чтобы ваши просьбы не противоречили святости государства и церкви! Вот почему я не должен, не могу признать криков, принадлежащих не моему народу, а только небольшому кружку.
Под непосредственной светской властью папы находилось три миллиона подданных, но от него зависело спасение, по меньшей мере, еще двухсот миллионов душ. Поэтому он считал возможным твердо противостоять любому давлению как изнутри, так и извне.
Глубокой ночью, когда с римских улиц исчезают даже стаи голодных собак, молодой патриций Амадео Кавальканти собрал вблизи бань Каракаллы кружок карбонариев.
Речь, которую при свете потайного фонаря произнес красавец граф, содержала яростные обличения членов Общества Иисуса.
– В глазах народа они всюду, где еще жив деспотизм. Они уходят лишь тогда, когда наступает подлинная свобода. Опора тиранов, они ведут себя как самые ярые противники прогресса. Мы, римские патриоты, должны будем отсечь верхнюю голову гидры, и завтра ночью… – Кавальканти недоговорил, захрипел и начал медленно валиться набок.
В узком луче фонаря, который подняли над бездыханным уже телом встревоженные заговорщики, зловеще чернела рукоятка испанской навахи. Ловко и сильно пущенный нож попал прямо в сердце.
Но это убийство ничего не изменило на чутких весах истории. На другое утро пришла всколыхнувшая Италию весть о восстании в Париже, цитадели вольности европейской.
Во Франции события развивались следующим образом. Когда вызванные министром внутренних дел графом Таннегюи Дюшателем войска рассеяли демонстрантов, требовавших немедленных демократических реформ, в центральную часть города, очевидно по сигналу республиканцев, устремились обездоленные обитатели предместий.
Король поспешил объявить об отставке ненавистного народу кабинета Гизо, но это лишь подогрело всеобщий энтузиазм. Перед дворцом непопулярного министра на бульваре Капуцинов произошло новое столкновение, на сей раз кровавое. Офицеру, командовавшему кавалерией, показалось, что его оскорбили, он выстрелил, затем последовал залп, и десятки убитых и раненых парижан обагрили своей кровью древний булыжник, который столько раз в течение веков выворачивали для баррикад.
– Народ убивают! К оружию! – последовал гневный призыв.
В полночь тревожный набат собора Парижской богоматери призвал город к восстанию, а к утру двадцать четвертого февраля парижские улицы покрылись баррикадами. Всего за одну ночь их было построено около тысячи пятисот.
– Луи-Филипп приказал стрелять в народ по примеру Карла Десятого, – передавалось из уст в уста. – Пусть убирается вслед за своим предшественником!
По настоянию ее величества король показался верхом перед построенными в каре полками и национальной гвардией, но никого своим видом воодушевить не сумел, ибо куда лучше смотрелся в сюртуке и с зонтиком, чем при аксельбантах и со шпагой в руке. Король-буржуа отрекся от престола в пользу внука, графа Парижского, и, прихватив портфель с ценными бумагами, укатил в Сен-Клу. Однако, когда герцогиня Орлеанская привезла будущего властителя Франции в палату депутатов, там уже было все подготовлено к низложению Орлеанской династии. Причем даже легитимисты поддержали в этом своих республиканских коллег, овеянных пороховой гарью парижских улиц.
Прав был в своих опасениях иезуитский генерал: уста поэтов возвестили приход новой эпохи.
После баллотировки, проходившей в ужасной сумятице и спешке, поэт Альфонс де Ламартин огласил состав Временного правительства: известные общественные деятели Луи Гарнье-Пажес и Ледрю-Роллен, астроном Доминик Франсуа Араго, адвокат Кремье… Каждое новое имя отзывалось восторженным эхом на ликующей площади: Дюпон, Флокон, Ламартин. По требованию баррикадных бойцов, завладевших дворцом Тюильри, были добавлены социалист Луи Блан и рабочий Альбер.
Двадцать пятого февраля рабочие добились провозглашения республики. Она еще не была провозглашена, а Временное правительство отправилось в городскую ратушу распределять обязанности. Королевская семья, кто в Англию, кто в немецкие государства, беспрепятственно разъехалась по чужим странам.
Февральская революция стала первой в истории буржуазно-демократической революцией, в которой рабочий класс выступил со своими требованиями как самостоятельная и решающая политическая сила. Но, как сказал Маркс, он «завоевал только почву для борьбы за свое революционное освобождение, а отнюдь не само это освобождение».
Вторая Французская республика приблизилась к марту, а как говорят виноградари: «En mars s’il tonne, apprete cuves et tonnes» – «Если в марте гром гремит, соберешь много вина».
Будет и гром, и потоки алого сусла, выжатого, однако, не из ягод лозы…
От крепостных стен италийских, покрытых пятнами сырости по весне, от церквей, расписанных великими мастерами, влечет нас в суровую, закованную в карельский гранит северную столицу. От парижских бульваров, пьяных вольностью, отвлекает и властно уводит четкая геометрия холодных проспектов, полосатых шлагбаумов и караульных будок, где греют руки о кружку с чаем поседевшие кантонисты.
Но не с фельдъегерем, везущим дипломатические вализы, возвратимся мы в Санкт-Петербург. Пока, загнав шесть пар лошадей и ободрав костяшки пальцев о ямщицкие волосатые хари, он будет тащиться от станции к станции, напрасно уйдет драгоценное время. Да и что нам за дело до тайных подробностей, которые сообщает посол Киселев своему государю? В великий век телеграфа непростительно промедление.
Офицер с депешей подкатил в санях прямо к perron de l’empereur – царскому подъезду. Бросив треуголку подбежавшему лакею, а шинель с бобровым воротником уронив прямо на пол, кинулся к беломраморной лестнице, вдоль которой застыли статные гренадеры.
У створчатых дверей, где бодрствовали два великана в медвежьих шапках и два черных карлика в атласных тюрбанах да усыпанных блескучими камушками туфлях с загнутыми вверх носами, его уже поджидал дежурный флигель-адъютант. Забрал телеграмму и скрылся, позвякивая шпорами, за изукрашенными сусальным золотом створками.
В кабинете в четыре окна, за которыми еще жидко синело морозное утро, кроме государя находились канцлер, шеф отдельного корпуса жандармов и два офицера свиты. Николай в черном сюртуке с полупогончикамм сидел за необъятным письменным столом, где рядом с бронзовыми чернильницами одиноко сверкала кавалергардская каска с орлом. Горели свечи, бросая живые блики на портрет покойного Александра, изображенного в полный рост.
Царь молча пробежал глазами депешу, коснувшись начесанного вперед височка, передал ее шефу жандармов, затем сказал вполне буднично:
– На коней, господа, во Франции республика.
Об интервенции он, разумеется, и не помышлял, понимая, что в нынешних условиях подобный крестовый поход ни к чему хорошему не приведет.
– Зараза распространяется, ваше величество, – пожевав сухими губами, поддакнул карлик Нессельроде, – Меттерних постарел, и Австрия нынче уже не та.
– Унять, унять мерзавцев, – заключил Николай.
О судьбе Луи-Филиппа он не сожалел, восприняв его свержение как заслуженное возмездие. Но республика, конституция – это было выше всякого разумения. Николай ненавидел сам принцип народовластия, не мог постигнуть его и даже гордился этим. Думая о мерах против «мерзавцев», он не столько рассчитывал на карательные меры, сколько на санитарные, ибо больше всего боялся распространения французской заразы.
Однако вести о соблазнительном примере Парижа перелетали границы словно моровое поветрие. Не уберечься, не придержать.
Сообщение о низвержении династии, а также скандальное известие о том, что сокровища Орлеанского дома распродаются с аукциона, повергло Людвига Первого, короля Баварии, в состояние шока. Страну и без того раздирала смута. Из-за проклятых буршей на мюнхенских улицах не осталось ни одного целого фонаря. Набив камнями карманы, молодые люди, вместо того чтобы спокойно сидеть в университетских аудиториях, устраивали шумные сборища перед оперой и королевским дворцом. У них не было ничего святого. Более всего мечтательного короля-поэта возмущало то, что мюнхенцы осмелились устроить обструкцию Лоле Монтес. Насосавшись пива, они не только забросали красавицу танцовщицу тухлыми яйцами, но даже осмелились запустить в нее камнем, который по счастливой случайности лишь оцарапал висок. Людвиг пошел навстречу собственным подданным и всемилостивейше соизволил убрать непопулярного Карла фон Абеля, а вместе с ним и все его клерикальное правительство. Но отказаться от Лолы? Нет, такого подарка мерзавцы – Людвиг относился к бунтовщикам с не меньшим отвращением – не дождутся от своего короля. При одной лишь мысли об этом у него разливалась желчь. Но вызванный в воображении пленительный образ смирял страсти. Мечтательно опустив веки, король предавался приятным воспоминаниям. Строил сладостные планы, напевая вполголоса полюбившуюся с детства французскую песенку: «Cette petite bourgeoise d’une manière grivoise…»[62]62
Эта маленькая буржуазка со своей манерой гривуазной…
[Закрыть]
И тут как по заказу подоспело разоблачение. «Маленькая буржуазка» оказалась не испанской танцовщицей, а ловкой ирландской авантюристкой Розанной Джильберт, которую разыскивала британская полиция. Пришлось вместе с министерством Абеля удалить и прелестную диву, возведенную влюбленным монархом в графское достоинство.
Но было уже поздно. Парижский пример и уличные стычки в Гессен-Дармштадте придали притихшему было населению новые силы, и Людвиг предпочел покинуть королевский дворец. Отказаться от трона казалось легче, чем принять навязанную либералами конституцию.
Конституционные страсти и призрак уличных баррикад не давали покоя и Фридриху-Вильгельму, самодержавному властителю Пруссии, второй после Австрии державы в Германском союзе.
Наступали новые времена, и волей-неволей даже монархам приходилось скрепя сердце идти на уступки. Но только не в главном! В вопросе о суверенном праве божественных помазанников управлять подданными не могло быть компромиссов.
– Никакой силе на земле, – заявил в тронной речи Фридрих-Вильгельм не далее как в середине прошлого года, – не удастся убедить меня превратить естественные отношения, существующие между монархом и народом и отличающиеся в Пруссии такой глубокой внутренней искренностью и силой, в условные конституционные. Никогда я не допущу, чтобы какой-то кусок исписанной бумаги стал между господом богом на небе и моим земным царством и присвоил себе как бы роль второго провидения.
Хотя немецкие профессора не уставали нахваливать речь, произнесенную королем в Кенигсберге и признанную образцом ораторского искусства, чернь вышла на улицу и потребовала свое. Фрицу де Шампань оставалось лишь, по обыкновению, мертвецки напиться. Этот полный сил пятидесятитрехлетний мужчина, одаренный талантом и добросердечием, тоже питал непреодолимое отвращение к самой идее конституции. Восторгаясь германскими добродетелями и мечтая о доблести и рыцарской чести средних веков, он и слышать не хотел о каком-то «исписанном клочке».
Столь высокомерное пренебрежение реальностью чуть не закончилось для прусского короля трагически. Спасибо обер-шпиону Штиберу. Затащив упрямого идеалиста в первый попавшийся подъезд, он спас его от уличной расправы, а династию – от позора, ибо негоже королю пасть под тростями и зонтиками разъяренных подданных.
Однако и тайная служба бывает бессильна, когда события выходят из-под контроля. Бюргеры и студенты, осадившие королевский дворец, не пожелали разойтись даже ночью, когда отзвонили колокола древней Мариенкирхе. Генералу фон Приттвицу, под началом которого находилось двенадцать тысяч войска, с трудом удалось расчистить лишь небольшой участок между Унтер-ден-Линден, Лейпцигерштрассе и Александерплац. И хотя генерал клялся, что к утру штурмом возьмет баррикады, павший духом король велел прекратить пальбу. Он не только принял депутацию бюргеров, но и распорядился вернуть солдат в казармы.
Николай пожурил в письме прусского шурина, посоветовав поскорее ликвидировать следы «малодушия». Под последним русский царь понимал вырванную народом конституцию.
Но французское поветрие распространялось с пугающей быстротой, и, по-видимому, уже ничто не могло помочь монархам удержать в неприкосновенности унаследованный от феодализма правопорядок.
Даже крохотное Монакское княжество, окруженное королевством Пьемонт, не избежало революционных потрясений. Восстав против своего сластолюбивого князя, спекулировавшего даже на хлебе подданных и проматывающего доходы во Франции, маленькая страна – всего шесть тысяч человек – потребовала гражданских свобод. Князь Флорестан мгновенно согласился и представил проект конституции, который был сперва принят, затем единодушно отвергнут. Города Ментона и Рекебрюн, равняясь на революционный Париж, объявили себя независимыми от княжеской короны, и Флорестан вынужден был укрыться в Монако, последней из оставшихся у него крепостей.
Примерно в это же время во всех городах Италии, а также почти во всей Европе начались шумные выступления против всесильного Общества Иисуса. Невзирая на то, что это подрывало консервативные режимы в самом центре Европы, ни прусский король, ни его венский советчик князь Меттерних не решились вмешаться. Сначала швейцарская конфедерация приняла решение об изгнании иезуитов. Только дошла до Турина весть о Париже, как оттуда под прикрытием войск и городской стражи прогнали иезуитскую конгрегацию. Когда же выгнанные члены братства попробовали высадиться в Генуе, их не только не выпустили на берег, но и вынудили принять на борт своих генуэзских единомышленников.
Пожар революции гнал иезуитов из одного места в другое, преследуя по пятам, опаляя, в полном смысле слова, затылок. Едва орденские братья успевали спастись, как загорались их укромные коллегиумы, замки, монастыри. Народ вымещал свой гнев на каменных стенах.
Секретным архивам, однако, удалось избегнуть огня. Их увозили в первую очередь, вместе с немалым денежным состоянием, чтобы в чужом краю, пусть даже за океаном, дать новую жизнь тайне, чей символ – терновый куст и горящее на нем окровавленное сердце.
Двенадцатого марта сдался наконец и неаполитанский король, подписав рескрипт о закрытии коллегиумов в Обеих Сицилиях. Покинув сказочный лазурный залив – двугорбый Везувий едва проглядывал в солнечном тумане, – пироскаф, названный по имени грозного вулкана, взял курс на Мальту. Мистический остров давал приют гонимому Обществу Иисуса.
Горят города, пылают леса, трещат сухие травы в охваченной пламенем степи. Но вместе с дымом и пеплом летят невесомые семена и падают где-нибудь за тридевять земель, унесенные ветром, и прорастают… Иной раз скоро, иной – затаившись до срока в земле, через множество лет.
На «Везувии», увозившем на чужбину членов неаполитанской конгрегации, находился и отец Ротоан. Хотя покровительство папы еще защищало римский коллегиум от происков республиканцев, масонов и заговорщиков-карбонариев, генерал заглядывал вперед и решил лично позаботиться об устройстве штаб-квартиры ордена на новом месте.