Текст книги "Витязь чести. Повесть о Шандоре Петефи"
Автор книги: Еремей Парнов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
– Ночью в артистической уборной написал? – хитро прищурился Вёрёшмарти. – Из пальца высосал?
– Утром в придорожном кабаке, – дерзко соврал начинающий. – С похмелья.
– Что ж, знание материала в стихах присутствует, – пожав плечами, заключил мастер…
И вот опять залитый солнцем Пешт. Лиловая акация буйно цветет на острове Маргит. Упрямый плющ оплетает черепичные скаты. Бусины сушеной паприки рдеют на выбеленной стене.
Пересилив биение сердца, постучался Петефи в заветную дверь с львиной позеленевшей мордой, грызущей кольцо.
– Сервус! – как равного, приветствовал маститый поэт молодого собрата. – Где же тебя носило, сынок? – Не выпуская фарфорового чубука с тонким мундштуком из вишневого корня, он радушным жестом пригласил в кабинет. Сам прошел вперед, развевая полы халата. У дверей остановился, учтиво наклонил голову, приглашая, словно владетельный князь, хоть сдвинутая на бровь феска с кистью придавала ему чудаковатый и несколько затрапезный вид.
Но для Петефи и это было верхом роскоши. Скользнув взглядом по золоченым корешкам книг и чеканному оружию, развешанному на ковре, он угрюмо потупился, уставясь на свои разбитые башмаки. Он давно не стыдился бедности, но все еще разделял распространенный предрассудок, что поэт обязан соблюдать элегантную эксцентричность в одежде. На элегантность средств не хватало, зато в потрепанных летних брюках и доломане с чужого плеча все же присутствовал налет эксцентризма.
– Бедствуешь? – Вёрёшмарти смотрел в корень. – Это в порядке вещей. Поэт должен бедствовать.
– Зачем? – горько усмехнулся Петефи. – Чтобы завоевать сомнительное право писать?
– Ну, если ты понял это самостоятельно, то считай, что кое-чему тебя жизнь научила. – Прищурясь, Вёрёшмарти зорко взглянул на юношу, топтавшегося у порога. – Да ты проходи, садись, – пригласил, устраиваясь на покрытой коврами софе, и вновь окинул гостя колючим взглядом.
Природная смуглота скрывала нездоровую синеву под глазами, но от Вёрёшмарти не укрылся ни их сухой, лихорадочный блеск, ни напряженная складка в уголке губ, трогательно затененная пробивающимися усиками. Ему стало вдруг по-настоящему жаль талантливого юношу, вынужденного растрачивать лучшие силы души в свирепой сутолоке мирской.
Если его новые стихи окажутся не хуже прежних, решил он, нужно будет помочь бедному малому. Пусть хоть первые шаги на тернистом пути изящной словесности для него облегчатся. Кажется, он это выстрадал и заслужил.
– Показывай! – требовательно выпростал из-под атласного манжета мясистую, широко растопыренную ладонь.
Петефи вложил в нее замызганный зеленоватый свиток.
– Помню, помню твоего «Пьющего», – Вёрёшмарти рассеянно перелистал тетрадь. – Ты, кажется, в кабаке его сочинил?
– В кабаке? – Шандор хмуро покачал головой. – Я задумал эти стихи, дрожа от холода, корчась от рези в голодном желудке, когда брел под снегом и дождем в Папу, когда добирался из Папы в Пожонь, а в пожоньской больнице для бедняков ко мне и пришел их разудалый напев.
– И тебе сразу стало веселее?
– Да, – почти против воли улыбнулся Петефи. – Я пошел на поправку.
– Значит, ты сделал настоящие стихи. В трудную минуту кто-нибудь найдет в них свое утешение. Словно бокал доброго вина, они облегчат чье-то страдание. Куда, интересно, тебя понесло из Пожони?
– Кажется, в Дьер. А после – в Пешт и Шелмец, Дунавече, куда я заглянул к моим старикам, снова Пешт и уж осенью – Балатонфюред.
– А потом?
– Дальше, через лесистые холмы Баконя, я перебрался в комитат Шомодь. Видел Толну, в общем, брел куда глаза глядят, пока в Озоре не подвернулась труппа Кароя Шепши. Дальнейший путь я проделал уже в двуколке. Там и записал стихи, которые послал вам.
– Ты не поэт, – проворчал Вёрёшмарти, сердито попыхивая, – ты прирожденный бродяга. Не загляделась ли на цыгана твоя уважаемая матушка, находясь в тяжести? – Он раскатисто захохотал и закашлялся дымом. – Черт возьми, что ты забыл в Шелмеце?
– Мне было все равно, идти или ехать. Я поступил в труппу ради куска хлеба, – и тихо добавил: – На сей раз.
– Ага! Наконец-то прозрел! – Вёрёшмарти отшвырнул чубук и, подсунув под локоть подушку, перевернулся на бок. – Понял, что актер из тебя никудышный, вообразил себя поэтом и накропал стишки? Так-так, поглядим. – Он приблизил тетрадку к глазам. – «С отцом мы выпивали, в ударе был отец»? – прочел первое попавшееся и покачал головой. – По крайней мере, ты верен себе! Может, хочешь винца, сынок? – Он потянулся к хрустальному графину с остроконечной серебряной крышкой, в котором янтарно переливался токай.
– Нет, – преодолев себя, впервые признался Шандор. – Я не люблю вина. Меня мутит после первого же стакана.
– Однако! – протянул Вёрёшмарти и более не заговаривал с гостем, пока не прочитал все с начала и до конца.
– Ну что я могу сказать, сынок? – Он отложил рукопись, распрямил, морщась, отекшую руку. – Терпкая кровь самой земли бунтует в твоих жилах. Будь счастлив, если сумеешь, и благослови тебя господь. – Он тяжело поднялся, держась за поясницу, мимоходом коснулся жестких волос молодого поэта и резким толчком, словно ему не хватало воздуха, распахнул окно.
Коричный запах цветущей глицинии ворвался в комнату. Заполоскала на ветру кружевная гардина, спугнув пушистую кошку, дремавшую на скамеечке для ног.
– Ты пробовал обращаться к издателям? – Вёрёшмарти плюхнулся в рабочее кресло. Привычно подкрутив ус, вновь раскрыл зеленую тетрадку.
– Я был у Ландерера, Хартлебена, Альтенбургера, дважды заходил к Хеккенасту, но он так и не соизволил меня принять.
– Бедная наша литература! Но ты не огорчайся, сынок. Нет в мире стены, которую нельзя обойти. Многие имперские литераторы опубликовали свои произведения в обход присяжных издателей. Великий Бержени, например, не посчитал для себя зазорным напечатать книгу стихов за собственный счет. Да зачем далеко ходить за примерами? Моя первая поэма «Бегство Залана» тоже увидела свет таким же образом. Можешь не сомневаться: мы издадим твой сборник.
– Но где взять деньги?
– Как – где? А меценаты на что? Подписчики? На издание моей поэмы прислали средства восемьдесят восемь подписчиков со всех концов страны, – не без гордости сообщил Вёрёшмарти.
– Всего восемьдесят восемь? – удивился Петефи.
– Целых восемьдесят восемь!.. Не забудь, что даже на «Атенеум» подписалось всего триста человек. Таков порядок вещей. Мы пишем, коллега, для избранных.
– Я хочу, чтобы мои стихи дошли до каждого венгерского сердца. – Петефи гордо вскинул подбородок. – Иначе не стоит работать. Иначе миссия певца низводится до жалкой роли шута, лизоблюда, лакея пресыщенной публики.
– Браво, браво, – насмешливо одобрил Вёрёшмарти. – Запал у тебя есть. Но чем скорее ты порастратишь свой юношеский гонор, тем будет лучше для тебя. Иначе никогда не станешь профессиональным литератором… Кто из нас не мечтал в молодости о венке Торквато Тассо?
– Я не жду лавров от сильных мира сего. Я хочу писать для народа.
– Народ, братец, состоит из людей, – наставительно заметил Вёрёшмарти. – И вообще мне кажется, что ты слабо представляешь себе состояние литературного рынка. Читающая публика привыкла пробавляться цветочками, ангелочками, пастушками, простушками, овечками, сердечками, а ты хочешь заманить ее в кабак. Как там у тебя? – Он бегло перелистал страницы. – «Хортобадьская шинкарка, ангел мой! Ставь бутылку, выпей, душенька, со мной!..» Quel style![8]8
Какой стиль! (фр.)
[Закрыть] Оно, конечно, прелестно, но боюсь, господа подписчики тебя не поймут. Они привыкли к галантному обхождению. Для того чтобы заставить их тряхнуть мошной, нужны совсем иные словесные обороты, cher ami.[9]9
Дружок (фр.).
[Закрыть] Умные головы это понимают.
– И кто же они?
– А то не знаешь? – Вёрёшмарти схватил со стола еще не разрезанный до конца альманах «Хондерю».[10]10
«Свет отечества».
[Закрыть] – Вот послушай, как надо изъясняться с прекрасным полом: «Лелейте же сей бутон, дайте ему место среди вечнозеленых растений, украшающих ваши чудесные письменные столики; если же он придется вам по сердцу, дозвольте ему расцвести, – голос постепенно повышался, в нем набирала силу и пела восторженная струя, – стать оч-чаро-вательным цветком под сладостными лучами ваших прелестных глазок, в драгоценной усладе патриотического вашего дыхания…»
– И кто же сей бутон?
– «Хондерю».
– Омерзительно!
– А по мне так прелестно! Учись, сынок, как вымогать денежки. И это не просто сюсюканье, это патриотическое сюсюканье, так сказать, благонамеренное. И дамам приятно, и эрцгерцог палатин[11]11
Палатин – наместник (лат.), надор (венг.)
[Закрыть] в Будайской крепости будет спокоен за состояние венгерской словесности. Несчастный народ, несчастная литература… Собирайся, пойдем. – Вёрёшмарти швырнул альманах в угол, откуда прыснула задремавшая на новом месте кошка.
– Куда?
– Ты все еще хочешь податься в поэты? Не передумал?
– Не передумал.
– И тебя не пугает, что поэты у нас чахнут в габсбургской тюрьме, в Куфштейне? Участь Бачани не страшит?
– Меня уже раз заковывали в кандалы, и умирал я дважды.
– Тогда погоди, пока сменю халат на аттилу, и в добрый час! Ничто так не радует сердце, как первая книга.
– Мы поедем прямо в типографию? – с недоверчивой надеждой поинтересовался Петефи. – Думаете, что-нибудь выйдет?
– Ничего подобного! Мы пойдем туда, куда стремится твоя бесшабашная муза, хоть это и противопоказано твоему слабому желудку, – в пивную, короче говоря. Как раз сегодня у Ламача собирается весь «Национальный круг». Им сам бог велел поддержать такого поэтического самородка, как ты. Иначе какие они, к дьяволу, националисты? Уж я заставлю этих парней раскошелиться, будь уверен!
Под низкими сводами подвальчика слоистой завесой плавал табачный дым. Застарелый запах свирепого кнастера, которым набивали свои чубуки здешние завсегдатаи, въелся в поры оштукатуренного ноздреватого камня, пропитал занавески и всегда влажные, плохо отстиранные салфетки. Он перешибал даже бродильный дух, исходивший от бочек. Лишь когда кельнер в кожаном фартуке вбивал кран и к потолку рвалась неистовая струя пены, минутной свежестью ощущалось горьковатое дыхание хмеля. Несмотря на духоту, собравшиеся были в добротных венгерских одеждах, обильно расшитых сутажом. Кое-кто, по старинному обычаю, не постеснялся даже приметать лоскуток собачьего меха, указывающий на дворянство, благо в стране чуть ли не каждый двадцатый мог похвалиться высокородной родословной. Зачастую дворянские грамоты были у ремесленников, кабатчиков, цирюльников и мелких торговцев. Чего-чего, а голубой крови Венгрии было не занимать.
После того как унесли миски из-под свиных ножек и блюдо с поджаренным хлебом, обильно намазанным гусиным жиром и посыпанным крупно нарубленным луком, Вёрёшмарти очистил место для рукописи. Смахнув на пол картонные подставки, велел убрать опустевшие глиняные кружки с оловянными крышечками и локтем отер сбежавшую через край пену.
Для чтения он выбрал всего два стихотворения: про степь и хортобадьскую шинкарку. Однако и их с трудом выслушали осоловевшие националисты. Рюмочка абрикосовой палинки и несколько кружек доброго пива не располагают к молчанию. Языки развязались, тянуло побалагурить, похвастать, а то и затеять жаркий, но бесплодный, так как ни одна сторона не желала уступать, спор. Но сытый желудок и разливающаяся по жилам теплота настраивают также и на лад благодушный, чего и ожидал опытный в такого рода вещах Вёрёшмарти.
– «Степная даль в пшенице золотой…» Как видите, господа, – деловито подытожил он короткую декламацию, – перед вами самобытный венгерский поэт. Национальный поэт! – счел необходимым подчеркнуть. – Воспевший чудесные наши степи меж Дунаем и Тисой. Святая обязанность помочь Шандору Петефи издать первую стихотворную книгу. Предлагаю организовать сбор в его пользу, – и, усиливая натиск, процедил настоятельно: – Сейчас, немедленно, здесь.
Воцарилось долгое, настороженное молчание. Посапывая и поминутно прикладываясь к кружкам, дабы осадить луковое амбре, собравшиеся обменивались беглыми взглядами.
– Так скоро подобные дела не решаются, – начал было собиратель народных песен Эрдейи, но не договорил и, насупившись, пыхнул трубкой.
– В самом деле, – поддержал его Имре Вахот, редактор известного журнала «Регелё», – что за спешка? Надо как следует обмозговать, пощупать… Я, например, не почувствовал, собственно, национальной ноты в стихах нашего молодого друга. Он, полагаю, не без способностей, но, как бы это поточнее сказать, его произведения лишены дыхания, что ли, неповторимых веяний родной почвы. Должен ясно ощущаться один какой-то, пусть крохотный, но зато особенный уголок. Патриотизм начинается с малого. Не так ли?.. Вы родом откуда? – наклонился он через стол к Петефи.
– Из Фельэдьхазы, – ответил поэт, хотя увидел свет в Кишкёрёше, но почему-то невзлюбил сей богом забытый уголок.
Вахот, подсознательно уловивший в стихах упрямо звучащую ноту, нахмурился, ибо отрывистый ответ прозвучал, как вызов. Не зная про Кишкёрёш и не находя сколь бы то ни было примечательных качеств в Фельэдьхазе, он тем не менее явственно ощутил дерзость и нервно забарабанил пальцами. В свое время почти так же помрачнел и начал отбивать раздраженную дробь духовник-евангелист Ян Коллар, когда гимназист Шандор ни с того, ни с сего объявил вдруг себя протестантом. Что и говорить, Петефи в совершенстве обладал сомнительным даром восстанавливать против себя людей после первого же слова. И неважно, что словак Коллар был ярым панславистом, а венгерский ура-патриот Вахот считал словаков и многих прочих людьми не совсем полноценными, оба они прореагировали поразительно единообразно. Петефи был еще слишком молод и не знал, что существуют натуры, прямо противоположные ему по своему психологическому типу. Смягчить остроту такого изначально заложенного противостояния не властны были ни национальная принадлежность, ни уровень культуры, ни даже политические убеждения. Именно они, убеждения, а точнее, просто отношение к авторитету существующей власти нередко даже определялись только нравственным идеалом личности.
Почувствовав, что установилось безмолвное противоборство, Вёрёшмарти встревожился за успех начинания и поспешил разрядить атмосферу. Поднатужив усталые мозговые извилины, не без отсебятины, продекламировал компании «Пьющего». Это пришлось по вкусу, попало в самое яблочко. В награду автору досталось добродушное ворчание и смех. После пива было приятно поговорить о редких достоинствах мадьярских лоз. Только Вахот не присоединился к похвалам.
– Не знаю, не знаю, – неопределенно пробормотал он и отвернулся.
– Значит, так, – первым схватил быка за рога портной Гашпар, – жертвую на книжку тридцать старых пенгё. Еще столько же обязуюсь дать после, – и, окинув торжествующим взглядом собравшихся, тут же отсчитал три полновесных десятки и бросил на уставленный кружками стол. Тогда и остальные полезли за бумажниками и, кто пятерку, кто целую двадцатку, стали наращивать скромную горку. Словно на кон ставили.
В итоге набралось семьдесят пять пенгё.
Вёрёшмарти аккуратно сложил деньги и торжественно вручил их смущенному Петефи.
– Это тебе на сборник, сынок, – сказал тихо и добавил, уже на публику: – А также на жизнь! Не можем же мы допустить, господа, чтобы поэт помер с голоду, так и не увидев своей первой книги. Подумаем, чем можно посодействовать ему…
Но тут подоспело свежее пиво из новой бочки, и о Петефи, чему он только обрадовался, на время забыли.
Уже на улице, когда настала пора застегнуть все пуговицы и надеть шляпы, Вахот наклонился к Вёрёшмарти и тихо спросил:
– Ты действительно находишь его талантливым?
– Да он гениален! – воскликнул Вёрёшмарти. – Не знаю, как можно не замечать!
– В самом деле?.. Откровенно говоря, мне тоже показалось, что парень не без таланта. М-да… – Он обернулся, ища Петефи, скромно поджидавшего друга и покровителя возле врытого в землю пушечного ствола, к которому возчик пивных бочек привязывал свою клячу. – Не составите мне компанию, милостивый государь? – церемонно обратился он к Шандору.
– Иди-иди, – Вёрёшмарти подтолкнул набалдашником трости разомлевшего от сытного угощения и такого счастливого, такого влюбленного в мир и в людей поэта.
– У меня есть к вам деловое предложение, – начал Вахот, когда они вышли на роскошную, затененную разноцветными маркизами Ваци. – Мне в «Регелё Пешти диватлап»[12]12
«Сказочник, пештский модный журнал».
[Закрыть] нужен опытный сотрудник, знающий литературу, современно и широко мыслящий, словом, что называется со вкусом. Мне кажется, что мы сможем договориться. Как полагаете?
– Что я должен буду делать? – спросил Петефи, не веря, что все это не во сне. – В журналах мне еще не приходилось работать.
– Пустяки, – отмахнулся Вахот. – Были бы знания и вкус, остальное – дело наживное… Вы владеете языками?
– Французским, итальянским, много хуже английским.
– Немецкий, полагаю, само собой разумеется? Потому что нам пишут даже из Вены!
– О да. Я читаю и могу писать по-немецки.
– Прекрасно, господин Петефи. Это больше, чем я мог ожидать. Вы мне подходите. – Стянув перчатку, он стал деловито загибать потные пальцы. – В ваши обязанности будет входить чтение рукописей, верстка, корректура, а также ежедневное посещение типографии, расположенной в Буде… Не подлежит сомнению, что лучшие из ваших стихов украсят страницы… Чьи? – Он расплылся в улыбке и хитро прищурился. – «Регелё»… Вы сами их там и напечатаете. Подходит?
– Еще бы! – восторженно воскликнул поэт.
– За ваши труды будет положено ежемесячное жалованье в пятнадцать валто-форинтов. Я обязуюсь одновременно предоставить вам апартаменты и хороший венгерский стол. Кроме всего, за каждое опубликованное стихотворение вы получите… ну, скажем, восемьдесят крейцеров… По рукам?
– По рукам! – слова Вахота звучали как музыка. Неудержимое воображение поэта, не углубляясь в смысл произнесенного, а лишь отталкиваясь от него для полета, рисовало картины из «Тысячи и одной ночи». В глубине души Петефи остался все тем же гордым, наивным школяром, для которого действительность была только поводом для заманчивых и головокружительных фантазий, кончавшихся обычно неизбежным падением и новыми синяками. Он даже не потрудился пересчитать валто на старые пенгё и едва ли мог сообразить, что за всю редакторскую работу ему положили жалованье кухарки.
Тем паче невдомек было, что величественное понятие «апартаменты» обернется темным чуланом под лестницей.
– В таком случае, – Вахот придержал летевшего как на крыльях поэта, – полагается спрыснуть сделку. Небось хочется лишний разок приложиться к бутылочке? Я, брат, все вижу! Меня, брат, не проведешь…
Вахот был не первый, кто принял лирическое «я» поэта за истинное.
Глоток «бычьей крови», распространявшей железистое благоухание, вызвал у Петефи оскомину. На глиняный кувшин, где по глазури сбегала темно-малиновая капля, он взирал, как Сократ на чашу с едкой цикутой.
Все, что случилось потом, было уже неподвластно его воле и памяти. Но на улице Ваци с того вечера за ним установилась прочная слава отчаянного выпивохи и буяна. Это полностью отвечало представлениям снисходительной публики насчет молодых венгерских поэтов.
3
У древней крепости Девин на высокой горе, где стрижи и голуби пухом устилают гнезда, отжимает темные воды Моравы широкий Дунай. Зеркальный трепет пробегает лоском над порослью буков и лип, непроглядная илистая волна играет солнечными веселыми вспышками. Разделяя Буду и Пешт, огибая Пожоньский холм с его цитаделью, торопится коварная и ласковая река верноподданно лизнуть обтесанный гранит имперской столицы.
И Вена, словно стареющий монарх, сентиментальный и бессердечный, подставляет для поцелуя свою шершавую ладонь. Обманутые струи, отсеченные от главной стремнины, не успев опомниться, несет уже Венским каналом, как шеренги в строю. Завивает ветер блестящие гребешки, точно серебряные крылышки на шишаках, но не разгуляться в прямолинейном створе, не взбрыкнуть. Забудь своенравный извив венгерских, румынских, славянских берегов, усмиренный Дунай, выпрямись на немецком плацу. Не под дробь барабана, не под походную флейту и палку капрала, но повинуясь изящному взмаху палочки дирижера.
Птичьими голосами перекликаются предгорья Венского леса, скрипичными струнами нежно рыдает Пратер. Во фраках и кринолинах, в пасторальных передниках терезианских пейзан чинно и весело гуляет праздничная Вена. При свете солнышка – катания в легких ландо по аллеям цветущего парка и прогулки на пироскафе с вальсом под палубным тентом, а в сумерках – карнавал, фейерверк, игристое кипенье в гранях богемского хрусталя. И костры, костры на берегах, смоляные искры, жарко рассыпающиеся над черным зеркалом бессонной реки. Выше, выше взвивайтесь, жгучие звездочки, кто пожалеет топлива, будет несчастен целый год. Прыгайте через огонь, удалые парни, выкликайте имена суженых, кружитесь, белокурые красотки, быстрей, веселей, да не бойтесь подпалить себе нижние юбки. От одного огня убережетесь, другого не миновать. Ужо прожжет до нутра, до самого сердца! Белыми колесами раздуваются кружевные оборочки, огненные колеса катятся с горы. Святой Вит просит хвороста, святой Флориан объявляет огонь.
Беззаботной ручонкой проказливой шалуньи разжигает пламя игривая Вена. Того и гляди запылает пожар. Тогда поздно будет, не остановишь, не зальешь вероломной дунайской волной.
Встречают солнцеворот, провожают солнцеворот, торопят вращенье временного круга. Но скрыт от ума человеческого завтрашний день.
Отблистала ночь, отплясала. Погасли головешки по берегам, невесомой золой рассыпались соломенные чудища.
Только во дворцах – шедеврах барокко, в Шёнбрунне, в Шварценберге, в Бельведере еще теплятся желтым бессонные окна и возникает порой мимолетный силуэт: то дамы в корсете и блондах, то кавалера в венгерке. Сблизятся тени и разлетятся: развитый локон, задорно выгнутый эполет.
Бессонницей, старческой, правда, страдает уверенно шагнувший в восьмой десяток Клеменс князь Меттерних. А коли он бодрствует, то прикорнуть не смеют и вельможи помельче, назначенные на роли приводных шкивов и передаточных ремней по всем департаментам Габсбургской монархии. Вдруг что понадобится, не дай господь, спросит. Чем дальше в возраст, тем больше чудит, никому не верит, подозревает, кипит, деятельно клокочет.
Но это поверхностное бурление, скрывающее паралич. Скрипит, содрогается, но не двигается государственное кормило. Все силы уходят на противоборство с князем Коловратом, таким же престарелым упрямцем, на бессмысленные интриги, которые недостает больше мочи продумать до конца. Семена грядущего сеять рук не хватает и не резон. Одно лишь заботит: любой ценой агонию продлить, задержаться. День прошел, и слава богу. День да ночь – сутки прочь. Не до жиру. Пусть скрипит, пусть шатается, лишь бы не развалилось. На беду впавший в слабоумие монарх отвлекает, Фердинанд Первый. Приходится изыскивать, чем его детский разум занять, как вернее от непосильных вериг державных отвлечь. Господь надоумил на геральдику интересы направить: щиты, трофеи, короны, эмали всевозможные, горностаев мех. Это легко, удобно, но волей-неволей напрягаться приходится, а сил уж нет. Еще удается в нужный момент то новый девиз подсунуть, то гербовые фигуры переменить или к августейшему тезоименитству орденского статута реформу произвести. Поле деятельности необозримое. Знак золотого руна высочайший, отнятый Веной у испанских Габсбургов, отныне Бург раздает. Все пока в этих усохших руках, да неизвестно, за что ухватиться. Париж, Россия, Германский союз, турки, поляки, Балканы, Лондон, карбонарии, папа, Мадзини – какая-то дьявольская карусель. Нажимаешь на клавиши вслепую, а мелодии не получается. И летит размалеванный круг под чудовищную какофонию, грозя разлететься на мелкие части. Некогда сосредоточиться, продумать, по полочкам разложить; приходится в бирюльки играть – французский щит, червленое поле, поддакивать слабоумному, соперничать с дураком. Оно и отвлекает, уводит от главного. Порой вообще провал наступает и забывается, что это главное есть. Так и самому недолго обратиться в сенильного чудака. В одного из тех, кто, как сухой бессмертник, трясет головкой в государственном совете и пускает слюни. Собственных годов светлейший князь не считал. Лет эдак в шестьдесят он усох, подобрался и вроде как законсервировался. Полагал, что так надолго останется, что не только плоть, но и судьба духовной силе подчинились. Природе самой свои условия диктовал.
После бессонной ночи Меттерних выпил чашечку крепкого кофе и прилег на кушетку. Заботливый камердинер взбил подушечку на лебяжьем пуху, накрыл пледом. При свете дня, как у совы, стали слипаться глаза. Проглядел, засыпая, сделанные ночью наброски и большую часть смял, обнаружив чреватые опасностью нововведения, Смахнув бумажные комки на пол, поддался сладостной дреме, дал себе такую поблажку. Проснулся после полудня, разбитый и удрученный. Сердце, отравленное сомнением и тоской, сжималось тревожно и билось о ребра, как узник в клетке.
Князь надел очки в тонкой золотой оправе и, разгладив первый попавшийся из отринутых листков, погрузился в чтение, но сосредоточиться не мог. Старческое беспокойное стремление куда-то бежать, спрятаться ото всех погоняло. Собственные мысли предстали уже абсолютно лишенными внутренней связности. Стоило ли ради этих жалких клочков – с ненавистью стал рвать бумаги – всю ночь страдать, подвергать изношенный организм опасности перенапрячься? Такие усилия, и пропали совершенно зря.
Дернув сонетку звонка, велел позвать парикмахера и массажиста. Пора было готовить себя к поездке в Хофбург, куда пригласил для приватной беседы этих непоседливых венгров…
В кабинет вошел, когда секретарь бережно смахивал пыль с позолоченных фигур на камине, изображавших сцены охоты.
Выгибались прижатые к губам егерей рога, травили оскаленного вепря распластанные в полете гончие, падал, закинув в прыжке благородную голову, королевский олень. Горы трофеев венчали удалую забаву: медведи, лисы, косули, цапли, мелкая боровая и болотная дичь. Скульптору с необычной силой удалось передать немую тоску уже тронутых смертной поволокой звериных глаз, боль и ярость оскаленных морд.
Меттерних распахнул тяжелый, оправленный в малахит бювар, подаренный русским царем, и вооружился лорнетом. Придав лицу отсутствующее выражение, словно мысленно общался не иначе как с ангелами господними, выпрямился в высоком кресле.
Первым легкой танцующей походкой в кабинет вбежал венгерский граф Стефан, или Иштван, на мадьярский манер, Сечени. Откинув фалды безупречного английского фрака, стремительно обрушился в кресло и, пренебрегая светской условностью, выпалил:
– Я поспешил в Вену, чтобы предостеречь вас, ваша светлость, по велению долга и совести от угрожающей опасности.
– В самом деле? – Меттерних приподнял бровь. – Весьма признателен вам, граф. Итак, что же это за опасность?
– Я не любитель околичностей и, если позволите, буду говорить прямо. В Вене, насколько мне известно, находится сейчас Лайош Кошут, которого, слухом земля полнится, вы, ваша светлость, собираетесь принять.
– Я? – Меттерних искусно разыграл изумление. – Принять Кошута? Возможна ли большая нелепица, граф?
– Вы сняли камень с моей груди. – Сечени, которого нисколько не обманули заверения канцлера, благодарно прижал руку к сердцу. – И все же, пользуясь случаем, вновь хочу предостеречь вас от этого человека.
– Я весь внимание, граф. – Меттерних, назначивший аудиенцию Кошуту на сегодняшний день, лишний раз убедился, что действует верно. Никогда не нужно ставить все на одну лошадь. Тем более что Сечени, которого считали чуть ли не опорой династии, несомненно, ведет двойную игру. Мог ли канцлер доверять этому либеральному англоману? Просвещенному барину, пожертвовавшему половину дохода на организацию в Пеште Академии наук? Изначально не мог. Что бы ни плели там, в Наместническом совете, насчет абсолютной благонамеренности господина Сечени, но его явный национализм, да еще вкупе с конституционной закваской, говорит сам за себя.
Меттерних заглянул в бумаги и нашел зафиксированное тайной полицией высказывание Сечени: «Венгерского народа не было, но он будет».
Отъявленная демагогия! Откровенное заискивание перед плебсом. Одно дело – венгерская аристократия – Меттерних и сам был женат на мадьярке, другое – так называемый народ. От народов требуется лишь одно: послушание и верность монархии. Академия наук, судоходство и мост через Дунай – все это прелестно, но при условии соблюдения краеугольных основ государственности. Достойно крайнего сожаления, что культурно-экономические новации Сечени и прочих конституционалистов входят в противоречие с принципом абсолютного повиновения метрополии. Досужие мечты Деака, Пульски и иже с ними об отмене наместнического правления и прямом подчинении трону – не что иное, как пороховой заряд, предназначенный для подрыва монархии. Канцлер давно раскусил сей ловкий трюк либеральных господ. Коли они так напуганы деятельностью Кошута, безусловно смутьяна и опасного подстрекателя, то не будет ли дальновиднее противопоставить одну силу другой? Натравить партию на партию, свору на свору? Пусть сначала обескровят друг друга в междоусобных схватках, а после всех их можно будет смести с доски, словно отыгранные пешки. Политика не новая, но верная. Враг врага – это друг на какое-то время.
Канцлер перевел глаза с бумаг, которые его отнюдь не занимали, на посетителя и, словно вспомнив о его существовании, прояснел взглядом:
– Прошу прощения, граф, но я невольно задумался… Вы, кажется, хотели что-то сказать?
– Не смея мешать вашей светлости, – потеряв начальный запал, смешался Сечени, но, быстро овладев собой, закончил с достоинством: – Я счел необходимым выждать, пока вы найдете возможным вновь удостоить меня вниманием.
Меттерних, для которого внезапные паузы в беседе, якобы вызванные крайней степенью государственной озабоченности, стали привычкой, обидчиво пожевал губами.
– К вашим услугам, граф, – вымолвил сухо.
– Я обнадежен заверением касательно приема, якобы обещанного господину Кошуту. И все же не могу не высказать упрека правительству… На мой взгляд, в отношении к Кошуту недостает последовательности. Простите за откровенность.
– Напротив, дорогой граф, напротив, – запротестовал Меттерних. – Вы знаете, как я ценю ваше мнение… Итак, в чем же вы усматриваете непоследовательность?
– В том, что правительство допускает ошибку за ошибкой. Сначала Кошута подвергают аресту. Не будем судить, правильно это или же нет, но, как говорится, дело сделано и надо держаться принятого решения. Но проходит сравнительно немного времени, и узник Йожефовых казарм в ореоле мученика выходит на свободу. Более того, ему даже разрешают издание газеты, которая быстро становится рупором радикальных идей. Власти, естественно, пугаются, шарахаются в другую сторону, и газету запрещают. Разумно ли это, дурхлаухт?[13]13
Ваша светлость (нем.).
[Закрыть] Не уместнее ли держаться одной линии, все равно какой, но определенной? Покамест каждый шаг добавлял либо новые лавры к ореолу героизма, либо завидно сверкающие тернии в мученический венец. Затрудняюсь сказать, что опаснее, ваша светлость.