355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Еремей Парнов » Витязь чести. Повесть о Шандоре Петефи » Текст книги (страница 3)
Витязь чести. Повесть о Шандоре Петефи
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:50

Текст книги "Витязь чести. Повесть о Шандоре Петефи"


Автор книги: Еремей Парнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)

– Опаснее? Опасности угрожают человеку со всех сторон. Кстати, граф. – Мстительный канцлер решил преподать Сечени маленький урок. – Что там за история с этим, как его? – Он вновь погрузился в лежащие перед ним бумаги, но уже непритворно, ибо стал слаб памятью на имена. – Ага! – нашел донесение тайной полиции. – Регули! Странная история, знаете…

– Простите, ваша светлость? – выжидательно наклонился Сечени.

– Странная история, говорю. Поехал зачем-то в Россию искать каких-то мифических предков… Не нравится мне эта финно-угорская возня… Нет ли тут русских интересов? – Меттерних, подробно осведомленный о гельсингфорсских и особенно петербургских похождениях Регули, не кривил душой. Совершенно искренне усматривая в них далеко задуманную интригу русской дипломатии, он подозревал путешественника чуть ли не в шпионаже. – Ваша, – подчеркнул с ехидной усмешкой, – академия и русские службы необыкновенно щедро экипировали новоявленного Марко Поло… Или я ошибаюсь?

– Прикажете дать подробные объяснения? – Сечени укоризненно вздохнул.

– Пустое, граф. Питая к вам лично абсолютное доверие и глубочайшее уважение, я вспомнил об этом злосчастном происшествии лишь в связи с Кошутом. Его газета рада случаю любой пустяк представить на антиавстрийский лад… Сознаюсь, меня глубоко проняла ваша фраза о лаврах и терниях.

– Вы не согласны со мной, ваша светлость?

– Безраздельно согласен! – восторженно воскликнул Меттерних. – Но что вы предлагаете теперь? Как нам следует вести себя с этим Кошутом?

– Решительно и определенно. – Губы Сечени непроизвольно вытянулись в ниточку. – Если дать этому человеку волю, он погубит Венгрию, а вслед за ней и династию.

– И все же я бы хотел получить от вас более конкретные рекомендации.

Сечени помедлил, словно собираясь с силами, и с присущей немецкому языку беспощадной определенностью отчеканил бестрепетно:

– Entweder aufhangen oder utilizieren.[14]14
  Повесить или использовать (нем.).


[Закрыть]

В альтернативу он не верил и привел ее из одной только вежливости. Иначе почтительный совет уподобился бы грубому армейскому приказу. Светлейший князь мог и обидеться.

– Интересно, – протянул престарелый канцлер, пристально лорнируя собеседника. – До крайности интересно…

Полтора часа спустя он с той же улыбкой направил лорнет на белый, как мел, лик Лайоша Кошута. До неприличия долго, словно диковину какую, изучал сидящего перед ним противника. Вынужден был признать, что, вопреки репутации чуть ли не разбойника, Кошут производил скорее благоприятное впечатление. Тем печальнее, если человек со столь одухотворенными, можно даже сказать, пророческими чертами посвятил себя разрушению, подстрекательству, мятежу. Трудно не согласиться с Сечени: он действительно опасен, этот фанатик с бледной кожей вампира, с горящими ненавистью глазами.

Кошута, перенесшего недавно очередной приступ жестокой лихорадки, подобное разглядывание сквозь увеличительное стеклышко явно раздражало. Сначала он позволил себе презрительную улыбку, затем не выдержал и, огладив рукой пышные баки и бороду, спросил напрямик:

– Вас что-нибудь не устраивает в моей внешности, господин канцлер? Может быть, я нелепо одет? Дурно причесан? В таком случае прошу проявить снисходительность. В тюремной камере невольно отстаешь от требований моды.

– Мне кажется, нам не следует начинать с препирательств, господин редактор, – примирительно заметил Меттерних, опуская лорнет. – Тем более, что ваши упреки не совсем справедливы. Вы находитесь в центре политической жизни, и вообще пора забыть старые недоразумения. Будем думать о будущем.

– О будущем? – спросил с невинным видом Кошут и улыбкой дал понять, что не признает за всесильным канцлером права даже думать о будущем. И сам Меттерних, и Габсбургская династия были в его глазах пережитками прошлого, последними остатками затянувшегося недуга феодализма.

– Я старый человек, – понял Меттерних и снисходительно кивнул. – Поэтому речь пойдет не о моем, а о вашем будущем. – Канцлер увещевал самым искренним тоном, потому что к словам о собственной старости относился как к обычной дипломатической уловке. Не сомневался в глубине души, что лет десять, а то и все пятнадцать ему обеспечены. – Я согласился на беседу с вами лишь в надежде направить ваши незаурядные способности по конструктивному руслу.

– Согласились на беседу? – разрешил себе удивиться Кошут. – Но я не просил об аудиенции! Мой приезд в Вену можно рассматривать как проявление элементарного послушания. Меня вызвали, а я не счел возможным уклониться. Не более того…

– Вы говорите о вызове, словно речь идет о какой-нибудь явке в полицию, – укоризненно попенял Меттерних. – Нехорошо, господин Кошут, некрасиво. Если не уважаете главу кабинета, то хоть сделайте вид, что почтительно относитесь к старости.

– Как вам будет угодно. – Кошут склонил голову и тут же резко вскинул ее, убирая упавшую на высокий лоб прядь. – Готов ответить на все ваши вопросы.

– Повторяю, – уже теряя терпение, назидательно проскрипел канцлер, – что вы не в полиции и приглашены не для допроса. Мне хотелось лично сообщить вам приятную весть, что запрет на издание «Пешти хирлап»[15]15
  «Пештский вестник».


[Закрыть]
аннулирован.

– Только за этим меня и… пригласили? – Он хотел сказать «вызвали», но проглотил раздражавшее канцлера слово. – Только за этим?! – переспросил, пряча за удивленным восклицанием застарелое недоверие.

– Естественно, – пожал плечами Меттерних. – Заодно я хотел взглянуть на вас, познакомиться с вами. Надеюсь, вы оставляете за мной такое право?

– Несомненно, господин канцлер, несомненно… Что ж, позвольте выразить вам признательность за оказанную честь и за приятное известие. – Кошут сделал движение подняться, но Меттерних удержал его нетерпеливым взмахом руки.

– Уделите мне еще несколько минут.

– Весь к вашим услугам.

– Разрешение на возобновление издания не означает одобрения той крайней линии, которую проводит ваша газета.

– Я понимаю это, господин канцлер.

– Видимо, призывать вас отказаться от антиавстрийского курса и занять более умеренные позиции было бы бессмысленной тратой сил и времени? – Меттерних отбросил фальшиво-назидательный тон и заговорил вдруг просто, откровенно, с язвительной и вместе с тем почти добродушной усмешкой.

Кошут принял вызов и ответил канцлеру в том же тоне:

– Боюсь, что так, ваша светлость… Крайне сожалею.

– Вот и прекрасно… Нравится нам это или не нравится, но сложилось новое положение вещей, с которым надобно считаться. Ваша полулегальная оппозиция, скажем именно так: полулегальная, становится отныне легальной.

– До следующего запрещения?

– С этим покончено навсегда, обещаю вам, господин Кошут. Работайте спокойно и старайтесь ладить с цензором.

– «После снятия вычеркнутого может быть отпечатано», – Кошут воспроизвел цензурную формулировку.

– Именно так, – не принимая шутки, прозвучавшей почти издевательски, подтвердил Меттерних. – От вашего искусства, я не хочу сказать совести, зависит теперь, чтобы вымарывалось как можно меньше. Желаю всяческого успеха.

Кошут встал, все еще недоумевая насчет истинных намерений великого дипломата.

– Надеюсь, легальная возможность выражать свои мысли на родине удержит вас от распространения порочащих империю писаний, издающихся за рубежом? – с улыбкой спросил Меттерних, выходя из-за стола, чтобы проститься.

«Вот оно! – обрадовался Кошут. – Наконец-то, под занавес…» Но ответил с полной невозмутимостью:

– Не совсем понимаю, что имеет в виду ваша светлость.

– Издания, отпечатанные в Женеве, Лондоне и других местах, контрабандно распространяемые в Венгрии.

– Не имею к этому ни малейшего отношения.

– Вот как? – не стал спорить Меттерних, поскольку и не ждал от Кошута иного ответа. – В таком случае вас сознательно оклеветали.

– Не понимаю, кому могло понадобиться возводить на меня клевету! – чуть переигрывая, развел руками Кошут.

– Разве у вас мало врагов? – Меттерних не удержался от сочувственного вздоха. – Не далее как два часа назад один весьма уважаемый венгерский патриот заклинал меня от встречи с вами… Присядьте, а то мне трудно долго стоять. – Канцлер вернулся в кресло и, не называя имени, обстоятельно и, главное, абсолютно правдиво пересказал имевшую место беседу.

Когда он дошел до рокового: «повесить или использовать», у Кошута еле заметно дрогнули ресницы. Удар явно достиг цели. Сомневаться в правдивости способного на любую ложь гроссмейстера интриги на сей раз, к сожалению, не приходилось. Каждый знал об отношении к нему Сечени, холодно оборвавшего первую же попытку объясниться и достичь взаимопонимания.

Едва сдерживая охватившее его бешенство, он заставил себя выслушать до конца ложно сочувственные словоизвержения канцлера. Гнев мешал разобраться в истинной причине столь необычной откровенности. Решив, что Меттерних просто вызывает его на враждебные высказывания в адрес Сечени, он не проронил более ни единого слова.

Поблагодарил молчаливым поклоном и поспешил уйти. Проводив его теплым взглядом, канцлер довольно замурлыкал песенку. Вбив окончательно ловким ударом клин между обоими лидерами венгерской нации, он мог торжествовать победу. Операция прошла виртуозно, ибо ослепленный обидой Кошут так и не смог нащупать подлинную пружину аудиенции. Обманутый уклончивыми расспросами насчет зарубежных изданий, он надежно заглотил уготованную приманку.

Тем искренней, непримиримей сделалась его неприязнь к Сечени. Видит бог, не он был виновен в столь недостойном и разрушительном чувстве. Оно было грубо навязано ему. Иштван Сечени сделал все, что только в человеческих силах, чтобы разбудить ненависть. И не вина Кошута, что вместо нее родилась холодная, немного брезгливая нелюбовь.

4

От Дуная до Тисы – всюду, где бьется мадьярское сердце, парни и девушки наряжали веселое майское деревце. Как живые, цвели, сбивая с толку шмелей, разноцветные лоскутки, трепетали и вились по ветру креповые ленты. То ли молодая листва шелестела, то ли женственно шуршали на ветках надушенные цветочным нектаром шелка. Тонким, кружащим голову хмелем дышали дворики Пешта, а на горе Геллерт, на острове Маргит пели скрипки в тягучей истоме, заглушая поцелуи и смех. Видно, недаром, пророча счастливые свадьбы, к самой земле гнулись ветви покорных березок и тополей под непривычной тяжестью бутылок с добрым винцом прошлогоднего урожая.

Всевластная языческая закваска бродила в крови. В самый полдень, когда на фешенебельной Ваци чинно прогуливался разодетый бомонд, из какого-то переулка, где лишь одуванчики жались к оградам, выкатила тележка, украшенная, как это принято у мусорщиков, веткой черемухи.

Публика на теневой стороне, заслышав непривычный в этот час грохот колес, поддалась невольному любопытству. Торжественный ход из одного конца улицы в другой сам собой нарушился, и в отлаженном механизме взаимных приветствий произошел сбой. Еще приветливо сгибались позвоночники и пальцы в перчатках привычно тянулись к полям обтянутых шелком цилиндров, но глаза уже не замечали встречных, а на губах неуверенно гасли заученные улыбки. И хоть ничего из ряда вон выходящего не произошло, дерзкое нарушение городского распорядка было очевидным.

Какой-то юноша в блузе парижского живописца невозмутимо толкал тележку, где, скорчившись, сидел его приятель, а вернее, сообщник, наряженный в пастушью шапку и бекешу времен поэта Чоконаи. Общество было приятно шокировано, но еще не знало, как встретить брошенный вызов. Дамы на всякий случай ахнули, прикрывшись веерами, а их мужья, чтобы лучше видеть, стали приподниматься на носках, растягивая и без того напряженные до предела панталоны со штрипками. Первыми, устав от благовоспитанных приседаний, прыснули барышни в премиленьких чепцах, а там и остальные залились смехом. Кое-кто дал волю праведному гневу, другие поспешили уйти, возмущенно бурча под нос, но большая часть, сгорая от любопытства, осталась на месте.

Ничего из ряда вон выходящего, однако, не воспоследовало. Парень в меховой шапке лишь однажды взмахнул кизиловым посохом да послал кому-то воздушный поцелуй.

– Да это Шандор! – прозвучало радостное восклицание, и какая-то девица бросила цветок.

Первым, однако, узнал Петефи шваб – молочник, живший по соседству с кабачком, где господин редактор Имре Вахот привык заключать литературные сделки.

– Er ist der Dichter, der Ungar.[16]16
  Это венгерский поэт (нем.).


[Закрыть]
– Он почтительно приподнял цилиндр и, гордо выпятив грудь, огляделся. – Я его хорошо знаю, – объяснил стоявшему рядом мельнику, мадьярскому дворянину. – Он ежедневно бывает либо в «Белой туфле», либо в «Золотом петухе» и надирается до бесчувствия. Потом пишет, не вылезая из-за столика, в мертвецком опьянении. Иначе ничего не выходит. Оттого и пьет. Если случится хоть день не присосаться, то прямо-таки заболевает. Зато питается всякой дрянью, словно француз какой.

– Совершенно справедливо, – вмешался еврей нотариус. – Я сам видел, как господин поэт кушал виноградных улиток. Не знаю, как насчет французов, но думаю, что такая пища напоминает ему любимый напиток. Бывает ведь, что надо и в вине сделать перерыв?

– У него не бывает, – стоял на своем шваб. – С утра накачивается.

– Когда-то и отдыхать приходится, – возразил скептик нотариус. – Без этого человеку нельзя.

– Касательно Франции вы справедливо заметили, – оставив в стороне дородную супругу, внес свою лепту неразговорчивый мельник. – Эти лягушатники любую пакость съедят.

– Другого, – примкнул к образовавшемуся кружку переплетчик, кивнув в сторону удаляющейся тележки, – и кличут Главный француз. Это Альберт Палфи, тоже поэт.

– Небось не дурак выпить? – подмигнул молочник.

– Так ведь иначе нельзя! – заключил переплетчик.

Добропорядочные господа отнюдь не были настроены против поэтов. Злословя и сочиняя небылицы, они всего лишь тешили сытое, но порой о чем-то тоскующее воображение. Хотелось думать, что есть совсем иные, не похожие на них люди – отверженные, а быть может, и избранные. Им многое дозволено, а жизнь, которую они влачат, до неприличия свободна, неимоверно тяжела. Одним словом, никому не пожелаешь такой жизни.

О том, что все артисты обычно бедны как церковные крысы, почтенные бюргеры, разумеется, догадывались. Но о нищете, как о дурной болезни, не принято говорить в приличной компании. Даже упомянуть про то, что жаренные в подсолнечном масле улитки – самое дешевое блюдо, было невежливо. Жалеть можно вдов и сирот, но не служителей муз. Их разрешено ненавидеть, высмеивать, проклинать, ими принято восхищаться – только пожалеть их никак нельзя. Сами виноваты, если одержимые гордыней избрали бремя не по плечу. Голод не голод, хворь не хворь: неси добровольный крест и прославляй муку. Воистину проклятье господне. Не потому ли и на отчаянную гульбу поэту, как какой-нибудь девке, неписаное право даровано? Сыщется ли доля завиднее: глушить вино, любить на глазах полумира и еще громогласно прославлять свой идеал? Молись на нее, как на святую мадонну, тащи за собою в кабацкую грязь, но только не плюй в ухмыляющиеся вокруг похотливые рожи, поэт. Все стерпит почтенная публика: насмешку, глумление даже, одного презрения не простит. Не возвышайся над толпой. Она смеется над пророчествами, лютой казнью казнит высокомерие. Служи ей, как бездарный актер, вызубривший роль, тогда и будешь счастлив. Кумиру все дозволено, а так – ни жалости, ни помощи, ни пощады не жди. Терновый венок – тебе награда, Голгофа – в конце пути.

У здания почтамта, где медная проволока телеграфа олицетворяла прогресс, Палфи вытряхнул седока из тележки.

– Приехали, ваша милость. Лошадка расковалась, ямщик устал и хочет водки.

– В моем кошельке гуляет ветер. Вчера еле наскреб семь крейцеров за доплатное письмо. Стыдно было перед почтальоном. Ничего себе, поэт!

– А в гости нас никто не ждет? Я уже третий день мечтаю о хорошем куске свинины.

– Увы. – Петефи стащил шапку и отер разгоряченное лицо, – Славно повеселились! Давно не чувствовал себя так легко, так беззаботно… Знаешь что? – Его внезапно осенило. – Может, нагрянем к Вахоту?

– Куда? – удивился Палфи, явно разочарованный тем, что эксцентричный выезд не вызвал скандала. – Да у меня кусок поперек горла застрянет. Терпеть не могу этого литературного дельца. – Он пнул опостылевшую тележку.

– Не бойся, Берци, – засмеялся Петефи. – Я пока не спятил. Я ведь о Шандоре Вахоте говорю, моем тезке и, чего не вытворяет судьба, однофамильце патрона.

– Не родственнике? – подозрительно нахмурился Палфи.

– Можешь быть совершенно спокоен. – Петефи увлек друга к набережной. – Он на ножах с нашим Имре. И у него замечательные стихи.

– Все равно. – Палфи надменно вскинул кудрявую голову. – Мне едва ли удастся полюбить человека с такой фамилией.

– Брось! Патрон – далеко не идеал, но, право, не хуже многих. С ним можно ладить.

– Неужели ты не видишь, что он систематически грабит тебя, Шандор? Выжимает как губку. Подобно паразиту, питается соком твоей золотой головы.

– Ты преувеличиваешь, Берци. – Петефи был настроен благодушно и не хотел ввязываться в ожесточенный спор с Главным французом и Неподкупным максималистом.

– Сколько он заплатил тебе за «Янчи Кукурузу»?

– Сто форинтов. Я был счастлив послать моим старикам хрустящую кареглазую ассигнацию.

– И ты еще радуешься! Величайшая эпическая поэма Венгрии пошла за гроши с молотка. – Палфи ожесточенно взмахнул рукой. – Твой Вахот заслуживает гильотины. – Он задержал шаг. – Я не пойду туда.

– Куда – туда? – Шандор проявлял сегодня редкостное терпение. – К Имре Вахоту? Я и сам не жажду его увидеть. Пойми, чудак, мой Шандор не имеет к нему ни малейшего отношения… Вчера у нас с патроном вышла очередная стычка. – Петефи доверительно взял друга под руку и, преодолевая упрямое сопротивление, потащил дальше. – В одной статейке, понимаешь, я имел неосторожность назвать «Пешти диватлап» – о ужас! – «моим журналом»! Представляешь себе? Это же надо – настолько обнаглеть! Как только рука у меня не отсохла?..

– И что дальше? – заинтересовался Палфи. – Как на это прореагировал твой Шейлок?

– Совершенно взбесился. Топал ногами, брызгал слюной: «Как вы посмели это напечатать, журнал мой, а не ваш, примите это к сведению et cetera…»[17]17
  И так далее (лат.).


[Закрыть]
Я послал его к черту и тут же сделал поправку: «В предыдущем номере „Пешти диватлап“ я написал в „Примечании редакции“: „В моем журнале“, вместо этого следует читать: „В этом журнале“».

– Гениально!.. А как Вахот?

– Увидит, когда журнал выйдет в свет. В верстку-то он и не заглядывает.

– Блестящая месть! Достойная поэта. Надеюсь, что теперь-то ты скажешь Вахоту «прощай».

– Эх, Берци, не так оно просто, – вздохнул Петефи. – Другие издатели не лучше. Белая собака и черная собака – все один пес. Да, брат, убогое это ремесло – быть венгерским писателем. Не остается ничего другого, как сказать словами поговорки: «Ешь, голубчик, было б что»… Дали бы мне в год хотя бы восемьсот пенгё, я бы доказал, на что способен.

– Так и будет! – Палфи сжал кулаки. – Революция поставит все на свои места. В ее очистительном вихре нация осознает свой долг по отношению к художнику. Разве поэзия – не живая совесть народа?

– Мне тоже кажется, Берци, что долго так продолжаться не может. Мои нервы улавливают какие-то толчки, потаенные подвижки, но я еще не знаю, что это. Понимаешь?

– Еще бы! Все задыхаются в нашем болоте. Мы устали от запахов разложения, даже от ожидания перемен и то устали. Сколько еще может продлиться подобное безвременье? Год, два года, десять лет? Каждый вечер я ложусь спать с мыслью, что это случится завтра, но просыпаюсь утром и…

– Само собой ничего не приходит. Революцию тоже нужно готовить.

– Где? В «Пильваксе» за чашкой кофе?

– Вспомни Париж, Берци, ты сам говорил о «Пале Рояле».

– Мало ли что я говорил? Мие осточертели бесплодные споры, я больше не верю в лозунги, рожденные между двумя затяжками из глиняной трубки. Революция делается на мостовых. Ты обязательно должен прочитать великолепную новинку – «Histoire des dix ans» Блана.[18]18
  «История десятилетия» Луи Блана.


[Закрыть]
Я тебе дам.

– Спасибо, Берци… Ты знаешь, я все более и более склоняюсь к тому, что революция – это не узкий заговор, а всеобщий порыв. Вода в реке прибывает исподволь, но когда наступает неудержимый разлив, он уже всеохватен. Как солнце! Как природа! Чистота, обновление, открытость – вот так я чувствую справедливость. Поднять ее знамя должны кристальные люди – фанатики чести. Ведь революция – это торжество человеческого достоинства. Когда оно унижено, задавлено, жизнь становится невыносимой. Даже сытая жизнь.

– Откуда ты знаешь, если никогда не ел досыта?

Воспламеняя друг друга, оттачивая мысль, осознавая чувство, они все ускоряли и ускоряли шаг, пока не выскочили на набережную. Они не спорили, а лишь рассуждали вслух о том, что было давно выстрадано, выношено и обговорено стократно. Но всякий раз возникало ощущение, что родилось нечто новое, необычайно важное, и они стремились поймать нежданную искорку, раздувая с двух сторон загоревшийся трут. Так «высекалась» – любимое слово Петефи – идея, так «вырубались» – любимое слово его – стихи. Готовыми блоками из плотной кремнистой лавы, где не остыл клокотавший в вулкане огонь. «Я твой и телом и душой, страна родная…»

Падал ограненный единым ударом брусок и разгорался внутренним светом, не требуя шлифовки, ложился в судьбой назначенный ярус. Ослепительная лестница круто разворачивала марши, вознося к немыслимым пределам, и не было большего счастья, чем этот грохочущий взлет.

Они почти бежали вдоль подсвеченного ленивым глянцем Дуная, не замечая лодок, кружевных амбрелок, весенних шляпок, не видя домовых терезианских знаков на свежевыкрашенных фронтонах красиво изогнутой набережной. Попеременно звучали скрипки, клавесины барокко, бубен бродячего табора. И различались пеан фасадов, анапест окон и долгий дольник каминных труб. Лишь резкие переходы окраски выдавали невидимый стык, и крыши с окнами на черепичных скатах, и купоросная зелень плывущих над городом куполов.

– Нам сюда, – остановил Петефи, и смолкла неслышная музыка, и сырая тень узкого переулка погасила их лица.

Сбивая метр и шаг, вверх вела булыжная мостовая. В темном стекле костела угрюмо теплились свечи. Строгий патер в черной сутане пересек дорогу и скрылся в подворотне коллегиума, напоминавшего казарму двумя рядами занавешенных окон, унылой желтизной аскетических стен.

Жалкая травка сиротливо пробивалась сквозь песок между редкими валунами, и запах цветущих акаций не доносился сюда. Но пыльный голубенький мотылек все же метался над горбатой дорогой, искал здесь тепла и каплю медвяной росы. Но только ржавый ручеек сочился из-под забора красильни.

– Какое унылое место! – пожаловался Палфи.

– А мне оно кажется прекрасным, как, наверное, этому мотыльку.

– Не понимаю, что здесь может радовать глаз.

– Тебе же нравится Вац, а я ничего, кроме неприязни, к нему не питаю. Железная дорога убила этот скверный городишко… Ах, Берци, поезд несется с такой упоительной скоростью! Мне хотелось бы впихнуть в вагоны всю нашу неповоротливую отчизну, тогда, быть может, за несколько лет она наверстала бы отсталость столетий. Жаль, что железная дорога у нас еще такая короткая. Не успеешь оглянуться, как приходится слазить – прибыли в Вац.

– Дался тебе он! – лениво упрекнул Палфи.

– Бедный друг! – не отставал Шандор. – Всегда мечтал о Париже, а кончишь тем, что поселишься в Ваце. Подумать только: автор «Cartecaux»[19]19
  Название французской деревни (фр.).


[Закрыть]
и житель Ваца. Смешно?

– Ты, часом, не влюбился, Шандор?

– С чего ты взял?

– Классические приметы, дружище. Не идешь, а витаешь над землей, беспричинно хохочешь, вышучиваешь друзей.

– Ничего-то ты не понимаешь, Француз!

– Я не понимаю?.. А куда мы идем, интересно?

– К Шандору Вахоту, моему другу.

– Он живет один?

– Нет, с женой, очаровательной голубоглазой феей шестнадцати лет, которую я чуть было не принял за Илушку из моего «Янчи».

– Мне жаль тебя, поэт, – шумно вздохнул Палфи. – Ты влюблен в жену друга. Что может быть хуже?

– Замолчи, или я вызову тебя на дуэль, – Петефи сделал вид, что разгневан, но не выдержал, улыбнулся чистосердечно и смущенно пролепетал: – У нее есть младшая сестра…

– Что и требовалось доказать, – удовлетворенно заключил Палфи и небрежно бросил: – Теперь рассказывай.

– О чем? Меня представили ей несколько дней назад.

– Но ты уже смертельно влюблен.

– Не знаю, Берци… Как только увидел ее, так сразу понял, что она-то и есть Илушка. Глаза у нее еще голубее, чем у сестры, и волосы совсем золотые…

– Теперь совершенно ясно, почему ты полюбил этот невзрачный лаз, где, пророча несчастье, шляются черные сутаны.

– Вспомни чистилище, которым провел Виргилий божественного Данте… Я с детства грезил о Стране Фей, Берци, где все прекрасны и добры. – Поэт отвернулся, скрывая слезы. – Но жизнь обратилась для меня кругами ада. Все, о чем только мечтал бессонными ночами, корчась от холода, изнывая от зноя, теряя сознание от боли и голода, я отдал подкидышу Янчи. Я не попал в Страну Фей, а он добрался туда. Меня не любила прекрасная добрая девушка, а ему подарила любовь. Когда я закончил поэму и продал ее Вахоту, мне показалось, что случилось непоправимое. Я почувствовал себя опустошенным, ограбленным. Казалось, что мне нечего делать на этой земле. Но феи не оставили меня прозябать без надежды и веры и вновь поманила весна. Рождались новые замыслы, обнаружились неисчерпаемые клады и еще сильнее захотелось отдать в чьи-то добрые руки переполненное любовью сердце.

– И как зовут хозяйку этих рук? – скрывая улыбку, спросил Палфи.

– Этелька.

– Тогда я не удивляюсь. Обладательница столь грозного имени[20]20
  Этелька – женский вариант мужского имени Аттила.


[Закрыть]
просто обязана была одержать над тобой блистательную победу. Поздравляю, поэт.

– Пока не с чем, – смущенно пролепетал Петефи. – И, ради бога, воздержись от шуточек… Мы пришли. – Он огляделся, взволнованно и бережно, словно собирался погладить ребенка, коснулся ограды.

«И эта дверь, и там, во мгле, мелькающее что-то мне были милы, как небес раскрытые ворота».

Никто не знает, как приходит на землю поэт. И как рождается стихотворение, тоже никто не знает. Быть может, оно складывается постепенно – от строчки к строчке, от рифмы к рифме, увеличиваясь, словно жемчужина, наращивающая перламутровые слои в материнской раковине. А что, если оно возникает, как взрыв? Незаметно для самого творца вспыхивает в глубинах сознания ли, подсознания, сверхсознания – бог весть где? И ждет терпеливо своего часа, чтобы вылиться на бумагу, перестав быть «вещью в себе».

Поэты всего лишь люди, и они не «думают» стихами. Это стихи часто думают за них.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю