Текст книги "Белинда"
Автор книги: Энн Райс
Жанр:
Эротика и секс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)
27
Беспокойные сны. Я снова проверил, хорошо ли заперта фотолаборатория. Негативы лежали в металлическом ящике для документов. Именно туда я складывал все после окончания работы. Не хочу, чтобы они сгорели, если вдруг возникнет пожар. Но положил ли я их туда в последний раз? Тысячи комплектов негативов в белых конвертах. Пометил ли? Не помню.
Я попробовал открыть намертво приросший засов, но дубовая дверь не поддалась. Все равно что пытаться отколоть кусочек камня. На двери никаких отметин. Ни единой.
Тут я проснулся. Сон как рукой сняло. Сердце бешено колотилось. Золотые обои в материнской спальне покрыты пятнами сырости, которые в лунном свете блестели, как следы от улиток.
За окном прогрохотал трамвай. Через французские окна в комнату просачивался аромат жасмина. Вспышки света от фар машин на Сент-Чарльз-авеню.
Но где же Белинда?
Я спустился вниз. На кухне горел свет. Монотонно гудел холодильник. Белинда сидела за белым металлическим столом и ела мороженое прямо из картонной коробки. Она была босиком, в коротенькой детской ночной рубашке, из-под которой виднелись фиолетовые трусики.
– Что, не спится? – подняла она на меня глаза.
– Пожалуй, пойду немного порисую.
– Но сейчас только четыре утра!
– Интересно, а когда тебе будет восемнадцать, ты все так же не будешь возражать против того, чтобы я выставлял картины?
– Я люблю тебя. Ты сумасшедший! И говоришь ты совсем не так, как другие. Обычно люди, если им надо что-то выяснить, начинают издалека. Ты же сразу берешь быка за рога. Словно чертишь мелом на доске.
– Я знаю. Ты мне уже говорила. Мои друзья называют это наивностью. Я же называю это глупостью.
– Покажешь картины, когда сам будешь готов. И кстати, Джереми, можешь принять к сведению: я совсем не буду возражать, поскольку мне нравятся твои картины и, если хочешь знать, мне непереносима одна только мысль о том, что придется ждать еще два года. В ноябре, а точнее, седьмого ноября мне исполнится семнадцать. Джереми, и тогда останется всего лишь год! А может, и раньше, если ты не будешь падать духом… – сказала она, отправив в рот ложку клубничного мороженого.
– Думаешь, стоит?
– А что они могут сделать? – прошептала она, и взгляд ее вдруг сделался жестким. Потом она покачала головой и, вздрогнув, на секунду закрыла глаза. – Забудь о них. Делай то, что будет хорошо для тебя. – Она съела еще ложку мороженого и совсем по-детски пожала плечами. – Я хочу сказать, здесь… – Тут она оглядела кухню с высоким потолком. – Я хочу сказать, здесь почему-то кажется, что все в руках Господа. Остального мира просто не существует.
– Ага, Бог и духи, правда и искусство, – отозвался я.
– Что, опять мелом по доске? – хихикнула Белинда и вдруг, снова став серьезной, добавила: – Твои две картины «В постели моей матери» точно сведут их с ума.
– А что в них такого хорошего?
– Да ладно тебе! Мороженого хочешь?
– Нет.
И тогда Белинда продолжила с набитым ртом:
– Ты ведь понимаешь, что я взрослею от картины к картине? Я уже выросла из ночной рубашки Шарлотты, приняла Первое причастие и…
– Да-да, конечно. Но это не ты выросла, а я.
Тут Белинда не выдержала и стала смеяться, качая головой.
– Я живу с сумасшедшим. Но более здравомыслящего человека я в жизни не встречала!
– Ну, тут ты несколько преувеличиваешь.
Я вышел на застекленную галерею. Включил верхний свет. Боже милостивый, те полотна! Что-то такое… Но что? Первые несколько секунд я всегда вижу нечто новое. Что именно?
Она стояла у меня за спиной. Ее топик был таким прозрачным и коротким, что вряд ли сошел бы за предмет одежды. Фиолетовые трусики украшала кружевная отделка. Слава богу, что доморощенные джунгли отделяли нас от всего мира!
– Я больше не кажусь такой невинной. Правда? – спросила Белинда, взглянув на картины.
– Что ты имеешь в виду?
Но я знал. Дело было в тенях под глазами и едва заметных морщинках на лице. С картины смотрела молодая женщина со спелым, точно персик, телом под шелковой сорочкой. Даже пальцы ног, запутавшиеся в смятом покрывале, выглядели сексуально. И меня вдруг пробрала дрожь. Мне стало страшно. Но живший во мне художник был безжалостен – и безмерно счастлив.
28
Четыре утра. Это уже вошло в привычку. И сон, из-за которого я просыпался в мокром поту, стал обрастать подробностями.
Я больше не осматривал дверь фотолаборатории. Я пытался взломать замок на двери мансарды. Или, может, наоборот, старался сделать все, чтобы туда никто не мог проникнуть? Нет, я старался сделать так, чтобы туда никто не мог проникнуть без моего ведома. Спрятанные ключи. Где бы они могли быть? В баночке со специями на кухонной полке. В банке из матового стекла, на которой значилось «Розмарин».
Один шанс на миллион, что негодяй их сможет найти. Во сне я перебирал баночки: розмарин, тимьян, майоран – и так до бесконечности. Большинство из них пусты, и только в одной лежат ключи от мансарды и фотолаборатории.
Я всегда запирал двери. Так ведь? Да, всегда. Воры могли унести куклы, игрушки, паровозики и прочий хлам. Но только не картины из мансарды и не фотографии из фотолаборатории.
И я показал ей баночку из матового стекла:
«Здесь запасные ключи. Даже если начнется пожар, не пытайся открыть ими дверь. Вызови пожарных и отдай им ключи».
«Хорошо, постараюсь их сохранить», – ответила она.
«Нет-нет. Я только хочу, чтобы ты знала, где лежат ключи».
«Но ты же всегда здесь, – рассмеялась она. – Когда такое случалось, чтобы я была дома, а ты нет?»
Неужели это так?
Но когда такое бывало, чтобы дом оставался пустым? Когда мы уезжали в Кармел? Я всегда запирал двери на все замки, а потом сто раз проверял и перепроверял. Всегда. Или нет? Как насчет того последнего раза, когда она была чем-то взволнована и мы очень спешили? Нет, я проверял.
Четыре утра. Я спустился вниз. В каморке под лестницей был старенький черный телефон. Именно туда я ходил в детстве, когда мне надо было позвонить. Приходилось садиться на маленький колченогий столик, держа в правой руке аппарат, а в левой – трубку. В каморке тогда даже пахло телефонным аппаратом. Но сейчас никакого запаха. Только эта современная гладкая белая штуковина с кнопками.
Я представил себе, как звоню в Калифорнию. И слышу медлительную техасскую речь. Даже не протяжное произношение, а нечто более сложное. И тогда я сказал бы: «Я только хочу узнать, как ваш человек сумел попасть в дом. Как ему удалось отыскать негативы?»
Было уже пять утра. Я сидел в гостиной, когда Белинда спустилась вниз.
– Что происходит? – спросила она. – У тебя что, бессонница?
– Иди сюда, – позвал ее я и, подождав, пока она опустится подле меня на кушетку, сказал: – Все хорошо, когда ты рядом.
Но Белинда выглядела встревоженной. Она принялась гладить меня по голове, приятно холодя своей прохладной рукой мой горячий лоб.
– Ты ведь больше не… беспокоишься? – спросила она.
– Нет, – отозвался я. – Просто нуждаюсь в небольшой корректировке. Похоже, мои часы идут по тихоокеанскому времени. Ну, что-то типа того.
– Поехали в город, – предложила она. – Давай найдем открытую кофейню на берегу реки и позавтракаем.
– Конечно. Здорово. Сядем на трамвай. Идет?
– Шевелись! – потянула меня за руку Белинда.
– Скажи: ты скучаешь по кино? По Сьюзен?
– Нет. И уж точно не сейчас. Ну давай же! Поехали в город! Я твердо намерена тебя так уходить, что ты будешь спать как убитый.
– Я скажу тебе, что ты можешь сделать прямо сейчас, – ухмыльнулся я.
Я просунул руку под эластичный верх ее трусиков и дотронулся до половых губ, которые мгновенно стали горячими.
– Что, прямо здесь, в гостиной?
– Почему бы и нет, – ответил я и опрокинул ее на бархатные подушки.
Через кружевные занавески в комнату робко пробивались первые лучи солнца, играя на подвесках стеклянной люстры.
– «Художник и натурщица», – прошептал я.
В ней что-то неуловимо изменилось. Взгляд стал пустым, а выражение лица – отсутствующим. А потом она закрыла глаза.
Сердце, казалось, было готово выскочить у меня из груди, а внизу живота все сжалось.
Ее взгляд был таким холодным и отстраненным! Совсем как у Бонни. Совсем как тогда, в Кармеле, когда я ей все рассказал, а она разбила мне сердце, впав в уныние.
– Поцелуй меня, – попросила она своим прекрасным грудным голосом. Но взгляд ее по-прежнему оставался испытующим, точь-в-точь как у ее матери.
Неужели я схожу с ума?! Похоже, что да.
Сам не понимая, что делаю, я резко дернул ее на себя.
– Что такое?! – спросила она со злостью в голосе, и лицо ее вспыхнуло.
Она отшатнулась от меня, вырвав руку, и принялась возмущенно разглядывать белые пятна на коже, оставленные моими пальцами. Ее голубые глаза вдруг потемнели и сощурились, словно от солнца.
– Сам не знаю, – ответил я. – Не знаю, что на меня нашло. Прости.
Уголки ее рта опустились, нижняя губа оттопырилась, лицо еще больше покраснело. Потом она вся будто поникла, словно вот-вот заплачет. Вид у нее был самый что ни на есть несчастный.
– Ну, что теперь не так? – нахмурилась она.
– Прости меня, моя дорогая девочка! Мне очень жаль.
– Джереми, может, все дело в этом доме? Во всех этих старых вещах? – участливо поинтересовалась Белинда.
– Нет, дорогая. Я в порядке.
Днем я повел ее осматривать окрестные достопримечательности. Мы шли по тенистым улочкам Гарден-Дистрикт мимо изумительных особняков в стиле греческого Возрождения, затем по Мэгазин-стрит в сторону унылого района на берегу реки, где обитали в основном выходцы из Ирландии и Германии. Именно там и родилась моя мать.
Я показал Белинде великолепные церкви, построенные эмигрантами, и среди них церковь Святого Альфонса в романском стиле, с ее прекрасной росписью и витражными окнами, которая была возведена ирландцами, чья кровь текла в жилах моей матери. А еще собор Святой Марии – прекрасный образчик готического стиля, – с деревянными статуями святых и высокими сводами. Кирха, сложенная уже немецкими каменщиками из фасонного кирпича – мастерство, увы, уже навек утраченное, – высилась прямо напротив массивного серого фасада церкви Святого Альфонса.
Церкви, словно жемчужины, украшали лишенные растительности узкие улицы и, гостеприимно распахнув двери, приглашали полюбоваться находящимися внутри сокровищами.
Я рассказал Белинде о соперничестве двух конфессий и о том, что одни и те же священники проводили службы в обеих церквях. А ведь когда-то на авеню Джексона была и французская церковь, но она давным-давно прекратила свое существование.
– Старый приход начал медленно умирать еще до моего рождения, – объяснил я. – Здесь как нигде остро ощущаешь бренность всего земного. И моменты наивысшего торжества жизни остаются лишь в воспоминаниях.
И все же здесь до сих пор проводят крестный ход, а также церковные праздники. И литургия идет на латыни. Кроме того, в обеих церквях служат утренние мессы, и можно прийти туда пораньше и спокойно посидеть в одиночестве до начала причастия.
Прежде католики в церкви не разговаривали. Пожилые дамы, словно потерявшиеся в огромном церковном нефе, читали молитвы, перебирая четки и беззвучно шевеля губами. Вдалеке от задрапированного белой тканью алтаря, где между свечей мерцающими рядами стоят цветы, алтарный служка звонил в колокольчик, когда священник поднимал гостию. Здесь можно было получить благословенную уединенность: пробыть сколь угодно долго, не проронив ни слова.
Сейчас все уже по-другому. Католики здороваются за руку, обмениваются троекратным поцелуем и хором распевают слащавые англиканские песнопения.
Мы шли по узким улочкам в сторону реки.
Я рассказал Белинде о своих тетушках, которые умерли одна за другой, когда я был еще маленьким. Смутные воспоминания о тесных домах с анфиладой, когда комнаты тянутся одна за другой, о клеенке на кухонном столе, о свином окороке с капустой, тушившихся в огромной кастрюле. К дверной раме там еще была прикреплена небольшая гипсовая чаша для святой воды. И надо было окунуть пальцы в святую воду и осенить себя крестным знаменем. Еще помню множество чиненых-перечиненых выцветших салфеточек, пахнувших горячим утюгом.
Людям рано или поздно суждено умереть. Похороны. Больная тетя, лежащая на эмалированной кровати в съемной комнате. Невыносимая вонь. Моя мать терпеливо моет тарелки в раковине в углу. И также терпеливо сидит подле железной кровати в палате больницы для бедных.
В результате из всей семьи осталась только моя мать.
– Но знаешь, как только моя мать оттуда выехала, все родственные чувства куда-то пропали. Она брала меня с собой навестить тетушек исключительно из чувства долга. Она оставила все в прошлом, когда закончила вечернюю школу и получила бакалавра, а затем вышла замуж за врача с домом на Сент-Чарльз-авеню – ну а для ее родных это было все равно что слетать на Луну. И потом, ее книги. Они приезжали в центр и просто стояли и смотрели на ее романы, выставленные в витрине универмага «Мезон бланш». Они хотели, чтобы мать публиковалась как Синтия О'Нил-Уокер. Но она не стала. Ей не нравились двойные фамилии. Хотя семью Уокер мы совсем не знали, никогда их не видели.
– И тебе казалось, что у тебя вообще нет родственников.
– Нет. Я жил придуманной жизнью. Представлял, что я совсем бедный и – ты не поверишь! – снова живу в одном из тех крошечных домиков. На Рождество детишки планировали особую вечеринку. Надо было испечь кекс, положив предварительно в тесто кольцо. Кто находил кольцо, тот и организовывал следующий праздник. Мне ужасно хотелось во всем этом участвовать. И я сказал своей матери: «Жаль, что мы не можем жить в домах, что предоставляет государство».
Мы шли в лучах закатного солнца мимо рядов сдвоенных коттеджей с общим передним крыльцом, которое было разделено перегородкой, так чтобы каждая семья могла спокойно отдыхать на своей половине. В крошечных садиках пышно цвели петунии. Щербатые тротуары поросли травой и вездесущим мхом. Небо над головой стало уже пурпурным, а облака окрасились золотом.
– Тут даже это красиво, – сказала Белинда, указав пальцем на белые пряничные карнизы и длинные зеленые шторки на входных дверях.
– Представляешь, мне всегда хотелось создать полотно, рассказывающее о здешней немецко-ирландской жизни. Ты ведь знаешь, я верю в повествовательную живопись. Я, конечно, не имею в виду выставки, где посетители пишут обличительные послания по поводу картин или фотографий. Я говорю о языке живописи. Я верю в то, что реализм – репрезентационизм – способен объять необъятное. Но в то же время в нем всегда присутствует элемент фальши.
Белинда кивнула и слегка сжала мне руку.
– Я хочу сказать, что когда смотрю на работы современных художников-реалистов, фотографов например, то вижу такое презрение к теме, да и к самому объекту их творчества. Почему все приняло подобное направление? Почему акцент делается на уродстве и вульгарности. Что касается Хоппера, [18]18
Эдвард Хоппер (1882–1967) – популярный американский художник, видный представитель американской жанровой живописи.
[Закрыть]то здесь мы видим абсолютную холодность.
Белинда сказала, что да, она всегда это чувствовала. И у Хокни [19]19
Дэвид Хокни (р. 1937) – английский художник, график и фотограф, который значительную часть жизни провел в США. Заметный представитель поп-арта в 1960-х годах.
[Закрыть]тоже.
– Американские художники стыдятся американского образа жизни, – заметил я. – И презирают его.
– Словно они боятся, – перебила меня Белинда. – Им приходится быть выше того, что они отображают. И они стыдятся того, что уж слишком хорошо у них это получается.
– Почему? – поинтересовался я.
– Она похожа на сон, эта ваша американская жизнь. Она пугает тебя. И тебе хочется над ней посмеяться, даже если в душе ты ее обожаешь. Я хочу сказать, здесь есть все, что ты хочешь. А тебе приходится говорить, что это ужасно.
– Хотел бы я обладать свободой художников-примитивистов. Они сосредоточивают свою любовь на том, что я нахожу, по сути, прекрасным. Я хочу, чтобы мои работы были чувственными, тревожащими. И при этом роскошными.
– Вот потому-то твой стиль и называют барочным и романтическим, совсем как у той церкви, мимо которой мы проходили, – улыбнулась Белинда. – Когда я смотрела на потолочные фрески, то видела сходство с твоими работами. То же мастерство, те же цвета. И та же избыточность.
– Ах так! Когда они увидят картины с Белиндой, то им волей-неволей придется найти для меня другие слова.
Белинда рассмеялась мягким, непринужденным смехом и еще крепче прижалась ко мне.
– Джереми, сделай меня бессмертной!
– Конечно, моя дорогая девочка. Но ты и сама должна о себе позаботиться. Тебе непременно надо сниматься в фильмах, играть новые роли.
– Когда ты выставишь картины, ты должен быть действительно уверен, действительно уверен… – внезапно посерьезнела Белинда. – В таком месте, как здесь, легко предаваться мечтам.
– Да, ты уже говорила. Но разве мы не для того сюда приехали? – спросил я и, взяв ее лицо в свои ладони, поцеловал.
– Ты ведь знаешь, что сделаешь это. Правда? И больше никаких сомнений!
– У меня их уже давно нет. Но если мы не подождем еще год, пока тебе не исполнится восемнадцать…
Ее взгляд затуманился. Она нахмурилась, закрыла глаза и приоткрыла рот для поцелуя. Господи, какая же она все же пылкая и нежная!
– Знаешь, а ты изменился. Ты стал относиться ко мне по-другому.
– Ну что ты, солнышко, вовсе нет! – запротестовал я.
– Я не хочу сказать, что изменился к худшему. Просто раньше ты никогда так со мной не разговаривал.
И она была права. Я, конечно, не признался, но все именно так и было.
– Джереми, почему ты отсюда уехал? Почему за все эти годы довел дом до такого состояния?
Мы продолжали идти вперед, держась за руки. И я начал ей рассказывать. Открывать свой самый Большой Секрет. Рассказывать все – от начала и до конца.
Я признался в том, что написал за свою мать последние две книги, поведал о сумасшедших днях в последнюю весну ее жизни, когда экранизировали «Багровый Марди-Гра» и мне пришлось ехать вместо матери в Голливуд на премьеру.
– Представляешь, такое странное чувство, когда ты знаешь, что сам все написал, а ни одна живая душа даже не догадывается. А потом еще обязательный прием. Не большой в ресторане Чейзена, а дома у Алекса Клементайна. И Алекс ходил и всем меня представлял. И все они смотрели мимо меня, мимолетно подумав, прежде чем повернуться ко мне спиной: «Надо же, как мило, ее сын».
Белинда ничего не ответила и только выразительно на меня посмотрела.
– Алекс тогда еще ничего не знал, – продолжил я. – Но она тем не менее ему сказала, только позже, когда он приехал с ней повидаться, и он знал, но молчал. Однако я решил покинуть материнский дом не из-за «Багрового Марди-Гра». Нет, такое решение я принял после оглашения ее завещания. Она оставила мне свое имя. Она рассчитывала, что я и дальше буду его использовать. Она рассчитывала на то, что я всю оставшуюся жизнь буду писать романы под именем Синтии Уокер. Она считала, что факт ее смерти не стоит делать достоянием гласности. Но если уж такое случится и читатели узнают о ее кончине, я должен буду заявить, что нашел рукописи в сейфе и что она успела их закончить еще до последней стадии болезни. Вот такие дела.
– Какой ужас! – воскликнула Белинда.
Такая реакция меня удивила, и я попытался объяснить Белинде суть дела.
– О, у нее были самые благие намерения. Она думала, что тем самым я смогу получить все деньги. Она даже отдала соответствующие распоряжения своему издателю, добившись для меня определенных гарантий. Ее издатель знал положение дел и принял на себя соответствующие обязательства. Она действительно старалась для меня. Она абсолютно не разбиралась в живописи и считала, что мне ничего не удастся добиться.
– Так вот от чего бегут маленькие девочки на твоих картинах, – прошептала Белинда. – А теперь и мы живем в том старом доме, откуда для них нет выхода.
– Разве? Думаю, сейчас все по-другому. А ты?
Мы уже подошли к реке и теперь брели по железнодорожным путям к пустынной пристани. Спокойствие тихого вечера нарушали только глухие звуки музыкального автомата, доносившиеся из-за дверей бара. Пахло пенькой и конопляным маслом.
Сердце мое учащенно забилось, и, когда мы подошли к краю пристани, я еще сильнее сжал руку Белинды.
– Мне кажется, она думала не о тебе, а о себе, – бросив на меня тревожный взгляд, осторожно начала Белинда. – Мне кажется, она любой ценой, даже за счет тебя, хотела обрести бессмертие.
– Да нет же, честное слово. Просто она считала, что сам я ничего никогда не добьюсь. Она всегда за меня боялась. А я, как тебе прекрасно известно, всегда был мечтателем, таким вот, знаешь, рассеянным ребенком.
– Она ведь тебя уничтожила! – покраснев от возмущения, воскликнула Белинда.
Ветер, гулявший над просторами бурой воды, неожиданно усилился и стал трепать ей волосы.
– Какая ты красивая, – произнес я.
– И что, ты больше не писал книг за нее?
– Нет. Естественно, нет. Но в конечном счете все сложилось удачно, причем исключительно благодаря ей.
– Как так?
– Потому что когда ее редактор приехала в Сан-Франциско, чтобы попробовать со мной договориться – ну, понимаешь, чтобы меня переубедить, – она увидела полотна со «Спящей красавицей» и тут же предложила мне подписать договор на издание иллюстрированной книги для детей. А мне подобное даже в голову не приходило. Я просто хотел быть художником. Пусть странным, чудаковатым, не попадающим ни под одно определение, но все же художником. И вот пожалуйста: к концу года мои книги уже красовались во всех витринах книжных магазинов на Пятой авеню.
На лицо Белинды набежала едва заметная тень, губы искривились в грустной усмешке.
– Похоже, мы с тобой два сапога пара, – вздохнула она, улыбнувшись так горько, как никогда прежде.
Она повернулась и устремила глаза вдаль, на плывший на юг огромный серый корабль.
– Что ты этим хочешь сказать, моя дорогая девочка? – спросил я и почувствовал, как больно сжалось сердце, словно луч света проник в тайные глубины моего подсознания.
– Мы – хранители их секретов, – прошептала Белинда, провожая глазами уходящий корабль. – И расплачиваемся сполна. Надеюсь, ты все же выставишь картины, Джереми! Но не позволяй мне подталкивать тебя. Я хочу тебя предупредить. Не позволяй мне причинять тебе боль. Ты сделаешь это, когда сочтешь нужным.
Я смотрел на нее, такую родную и близкую, и понимал, что сейчас дороже ее у меня никого нет. Ради этого стоит жить. Ради этого можно и умереть. И, глядя на нее, я поймал себя на мысли о том, что никогда не перестану любоваться ее красотой. Невозможно было устоять перед очарованием ее молодости. Она могла быть кем угодно – пусть бездомной – и оставаться столь же прекрасной. Но она не была бездомной. И Белинда по-своему была так же хороша, как и Бонни.






