355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмма Дарвин » Тайная алхимия » Текст книги (страница 3)
Тайная алхимия
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:28

Текст книги "Тайная алхимия"


Автор книги: Эмма Дарвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)

У меня есть четки и есть то, что я не надеялся иметь: кольцо Ясона. Я молюсь, чтобы Луи был в безопасности, и во мне тлеет надежда, что он, как никто другой, будет знать, как проскользнуть сквозь сеть, расставленную Ричардом Глостером. Истинная любовь не могла бы пожелать, чтобы его взяли в плен, но моя любовь такова: хотя я и благодарю Бога за то, что Луи не в плену, сердце мое жаждет видеть его здесь, со мной.

«Если бы желания были лошадьми, нищие ездили бы верхом», – обычно говаривала Мэл, когда детьми мы приставали к ней, прося принести нам с ярмарки подарки: позолоченный имбирный пряник, волчки, ленточки для девочек. В свою очередь я сказал то же самое Неду, потому что даже желания принца могут не исполниться, если благо королевства или его собственная душа говорят «нет».

Неда ведь не держат в таком же заточении, верно? Ребенок, проживший всего двенадцать лет, еще даже не мужчина, не может представлять для них никакой угрозы. Разве Бог может желать зла такому хорошему, такому невинному принцу? Я никогда в это не поверю. Нед – не враг Ричарда Глостера. Если Ричард будет держать Неда неподалеку, не будет нужды причинять принцу большее зло. Так и должно быть, я знаю… Знаю, что так должно быть!

И все-таки душа моя жаждет утешения, которого я не могу получить.

Чтобы стойко встретить все, что приносит тебе Фортуна, и верить в высшие силы, человек может искать утешения, будь он самым ничтожным или самым уважаемым человеком в мире. Так говорят философы, и я сам писал об этом много раз. Когда меня схватили, я думал, они втайне избавятся от меня. Я боялся, что не узнаю часа своей смерти, поэтому старался все время быть готовым к концу.

Всякий раз, слыша, как отодвигается засов, я молился: «Deo, in mano tuo…» – «Господи, в руки твои…»

Прошло несколько недель, прежде чем я осознал, что не умру подобным образом. Час или два я надеялся… А потом понял: я все равно умру, неважно, тайно или нет, ибо нет человека, у которого была бы власть и желание протестовать или отомстить за меня принцу Ричарду, герцогу Глостеру.

И теперь мне известен час моей смерти. Сегодня мы двинулись из Шерифф-Хаттона на юго-запад, к великому замку у Понтефракта, и там, на лугу, я умру.

Я составил завещание. В этом мире я больше не свижусь с Луи. Мне больше ничего не осталось, ни долга, ни любви, только Бог.

Когда ничего не остается, всегда есть молитва.

За дверью я слышу тяжелые шаги и стук оружия людей, вставших по стойке «смирно». Засовы отодвигаются, и хорошо смазанный замок поворачивается, как колесо Фортуны.

ГЛАВА 2

Энтони – Лауды [19]19
  Лауды – утренняя служба в римско-католической литургии часов.


[Закрыть]

В середине лета рассвет наступает так рано, что мир едва успевает выспаться. Я натягиваю перчатки, потому что рукам все еще холодно. Кожа перчаток вдавливает кольцо Ясона в палец, как будто сам Луи прикасается ко мне. Даже лошади, дремлющие в зябком тумане, свесили головы, словно от усталости. Они не топчутся и не жуют губами, как обычно делают лошади и как обычно делают люди, выясняя, кто сегодня утром главный. До Понтефракта шестьдесят миль.

Мы доедем туда за один из этих бесконечных дней, которые приближают меня к концу.

Коннетабль дал мне слово, что в Понтефракте держат сына Елизаветы, Ричарда Грэя, моего кузена Хоута и доброго старого Вана. Их забрали, потому что они выполняли свой долг под моим командованием. Господь дозволит мне повидаться с ними. Господь пошлет им храбрости.

После того как большинство людей сели в седла и окружили меня, я тоже сажусь верхом. Они никогда не дерзят, даже редко бывают угрюмыми, но я чувствую их присутствие, как чувствовал бы опутавшую меня стальную цепь.

У коннетабля при себе сумка с депешами для командующего отрядом Андерсона. Они перекидываются несколькими словами. Как всегда, лошади первыми понимают, что пора трогаться в путь. Внезапно они просыпаются, переступая с ноги на ногу и мотая головами. Потом отдаются приказы, темный массив главных ворот приотворяется, и мы едем по разводному мосту, а потом через двор замка – на открытую дорогу.

Я осматриваюсь по сторонам, потому что, когда меня привезли в Шерифф-Хаттон, нас окутывала тьма. В этом месте я не был много лет, хотя однажды производил здесь разведку – внимательно, как и полагается командиру.

Это плоская, спокойная земля, пересеченная бесчисленными речушками, которых местные жители называют ручьями. Может ли такое быть… Может ли исполниться одно из моих самых сумасшедших желаний – что под деревьями я увижу тень и это окажется Луи? Я не должен питать таких надежд, потому что для Луи это небезопасно и здесь, в землях Ричарда Глостера, судьба может отвернуться от него.

Начинается лес, на нас веет запахом согретых солнцем сосен. Этот запах пробивается сквозь запах торфа и закручивается завитками вокруг копыт лошадей.

Дорога идет вверх, к мосту через Фоссе, где в нее вливается Уайткарр-Бек, и, когда копыта наших коней стучат ПО мосту, цапля поворачивает голову, чтобы поглядеть, не грозит ли ей опасность. Потом расправляет крылья и, сделав несколько быстрых шагов, взмывает вверх.

У тела есть собственная память. Моя правая рука подбирает поводья прежде, чем я успеваю это осознать, а левая рука ноет при воспоминании о том, как в нее вцеплялся мой ястреб-тетеревятник. Эта самка была крупной даже для тетеревятника, звали ее Джуно. Когда она билась на жердочке в клетке, крылья ее достигали в размахе добрых четырех футов. Птица так нравилась мне тем летом, что я в любой день смог бы оценить ее вес вплоть до унции и грана.

– Ястребы-тетеревятники – деликатные создания, – говаривал сокольничий Ват. – Они легко теряют в весе, но если вы будете перекармливать ее, господин Энтони, давая ей столько полевых мышей, она улетит и никогда не вернется.

Сердце у меня сжалось, когда я подумал, что потеряю птицу. Даже теперь я помню стальной голубовато-серый блеск ее спинки и мягкие, белые с крапинками перья на грудке. Она позволяла себя гладить, когда была в хорошем настроении. Я хорошо помню длинные, сильные лапки, которыми она вцеплялась в мой кулак с видом завоевателя.

– Джуно видит каждое перышко цапли, – сказал Ват, – даже ваши юные глаза, господин, не идут в сравнение с ее глазами. А теперь осторожно снимите с нее колпачок. Сперва дайте ей увидеть цаплю. Вы почувствуете, когда она захочет взлететь.

Я снял колпачок с птицы и распутал узел привязи. Самка ястреба шевельнула когтями, встряхнула крыльями, словно готовясь выхватить меч из ножен. Она повертела головой с черной шапочкой, пристально осматривая все вокруг, как лучник, несущий караул.

Мой отец неподвижно сидел верхом на заливном лугу, освещенном утренним солнцем, а Ват кивнул мне, когда цапля пролетела высоко над нами и чуть впереди.

Я делал все, что мог, чтобы подбросить Джуно вверх. Моя рука казалась тщедушной в сравнении с весом и силой ее бьющих крыльев, и я сильнее сжал кулак, прежде чем сообразил, в чем дело. Тогда я разжал пальцы и выпустил привязанные к лапам птицы должики. [20]20
  Должик – длинный ремень, которым охотник удерживает ловчую птицу на руке, отвязывая при напуске на добычу. (Прим. ред.).


[Закрыть]

И тогда Джуно поднялась в воздух, не вдогонку за цаплей, а чтобы осмотреть землю. Мы наблюдали за ней, а солнце светило нам в спину.

Потом – на это ушло чуть больше времени, чем на вдох, – она заметила цаплю и устремилась за ней.

Тогда я был всего лишь двенадцатилетним мальчиком, вернувшимся домой на время жатвы. А может, и навсегда. Всего лишь прошлой ночью отец объявил, что лучше будет, если я вырасту во владениях, которые унаследую, а не в чужих…

Но об отце я не осмеливаюсь думать.

Мой мысленный взор все еще видит летящих птиц – охотницу и добычу; Джуно, мчащуюся за цаплей; видит ровные взмахи крыльев цапли. Взмахи эти становятся быстрей: до цапли донеслось нечто не ощутимое для людей, но говорящее птице о близкой опасности. Но Джуно летит быстрее и вскоре приближается настолько, что может взмыть над добычей. Мгновение Джуно медлит, а потом обрушивается вниз, как лоснящееся, когтистое пушечное ядро. Вниз, вниз – цапля пытается увернуться, качая головой, неуклюже взмахивая огромными крыльями, не привыкшими совершать подобные движения. Потом Джуно делает бросок вперед, мощно ударяет цаплю и шею и среди тростников повергает бьющуюся птицу на землю.

Мы увидели только, как взметнулось облачко перьев и поплыло вниз на фоне неба.

К тому времени, как мы галопом подскакали к этому месту, Джуно уже убила цаплю и начала ее ощипывать. Мы пошли вперед и отогнали ее, а она сердито била крыльями, прежде чем вспрыгнуть на мой кулак и позволить надеть на себя колпачок. Мы отдали цаплю одному из наших людей, тот ловким движением связал ей ноги и повесил себе на пояс.

– Джуно, должно быть, думает, что заслужила цаплю, – сказал я.

– Она и вправду ее заслужила, сын, – ответил мне отец. – Но если птица съест цаплю, где тогда наш обед? И если Джуно не будет голодна, она не будет для нас охотиться. Или съест в придачу и свой корм и заболеет.

– Сэр, если бы я знал, что она так много съела в поле, неужели вы думаете, я бы накормил ее в клетке? Ват меня хорошо обучил.

– Нет, я знаю, что ты не стал бы этого делать. Но Джуно – дикая птица, не забывай. Она не собака, не человек. Ты не можешь сделать ее преданной тебе. У нее нет верности, и твоя верность ей не нужна. Ты не ее сеньор, а она не твой слуга, которым можно командовать. Она не будет трудиться на тебя сейчас ради надежды или уверенности получить потом твое благоволение и защиту. Она знает только, что сегодня она была голодна, а мы помогли ей добыть еду. А завтра – кто знает, что будет завтра?

Отец помолчал, оглядывая свои земли – по его приказу и под его надзором так заботливо удобренные и вспаханные, расчищенные и осушенные, – как будто утром мог все это потерять.

– Поехали, сын, – произнес он, подобрав поводья. – Может, нам удастся вспугнуть зайца и дать размяться собакам.

В лесу, там, где потоки солнечного света нагрели воздух, роятся насекомые, они принимаются жалить нас, когда мы проезжаем мимо.

Лошади мотают головами и фыркают, пытаясь их отогнать, но мы едем быстрой рысью, и все, кроме самых больших мух, не поспевают за нами. Не знаю, что будет, когда лошади устанут. Болотистые земли севернее Йорка лежат в низинах и влажны даже зимой, а жарким летним днем они кишат комарами и мошками.

– Капитан Андерсон?

– Мой господин?

– Где мы будем менять лошадей? Или мы не будем их менять?

– Я пока не решил.

Я знаю, какой приказ отдал бы в подобном случае сам, но в этом путешествии командую не я.

– Не бойтесь, мой господин, – спустя мгновение произносит Андерсон, – у нас достаточно припасов, и приняты все меры предосторожности и все для того, чтобы надлежащим образом позаботиться о делах его светлости.

– Не сомневаюсь, – отвечаю я.

Я и вправду в этом не сомневаюсь. Ричард Глостер всегда был таким и благодаря этому, а не только своей королевской крови заручился верностью людей и доверием своего брата, которого я потом научился называть королем Эдуардом. Разве я не сделал Ричарда своим главным душеприказчиком, хотя он и взял меня в плен и будет моим врагом до самой смерти?

Люди не похожи на ястребов: у нас есть верность. Она у нас в природе. Верность дает нам безопасность, потому что нет человека настолько сильного, чтобы он не нуждался в других людях – в сеньорах и слугах, в исповеднике и священнике во время мессы.

Есть те, кто становится нашим компаньоном случайно или согласно плану, чья дружба не терпит приказов и поклонения – по крайней мере, до тех пор, пока их верность другим не заставляет их уйти.

Никто, имеющий таких сестер, как Елизавета и Маргарита, и такую мать, как наша матушка, не может свысока смотреть на женщин. Хотя я так и не нашел доброго товарища в своей первой жене. В ней было все, что полагается иметь жене, но мы плохо подходили друг другу. Во втором браке я надеялся возместить все, что упустил в первом. То, что я так и не смог влюбиться в Мэри и не смог даже уберечь ее, – не самая малая моя вина, за которую я должен вымаливать прощение.

У меня нет надежды в этом мире, но я уповаю на прощение в следующем.

Только одна маленькая вспышка надежды, как танцующее насекомое, не покинет меня до конца. Луи, быть может, на свободе, а в опасные времена нет более ловкого человека. Эта искорка должна утешать меня, и она воистину утешает. Но в то же время я боюсь за него. Когда среди правителей королевства столько мерзавцев, когда так много тайн, угрожающих множеству храбрых и могущественных людей, даже человек вроде Луи – ради моего блага и ради блага Неда – может зайти слишком далеко в столь хорошо знакомом ему мире теней. Возможно, в этот момент он как раз бежит в свои гасконские земли. Или его уже схватили…

Но в подобное мне нелегко поверить: для этого он слишком умен. А если он бежал… Он сделал это ради политики, не из страха.

Я утешаю себя тем, что наша любовь простирается дальше нынешнего времени и вынесет все. Я буду верить, что она еще жива и будет длиться вечно.

Теперь местность вокруг нас более открытая, на востоке сквозь дымку светит солнце.

Мы едем на запад, и я не могу не поддаться желанию повернуться и посмотреть на светило. Я жажду этого: так луна сквозь закрывающие ее облака притягивает души любовников. Так сквозь дым благовоний к огромным свечам святилища тянутся души пилигримов, туда, где они могут наконец прикоснуться к Богу. Моя душа устала, как душа пилигрима. Я должен верить, что этот день – день моего последнего земного паломничества, хотя никто не может знать, чего попросят у его души по другую сторону смерти.

Уна – Вторник

Свернув на подъездную аллею со Спарроу-лейн, я вижу, что оконные рамы Чантри еще больше облупились, а на переднее крыльцо – крыльцо пилигримов – упало несколько черепиц. Выше, в одном из окон, к верхней части занавески прикреплен флаг с портретом Че Гевары, на подоконнике другого окна лежит нижнее белье и пара теннисных туфель. Но сам массивный дом выглядит в точности, как раньше: широкий, прочный, из розоватого кирпича, с остроконечной крышей, построенный с тщательно продуманной простотой.

Дом вырос из средневековой часовни, и мой поствикторианский дедушка не сделал никаких вульгарных улучшений и переделок здания, в которое влюбился. Это чистая, неприкрашенная готика – остроконечные арки, короткие балки, торчащие из стены и поддерживающие главные стропила, узор, похожий на каменное кружево. Я не помню самой часовни, только ее руины, и они не изменились. Те же остатки каменных стен, теперь укутанные густой травой, просмоленные подпорки и заржавленные болты, поддерживающие заднюю стену дома: без них она бы ни за что не выстояла.

Тут и там я вижу мусор: гниющий мешок, пивные бутылки, окурки. За домом, по другую сторону сада, – мастерская, длинная, приземистая, тоже из розоватого кирпича. Ее построили, чтобы было где разместить прессы, кладовые и переплетные машины и все принадлежности столь древнего ремесла и искусства.

Прошлой ночью шел дождь, и теперь слегка пахнет яблоневыми деревьями и землей. Чувствуется даже слабый запах чахлых роз, которые каким-то образом все еще пробиваются сквозь душащую их траву.

Мои воспоминания тоже почти удушающие.

Я помню: в тот день, когда Марк явился в Чантри, только что прекратился дождь, и запахи сада были такими густыми, что я почти могла их видеть. Я сидела перед домом, на крыльце пилигримов, и смотрела на последствия празднества моих кукол. Берти – бигль из соседнего дома – в конце концов не захотела быть благородным боевым конем. По крайней мере, когда я попыталась всунуть ноги моей куклы Голли под ошейник, чтобы та ездила верхом и была победительницей на коронации. Даже медвежонок Смоуки полетел в сторону, когда Берти пустилась наутек.

Я услышала скрип гравия: мальчик чуть постарше Лайонела толкал велосипед по дорожке. Это не был мальчик мясника или булочника, и на нем не было почтовой формы.

– Извините, мисс, – громко откашлялся он. – Не подскажете, как пройти к «Солмани-Пресс»?

Я спрыгнула с крыльца, выудила медвежонка Смоуки из лужи и пристроила на солнышке сушиться.

Это было интересно.

– Я покажу.

Посетители поднимались на крыльцо пилигримов и звонили в большой колокол у парадной двери, а торговцы сворачивали на тропу, что вела вдоль дома, и стучали в заднюю дверь. Члены семьи входили и выходили в любую дверь, которая не была заперта, а мы, дети, пользовались окнами не реже, чем дверьми.

Я не была уверена, что делать с этим мальчишкой, но твердо знала: было бы грубо спросить его, кто он такой. Поэтому я только поинтересовалась:

– Ты ищешь дядю Гарета?

– Дядя Гарет – это Дж. Приор, эсквайр? Мальчик говорил как местный, его одежда была такой же потрепанной, как у Лайонела, но не заштопанной и явно великоватой для него. Как и моя, потому что сперва мои вещи носила Иззи, а иногда и Лайонел тоже.

– Да, это он. – Внезапно меня осенило: – Ты по объявлению?

«Требуется старательный мальчик для выполнения общих обязанностей, – написал дядя Гарет на карточке, которую выставил в окне газетной лавки. – Обязательно честный и трудолюбивый. Пять шиллингов в неделю плюс обед. После трехмесячного испытательного срока – до десяти шиллингов. В субботу работа на полдня. Обращаться к Дж. Приору, эсквайру, „Солмани-Пресс“, Чантри, Спарроу-лейн, Нью-Элтхэм».

– Да.

Мальчик наклонился, все еще держа свой велосипед, поднял мою уродливую куклу и пригладил ее волосы там, где их изжевала Берти.

– Это твоя?

Я кивнула.

Голли была все еще немножко обслюнявлена, но не настолько, чтобы тетя Элейн заметила и решила выстирать ее. Мне не нравилось, когда Голли пахла мылом.

– Ты можешь показать мне дорогу? – спросил мальчик. – Не хочется опоздать.

– Конечно, – ответила я.

Хотя все еще не знала, что с ним делать. В конце концов я повела его в другую сторону, через сад.

Мальчик смотрел вверх, на сломанные стены, которые я обычно считала обломками кораблекрушения.

– Тут была церковь? – спросил он почтительно.

Никто из моей семьи не посещал церковь, но тетя Элейн иногда позволяла Анни, помогавшей по дому, брать меня на детские церковные службы, куда та ходила со своими младшими братьями. Мне это очень нравилось, особенно пение. Дома никто не пел. Дядя Роберт сказал, что это потому, что все мы умеем только хрипеть.

– Тут была часовня. Настоящая, средневековая. Часовня короля Артура, – ответила я.

– Мне нравится Ланселот, – кивнул мальчик.

Я повела его через лужайку, под яблонями, и колеса его велосипеда оставляли на влажной траве змеящийся след. Я показала ему колодец, выгул для птиц, вяз, ветка которого надломилась, когда на дерево взбиралась Иззи… Она упала и сломала себе руку.

В мастерской не работала ни одна машина, и дядя Гарет, услышав, как мы разговариваем, подошел к дверям.

– Марк Фишер? – спросил он, протягивая руку. – Я мистер Приор. Мистер Гарет Приор.

Марк Фишер стянул с головы шапку и потряс руку дяди Гарета.

– Добрый день, сэр.

– Поставь велосипед в сарай – вон там, и я покажу тебе, где здесь что. До встречи, Уна. Спасибо, что проводила Марка.

Они исчезли в мастерской.

Мне не разрешалось входить туда без спроса, хотя я часто болталась вокруг, с надеждой поглядывая на дверь. Дядя Гарет сам объявлял, когда пора пить чай, и говорил, что я могу войти. Один из помощников давал мне похлебать чаю, положив туда столько сахара, сколько мне нравилось, и вручал половинку бисквита.

Но сегодня все были заняты: складывали, заворачивали, вычищали и смазывали.

Я пошла прочь, но тетя Элейн заметила меня раньше, чем я смогла вернуться к своим куклам, и мне пришлось помогать ей со стиркой.

Я стояла на ящике, развешивая мокрые посудные полотенца, когда Марк Фишер вышел из мастерской, натягивая на ходу шапку.

– Привет! – сказала я поверх полотенца.

– Привет, – ответил он и покатил велосипед по тропе к передней двери. – Посмотри-ка, какая ты вдруг стала высокая. Тебя заколдовал Мерлин, да?

– Нет. Хотелось бы мне, чтобы он меня заколдовал.

– А если бы он смог это сделать, что бы ты у него попросила? – поинтересовался Марк, остановившись.

Я подумала: «Я бы попросила волшебный ковер, как у Аладдина, чтобы облететь весь мир и найти картины моего отца». Но вместо этого ответила, как отвечала обычно:

– Жареного цыпленка и большое шоколадное пирожное. И щенка.

– Собственного щенка?

– Да. Только тетя Элейн говорит, что он будет путаться у нее под ногами.

Мальчику определенно стало жаль меня. Я солгала, мне никогда не хотелось щенка, это было своего рода жульничеством – заставлять себя жалеть.

– А ты бы чего хотел? – быстро спросила я. – Если бы был Мерлин.

– Думаю, раньше я бы попросил работу. Но теперь она у меня есть.

– Ты будешь работать на дядю Гарета?

– Да, – сказал он, и улыбка озарила его лицо, как восходящее солнышко.

– Замечательно! Ты начнешь прямо сейчас?

– С понедельника, с восьми часов, – ответил он, прикоснувшись к шапке и прощаясь. – До понедельника, мисс Уна.

– До свидания, Марк. Увидимся в понедельник.

«Он даже знает мое имя, – подумала я, – и он называет меня „мисс“, как будто я взрослая или почти взрослая, как Иззи».

Я подняла медвежонка Смоуки и Голли – они играли в пушишки [21]21
  Пушишки – игра в «пустяки» ( англ.Poohsticks), в которой соревнующиеся бросают с моста в реку палочки и ждут, чья палочка первой пересечет финишную линию. (Прим. ред.).


[Закрыть]
в бочонке для дождевой воды – и пошла посмотреть, не осталось ли у тети Элейн кусочков яблока после приготовления пудинга для сочельника.

Сейчас, приближаясь к тропе, я слышу медленный вальс пресса, а потом все стихает, и дядя Гарет появляется в дверях мастерской.

– Уна! Дорогая! Я увидел тебя через окно. Как поживаешь? Хорошо долетела?

Обнимая его, я замечаю, как он ссохся, и сквозь запахи маслянистой канифоли, типографской краски и мыла для бритья чувствую запах старости. Он никогда не был высоким, теперь же он не выше меня.

– Я так сожалею насчет Адама, Уна, дорогая. Он был хорошим человеком, – говорит дядя Гарет, и мне хочется съежиться в его руках и знать, что все в порядке: дядя Гарет здесь и всегда будет здесь, он никогда меня не оставит, а утром все будет куда лучше.

Он и вправду никогда меня не оставлял, как и тетя Элейн, до тех пор, пока она стала больше мне не нужна.

Но мне все еще нужен Адам. И он не хотел меня оставлять. Он сражался каждым дюймом пути, каждым миллиграммом, каждым анализом крови, каждой инъекцией и каждым рентгеновским снимком, каждой таблеткой, каждым разрезом и швом. Он обычно беспокоился, думая, что я предпочла бы поменьше слышать обо всем этом, но я сказала:

– Нет. Мне надо знать, что они делают.

Я говорила всерьез, и Адам достаточно мне доверял, чтобы поверить.

Возвращение в Чантри как будто распахивает шлюзы других воспоминаний, я внезапно вижу комнаты больницы, книги, диаграммы. Может быть, потому, что Адам сам был доктором, его доктора обычно бывали откровенны, говоря со своим австралийским акцентом. Они были добры, они знали, что это значит для Адама и для меня, но были еще и проворны, и умелы, и тверды, как сталь, пластик и химикаты, которые они накладывали на разрастающуюся опухоль. Они отсекали столько, сколько могли, от простой поросли древней, жестокой целины клеток самой жизни. Но они проиграли, и метастазы, опухоль и гангрена победили и уничтожили тело Адама, хотя и не его ум. Тело, которое я любила так же, как он любил мое, по-прежнему живо для меня.

Дядя Гарет не отпускает меня до тех пор, пока я не начинаю вытирать глаза и сморкаться.

– Иззи сказала, что ты теперь здесь живешь, – произношу я, осматриваясь по сторонам.

– Да, из старой кладовой вышла милая спальня. И конечно, в темной комнате была наготове вся сантехника, чтобы там получилась маленькая кухня, ванная, туалет. Я очень хорошо живу.

Мастерская тоже выглядит почти как раньше, хотя прессы придвинуты ближе друг к другу в одном конце помещения, чтобы на другом конце было побольше места для пары кресел, которые я помню. Правда, теперь они стоят перед электрокамином с двумя спиралями. Я вижу, что одна из них нагрета куда сильнее, чем вторая. На книжной полке рядом с камином стоит ряд фотографий в рамках. На маленьком столе громоздятся осыпающиеся горы бумаг. Неужели то, что часть мастерской обставлена как обычная жилая комната, заставляет длинное, узкое помещение казаться меньше? Нет, оно и вправду стало меньше. В дальнем конце его – перегородка, а за ней еще одна кладовая: пачки бумаги и пачки книг.

– Над чем ты сейчас работаешь?

– Иди и посмотри сама.

Дядя Гарет подводит меня к прессу.

– Ты меня извинишь, если я его почищу? – спрашивает он. – Плохая привычка – оставлять вещи грязными на ночь.

– Я сама, – отвечаю я и беру у него тряпку и бутылку с растворителем. – Я еще не забыла, как это делается. А ты покажи, чем ты занимаешься.

– Только если ты наденешь фартук поверх этих милых тряпок, – говорит дядя Гарет, снимая с крючка один из фартуков.

Он никогда не обращал внимания на одежду, и это слабо маячило у меня в мозгу, когда я одевалась нынче утром. Таков обычай дяди Гарета – называть одежду тряпками, хотя на мне сейчас хлопковое платье с индийским рисунком. Я как следует выгладила его, хотя обычно не беспокоюсь о подобных вещах.

Запах растворителя резкий, такой же крепкий, как запах рождественской елки.

– Это детская книга, – начинает дядя Гарет, – то есть она предназначена как для детей, так и для взрослых. «Ясон и Золотое руно». Взгляни, эту я уже сложил, чтобы посмотреть, как все будет выглядеть.

Я отставляю в сторону растворитель. На самом деле это не совсем книга, а гармошка, сложенная из тяжелой кремовой бумаги, напоминающая мне репродукцию гобелена из Байё, [22]22
  Гобелен из Байё – вышивка по льняному полотну, памятник искусства конца XI в.; изображает сцены подготовки Нормандского завоевания Англии и битвы при Гастингсе. В настоящее время выставлен в музее г. Байё (Нормандия). (Прим. ред.).


[Закрыть]
которую мне позволяли брать с собой в постель, когда я лежала с простудой.

История разворачивается в пространстве, перед моими глазами и в моей голове. Картинки – ксилография с набранными под ней словами:

«Но король Эет не хотел возвращать Золотое руно Ясону, потому что любое королевство, владевшее руном, было счастливо: брат дружил с братом, и все королевство богатело и жило в мире».

Это не холодные, мраморные, длинноногие греки, которых мы изучали в школе и чьими наследниками, говорят, мы являемся. Это грубые, коренастые фигуры, похожие на старые узловатые оливы, цепляющиеся за бесплодное каменистое ущелье где-то в Малой Азии. Они играют свою историю, но художник явно изучал гобелен из Байё. Здесь тоже, как контрапункт, есть непрерывный бас – в буквальном смысле непрерывный: по низу страницы бежит обычная жизнь, жизнь Черного моря. Там доят коз, быки пашут землю, орел хватает ягненка, корабли строятся и оснащаются, и с помощью руна моют золото. [23]23
  В Древней Греции овечью шкуру использовали для добычи золота: опускали в золотоносный ручей, и в шерсти застревали золотые песчинки; есть версия, что отсюда и пошла легенда о Золотом руне.


[Закрыть]
Вещи, придающие смысл великой любви, ревности и битвам, которые кипят над ними.

– Это великолепная книга.

– Великолепная, правда? Но, боюсь, она кошмар для переплетчика. Они уже ругаются с нами из-за опоздания. Сейчас я работаю на половине пресса, потому что у меня нет помощника. Но у меня есть отличные заказы на будущее, их хватит, чтобы возместить убытки, которые я потерпел на «Вестях ниоткуда»!

– Господи, неужели кто-то все еще читает Уильяма Морриса? [24]24
  Уильям Моррис (1834–1896) – английский поэт, художник, издатель и общественный деятель. (Прим. ред.).


[Закрыть]

– Очевидно, нет… – замечает дядя Гарет и одобрительно кивает, глядя, как я чищу блоки пресса.

Иногда я думаю, что это все равно что чистить лошадь: блок твердый и неподвижный, пресс замер под моими руками, но всегда готов прийти в движение.

– А теперь расскажи мне новости, – просит дядя Гарет.

Я рассказываю ему немножко о том, что мне нужно сделать во время мимолетного визита в Лондон – продать дом на Нарроу-стрит и все уладить. Больше я рассказываю о нашем – моем – доме в Сиднее, о том, как сад спускается к утесам, а оттуда ступеньки ведут на пляж.

– Должно быть, красиво. Хотел бы я это увидеть, – говорит он.

– Приезжай в гости. Приезжай в ноябре, и мы покажем тебе, какое у нас солнце. Все говорят, что я должна устроить вечеринку в честь дня рождения. Может, я и вправду ее устрою.

– Я не могу оставить «Пресс», – качает головой дядя Гарет. – На такое долгое время – не могу. Да еще арендаторы в доме. Они очень хорошо себя ведут, что бы там ни говорила Иззи, но все-таки… – Он выглядывает в окно. – Солнце над нок-реей, так бы ты сказала? Хочешь виски? Боюсь, вина у меня нет. Никак не могу перенять ваши молодежные привычки пить виски неразбавленным.

– Это ты научил меня любить виски, – отвечаю я, следуя за ним на кухню, которая раньше была темной комнатой.

Там все очень аккуратно, дядя Гарет всегда был аккуратен, его руки всегда были чистыми, чистые они и сейчас, как бы сильно все остальное вокруг ни было заляпано чернилами. Но кухня пахнет старой посудной тряпкой и выглядит так, будто дядя Гарет никогда ничего не готовит. Стаканы, которые он вынимает из шкафа, грязноваты, потому что он близорук и плохо видит, когда их моет. Я украдкой споласкиваю стаканы под краном и вытираю куском бумажного полотенца, предпочитая его аккуратно сложенному, но отдающему плесенью кухонному полотенцу.

– Ты уверен, что не сможешь приехать? – спрашиваю я, когда мы устраиваемся в креслах. Сделав глоток виски, я продолжаю: – Разве нет никого, кто мог бы вместо тебя присмотреть за делами? Друг предложил устроить большую вечеринку в честь моего пятидесятилетия. Приезжай на нее!

– Вообще-то никто не может тут за всем присмотреть, – отвечает он, снова качая головой.

Потом он отводит глаза и поворачивает голову, чтобы взглянуть на книжную полку возле своего локтя, как будто она неодолимо притягивает его взгляд, это заставляет и меня посмотреть туда же.

Я вижу, что он смотрит на фотографию Марка. Вижу так ясно, как если бы он снял эту карточку с полки. Она полускрыта снимком моей с Адамом свадьбы, но я думаю, что это увеличенное изображение маленькой части утраченного ныне оригинала. Изображение зернистое и призрачное, как воспоминания: чем пристальнее ты в них вглядываешься, тем сильнее они рассыпаются в пыль. И все же ты невольно всматриваешься в собственные воспоминания в надежде, что они станут яснее.

Марк оставил меня… нас… оставил «Пресс», а я так толком и не узнала почему.

Может, потому, что мы теперь находимся в мастерской, это внезапно начинает причинять мне боль, как будто где-то глубоко во мне ноет старый шрам.

– Разве Адам не выглядит тут красавцем? – произносит дядя Гарет, словно ни я, ни он никогда не видели Марка. – А что насчет работы? Ты рассказывала в письме, что пишешь об Энтони Вудвилле.

Я объяснила.

– Привлекательный персонаж, верно? – говорит дядя Гарет. – Помню, ты рассказывала, что пишешь труд о его «Изречениях». Не о версии Кэкстона, великолепном иллюстрированном манускрипте, который был преподнесен королю и королеве.

– Это просто заметки на полях, а не произведение, – объясняю я, и в моей памяти всплывают слова: «Этот граф был самым ученым храбрецом и благородным рыцарем в мире того времени, однако все это было перечеркнуто несчастливыми событиями его жизни и в конце концов привело его к незаслуженной смерти». – И везде, где в копии было проставлено имя графа, его соскоблили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю