355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмма Дарвин » Тайная алхимия » Текст книги (страница 22)
Тайная алхимия
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:28

Текст книги "Тайная алхимия"


Автор книги: Эмма Дарвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)

Секретарь Несфилда принес мне письмо от Бесс, и я устроилась на скамье у очага, чтобы прочитать его. Конечно, оно было не запечатано, и я знала, что его уже прочитали. Ничто не могло попасть к нам, не подвергнувшись предварительному осмотру.

Со скотного двора донесся вопль – длинный и пронзительный, как будто кричал человек. Бриджит ударилась в слезы, Анна уронила на пол пяльцы.

– Это всего лишь свиньи, – сказала я, когда прислужница подошла, чтобы утешить Бриджит леденцом. – Подними свою работу, Анна.

– Мне это не нравится, – заявила Анна.

– Этого не избежать, иначе откуда бы у нас зимой бралось мясо? Все скоро закончится.

– Колбасы! – закричала Катерина. – Мадам, можно я пойду посмотрю?

– Нет. Тише.

– Но там будет кровь! Много крови!

– Нет. Успокойся, дочь. Это неподобающее зрелище для принцессы.

Снова раздался визг.

Бриджит подняла глаза, но на этот раз не расплакалась. Она вынула изо рта леденец, уставилась на него, словно решая, в силах ли он ее защитить, и снова сунула его за щеку.

Вместо нее начала плакать Анна.

– Бедные с-свиньи. Им, наверное, так больно.

– Зажми уши, – сказала я. – То, чего нельзя исправить, всегда можно перетерпеть.

– Не получается, мадам. Никак не получается. Я все еще слышу визг, как в ночном кошмаре.

Мне слишком хорошо известно, что можно услышать в ночном кошмаре.

– Тогда иди сюда и спрячь голову у меня на коленях.

Я погладила дочь по голове и снова начала читать письмо Бесс. В нем не было ничего такого, что могло бы встревожить самого строгого тюремщика. Письмо начиналось, как положено, с представлений мне, но потом новости перегнали стремление Бесс писать аккуратным почерком: все при дворе очень добры, и у нее есть три новых платья. Они с девицами соревновались, чьи волосы длиннее – судьей выступала тетя Бэкингем, – и Сесили победила на три пяди. Король всегда милостиво говорит с ними обоими, хотя королева снова больна и уже две недели не покидает постели. По правде говоря, король танцевал с Бесс дважды за последний вечер и заставил ее пообещать, что они снова будут танцевать в следующую встречу. Могу я устроить так, чтобы ей прислали ее серебряный пояс с бирюзой? Он бы хорошо подошел к ее новому голубому платью. И ее Цицерона тоже, пожалуйста, – кажется, она оставила книгу в спальне. Она не учится так усердно, как я рекомендовала, но пообещала на исповеди исправиться, как только сможет. В следующий раз она пришлет подарки для девочек, если я смогу дать ей несколько шиллингов, потому что все деньги потрачены на игру в карты.

Я во все глаза искала в словах дочери намек на то, что она не видит в Ричарде Глостере законного короля, а в Анне Невилл – его королеву. Писала ли она письмо, учитывая, что его прочтет секретарь Несфилда, или и вправду была довольна? Она заслуживала удовольствий, моя добрая и умная Бесс, – если бы только я могла быть уверена: она знает, что принадлежит ей по праву, и остается верной этому знанию, даже танцуя с узурпатором.

Прислужница все еще покачивала Бриджит, поэтому я попросила ее положить на стол у моего локтя перо, чернила и бумагу, чтобы я могла сама написать Бесс.

Я только начала письмо, когда вошел секретарь Несфилда.

– Вас спрашивает госпожа Петерс. Мой господин разрешил вам ее принять. Вы соблаговолите это сделать?

Мэл!

Моя дражайшая Мэл явилась сюда из Хартвелла!

Она казалась еще круглее из-за плащей и шарфов, в которые замоталась, щеки ее порозовели от мороза. Мэл протопала в комнату, сделала небольшой реверанс, какой позволял ее ревматизм, а когда я ее подняла, мы обнялись. В ее объятиях на один-единственный странный миг я почувствовала себя так, будто у меня нет большей беды, чем ободранная коленка или невыученный урок, и Мэл в силах исправить и то и другое, хотя мои нынешние тревоги и страхи были превыше ее целительной силы. Даже Мэл не обладала подобным искусством.

Она увидела слезы, которые я не в силах была скрыть, и кивком велела прислужнице увести девочек.

– Я приду и побуду с вами какое-то время, милые. А сейчас ступайте.

– А нам можно пойти и посмотреть на зарезанных свиней? – услышала я мольбу Катерины, когда они вышли. – Пожалуйста! Пожалуйста, их уже всех убили, и Анне не надо быть такой плаксой.

– Твой брат, господин Эдуард, был точно таким же, – сказала Мэл, расстегивая одежду и бросая плащ на скамью у окна. – Жаль, что она не станет адмиралом флота, как ее дядя, потому что я ручаюсь – она бы хорошо с этим справилась… – Мэл села рядом со мной. – Как вы держитесь, мадам?

Мне пришлось молча покачать головой, пока я не собралась с силами.

– Довольно хорошо. Бесс и Сесили при дворе, ты знаешь?

– Знаю. Ваш брат сэр Ричард – новый лорд Риверс, следовало бы сказать, – часто бывает в Графтоне, хоть и тайком, так что туда доходят новости. А после почти все становится известно в Хартвелле. Ей хорошо живется, леди Бесс?

– Так она пишет. Хотела бы я знать побольше о том, как она там.

– С ней все будет в порядке. Ваша сестра, госпожа Маргарита – моя леди Эрандел, следовало бы сказать, – будет присматривать за ними. Если не ваши девочки станут сердцем двора, кто же тогда еще. А из того, что я слыхала, двор его светлости Глостера трезвый и благочестивый, как он сам, и его жена тоже.

– Он хочет, чтобы мы так думали. А бедная Анна Невилл смертельно больна. Полагаю, она не создана для такого высокого положения, приобретенного по праву или нет. Уорик сломал ее еще до того, как она вышла замуж. А потом она потеряла своего сына Эдуарда. Но кто знает, что на самом деле представляет собой Ричард Глостер?

– И надежды нет? – вздохнула Мэл.

– Как я могу надеяться? – Огромный комок горя застрял у меня в горле. – И как я могу не надеяться? О Мэл, каждый день я перехожу от надежды к безнадежности до тех пор, пока у меня не становится тяжело в животе. Я боюсь. Теперь мы не в убежище, и, однако, это лучше, потому что я не вижу… я не могу видеть Дикона, как видела его в Вестминстере. А Нед… О Нед…

Мэл заключила меня в объятия и позволила мне выплакаться вволю, не утешая, не успокаивая, – я не плакала с того самого дня, когда поклялась вести себя так, будто мальчики потеряны навсегда.

Я никогда не перестану горевать о своих мальчиках: горе мое бездонно. Но почти с самого дна этой пучины, из глубокого колодца скорби я выкрикиваю:

– Я не могу вспомнить лицо Неда! Или его голос! Или как он улыбался! У меня не осталось ничего, что могло бы мне напомнить о нем. У Энтони все это было, и Энтони его потерял, и Энтони мертв.

Тогда Мэл тоже начинает плакать, потому что Энтони всегда занимал главное место в ее сердце, и две зимы не приглушили ее горя, как не приглушили и мое.

Наконец, слишком устав, чтобы плакать, я полулежала на подушках скамьи, а Мэл сидела, обхватив меня руками, и глядела в огонь.

Когда прислужница вошла с конфетами и сладким вином, я смогла заставить себя поесть, а потом спросила про детей. Мэл никогда еще не видела Бриджит, а остальных знала едва ли лучше, и она привезла для всех подарки.

Дети не посрамили меня, мило поблагодарив Мэл. Потом Анна показала Катерине, как крутить волчок, хотя мне пришлось нахмуриться, прежде чем она сама открыла дешевую книжку с историей святого Мартина, которую привезла ей Мэл. Бриджит погладила маленькую деревянную лошадку и повозку, но потом просто села и смотрела на них, не пытаясь играть.

Спустя некоторое время Мэл подхватила Бриджит на руки и поднесла к окну, чтобы рассмотреть в скудном свете. Потом поцеловала девочку и, опустив перед ее игрушкой, вернулась туда, где сидела я.

– Я живу на этой земле больше шестидесяти лет, – тихо сказала мне Мэл, – но никогда не видела ребенка с такими глазами, как у леди Бриджит, когда она изучает книжку. Вы говорили, она больна?

– Да, хотя дело не в груди или животе. Доктор говорит, у нее шум в сердце. Но она вполне счастлива, всегда смеется. Помнишь приступы ярости, в которые обычно впадал мой бедный Джордж?

– Да. Упокой, Господи, его душу. Он не будет яриться там, где он сейчас. Но леди Бриджит – милое создание, сразу видно, и всегда будет такой. Вы, может, решите, что ей будет лучше со святыми сестрами, когда она станет постарше. Они позаботятся о ней, и святая Бригитта будет ее охранять, как свою, потому что Бриджит и вправду такая, благослови ее Бог. А до того, играя с сестрами, она многому выучится.

– Думаю, я не вынесу потери еще одного ребенка.

– Ты ее не потеряешь, госпожа Иза. Только присматривай за ней получше. Точно так же, как Господь присматривает за всеми, кого хранит.

Я снова плачу, но тихо.

Миновала вечерня, но Несфилд не позволил Мэл пожить вместе с нами.

– Неважно, – говорит Мэл. – У сестер в Вестминстере есть дом для гостей. Племянницу моего главного пахаря как раз недавно взяли туда послушницей. Для отдохнувших лошадей это недолгий путь, и мой слуга знает дорогу.

Мы расстаемся, много раз обещая Небесам и друг другу встретиться снова, настанут для всех нас лучшие времена или нет.

ЧАСТЬ IV
КОНЕЦ

Вся радость и печаль по поводу счастья или бедствий другого человека порождена игрой воображения, которое делает наглядным событие, каким бы оно ни было вымышленным, или приближает его к нам, каким бы оно ни было отдаленным, помещая нас на время в положение того, чью судьбу мы созерцаем. Оттого, пока длится этот обман, мы чувствуем все так, словно наши эмоции были вызваны хорошим или плохим событием, случившимся лично с нами.

Доктор Джонсон. Бродяга. [128]128
  Сэмюэл Джонсон (1709–1784) – английский критик, лексикограф и поэт; после получения им докторской степени в Оксфорде его стали называть Доктором Джонсоном. «Бродяга» – сборник эссе С. Джонсона. (Прим. ред.).


[Закрыть]
13 октября 1750 года, суббота

ГЛАВА 10

Уна – Воскресенье

В церкви Святой Елены и Святого Креста Марк кладет руку на могилу мальчика.

Фигурка пострадала от времени, сложенные в молитве руки потеряны и ноги тоже, каменное лицо сглажено так, что в прохладном утреннем свете черт почти не разобрать. Но пропорции фигурки детские. Длинное, тяжелое одеяние, вычурная шапочка, высокие готические лепные украшения у основания могилы – все это дышит пышностью и богатством его маленькой жизни.

– «Эдуард Миддлхем», – читает Марк. – Должно быть, он был важной персоной.

– Так и было. Он был сыном Ричарда Глостера, его единственным наследником. Эдуард умер, когда Ричард пробыл королем меньше года, – думаю, от лихорадки. Потерять наследника не только горе для семьи. Когда умирает принц Уэльский, это еще и политическая катастрофа. Его родители были сражены. Мать его умерла год спустя.

– Из-за потери ребенка…

– Да.

Судя по источникам, которые я читала, нет точных доказательств, что это именно его могила, несмотря на обнадеживающие местные приметы. Но здесь еще кто-то присутствует, как не присутствовал в замке: скорбящие мужчина и женщина. Это не Елизавета, не Энтони, горюющие о ребенке: они никогда не стояли там, где стоим мы, и это дом и горе их врагов. И все же в воздухе непостижимым образом чувствуется запах давно погасшего дыма свечей, холода и древнего камня, горький привкус мирры… Они вторгаются в мои чувства, в мой разум, и Энтони встает передо мной, как опиумный сон, порожденный сердцем, и Елизавета тоже, потому что потеря ребенка есть потеря ребенка – бездонное горе.

Позади нас щелкает запор церковной двери, звучат шаги, слышится шелест рясы. Женщина, одетая подобным образом, все еще в диковинку. Она несет стопку старых книг и новых буклетов. У нее квадратное, спокойное лицо.

Только когда мы перехватываем ее взгляд, она подходит ближе.

– Красиво, правда? Удивительно сознавать, что могила настолько старая.

– И неизвестно наверняка, кто здесь похоронен? – спрашиваю я.

– Так мне сказали. У меня пока не было времени разбираться в истории. Небеса знают, здесь вокруг достаточно истории, но школа, и работа в церковном приходе, и епархиальные проекты… Йорк – не эффектная «капсула времени», как думают туристы. Вы здесь мимоходом?

– Вроде того, хотя мой визит еще и профессиональный. Я историк.

– Тогда это может вас заинтересовать, – говорит женщина, кивая на стопку книг, которую держит в руках. – Мой муж разбирал книги, оставленные моим предшественником, и сказал, что две необходимо поместить в надежное место. Хотите быстренько на них взглянуть, прежде чем я их запру? Между прочим, меня зовут Анна. Анна Стюарт. Я пастор, что, без сомнения, вы уже поняли по воротничку.

Я улыбаюсь и благодарю ее с машинальной, уклончивой теплотой, с которой всегда отношусь к предложению непрофессиональной помощи. Она отпирает ризницу и впускает нас внутрь.

Переплеты книг из телячьей кожи середины восемнадцатого века толстые, гладкие и в удивительно хорошем состоянии. Первая книга оказывается именно восемнадцатого века, на ее переплете значится: «История Тома Джонса, найденыша». [129]129
  «История Тома Джонса, найденыша» – роман английского писателя Генри Филдинга (1707–1754).


[Закрыть]
Специфическое чтение для священника того столетия, думается мне. Я показываю книгу Марку.

– Не мог же он считать это реальной историей? – спрашивает он. – Здесь только вымышленные новеллы.

– Или наставительный трактат, – говорит Анна Стюарт, быстро кладя буклеты серии «Три литургии» рядом с истрепанными, но ярко иллюстрированными «Историями из Святой земли» и «Добрым самаритянином» издательства «Ледибёд». – Вроде тех ужасных викторианских нравоучительных рассказов. Да вы садитесь, садитесь.

– В «Томе Джонсе» нет ничего особо нравоучительного. По крайней мере, не в викторианском смысле этого слова, – говорю я, опускаясь на школьный стул в углу.

Осторожно листаю страницы: книга, как я и ожидала, напечатана Фоулисом в Глазго. [130]130
  Роберт Фоулис (1707–1776) – торговец книгами и печатник из Глазго.


[Закрыть]

– Это милое, обычное издание, хороший переплет. Могу я посмотреть вторую книгу?

Вторая снаружи очень похожа на первую, но внутри совершенно другая. Это не деловой продукт, выпущенный гремящими прессами эпохи Просвещения. Это смесь страниц, бумаги разных размеров, разных шрифтов. Титульная страница как таковая отсутствует, есть только отпечатанное содержание, печатник – Питер Смолл из Йорка, MDCLXVII. [131]131
  1667 год.


[Закрыть]
Начало книги довольно ортодоксальное: проповеди и молитвы Ланселота Эндрюса, [132]132
  Ланселот Эндрюс (1555–1626) – английский священник и ученый.


[Закрыть]
набранные хорошим плантином. Хотя буквы и поблекли, слова эпохи короля Якова все еще четко пересекают страницы:

«Если ты видишь текст в неподходящее время, это не значит, что само время не то. И хотя никогда не бывает неподходящего времени, чтобы говорить с Христом, даже для Христа есть свое время. „Твое время всегда, – говорит Он, – но не мое, у меня есть свое время“».

Потом следует «История церковного прихода Шерифф-Хаттона вкупе с историями приходов Лиллинга, Уэнхи, Корнборо, Ститтенхама и Флакстона, их выдающихся жителей и памятных событий, записанная преподобным Исааком Фергюсоном, эсквайром, магистром искусств, доктором богословия, недавно преподававшим в колледже Магдалины Кембриджского университета, дабы отпраздновать возвращение Карла II на трон».

Довольно грубый шрифт Ван-Дейка. [133]133
  Христофор Ван-Дейк – художник, создатель прекрасных шрифтов, живший в XVII веке.


[Закрыть]

Я пробегаю глазами страницу-другую, и мне становится ясно, почему «История Тома Джонса» продавалась лучше. Анна Стюарт выныривает из глубин шкафа и видит мою слабую улыбку. Она заглядывает мне через плечо, проходя мимо, от нее веет нафталином и полировкой для меди.

– Это написано от руки? Странно видеть такое в настоящей книге.

Я взглядываю туда, куда привело меня небрежное перелистывание страниц.

– О, это совершенно обычно для того времени. Печатники рассылали свои книги отдельными листами, и их переплетали и продавали уже на месте. Таким образом, вы могли заставить местных переплетчиков соединить под одной обложкой все, что вам хотелось хранить вместе: эссе, рецепты, письма, все, что угодно. Получались самые разнообразные сборники.

Это хороший почерк конца XVI века, не писарский почерк чиновников, как сказали бы мои коллеги-палеографы, а курсив образованного мужчины или женщины, привыкших много писать. Черные линии бегут по странице без излишних завитушек и нажимов, как будто писавший был стар и мог уделить мало времени на то, чтобы поведать эту историю.

«То, что следует ниже, хранил вплоть до своей кончины мой двоюродный прадедушка Джордж Фергюсон, эсквайр, некогда приходской священник Шерифф-Хаттона, каковым, в свою очередь, являюсь и я в год восьмой царствования короля Карла, в год MDCXXXIII [134]134
  1633 год.


[Закрыть]
от рождения Господа Нашего. Хотя мой двоюродный прадедушка был отдаленным родичем по женской линии Анны Невилл, жены Ричарда III, чья семья являлась повелителями Шерифф-Хаттона со дней короля Ричарда I, называемого Coeur de Lion, [135]135
  Львиное Сердце (фр.).


[Закрыть]
он был так горячо любим своими прихожанами за святость жизни и мудрость слов, что прихожане доверили ему сие в поисках его совета, кому бы ни принадлежала их преданность в Войне кузенов, которая закончилась только объединением Домов Йорков и Ланкастеров под эгидой покойного короля Генриха Тюдора».

– Текст подлинный? – спрашивает Марк, кладя руку мне на плечо, чтобы вглядеться в страницу.

– Не знаю. Нужно сделать анализ бумаги и так далее, чтобы убедиться. Но все сходится: переплет, почерк, даты. На первый взгляд…

Я переворачиваю страницу. На следующей почерк куда старше, хотя довольно плавный, все еще в готическом стиле, орфография отличается больше, слова и их порядок более чужды для современного взгляда.

«In Nomine Patris Dei. [136]136
  Во имя Отца Божественного (лат.).


[Закрыть]
Это письмо было доставлено мне, Джорджу Фергюсону, приходскому священнику Шерифф-Хаттона, Стивеном Фейрхерстом, одним из бывших прихожан. Он пожелал, чтобы я сперва снял копию с оного, после чего снова запечатал его моей печатью с моим знаком, с тем чтобы милостивейшая леди (вычеркнуто), которой Господь даст прочесть это, знала, что печать была сломана не по злому преступному умыслу, но ради нее и ради брата ее (вычеркнуто), самого мудрого и ученого дворянина, когда-либо встречавшего свой конец от рук врагов. Посему, что бы ни приключилось с подлинным письмом от рук упомянутых врагов, могла бы сохраниться копия, дабы в лучшие времена попасть к ней в руки. Когда я сделал копию, он отбыл в Лондон, и я молю Бога, дабы в дороге он не встретил ничего, что помешало бы исполнению его замысла. Gloria Patri et Filio et Spiritui Sancto. Sicut erat in principio et nunc et semper. [137]137
  Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу. И ныне, и присно, и во веки веков (лат.).


[Закрыть]
Написано в Шерифф-Хаттоне на четвертый день после рождения Иоанна Крестителя».

А потом, тем же самым почерком, но более аккуратным, словно писавший теперь следил за словами и правописанием так, как не следил раньше:

Милостивейшая мадам, моя королева и сестра, почтительнейше приветствую Вас и передаю Вам благословение Божье и мое. Я вверяю это письмо мальчику, который прислуживает мне этой ночью, моей последней ночью на земле. Его зовут Стивен Фейрхерст, и если он доставит Вам сие письмо, то ценой риска для себя. Молю Вас позаботиться о том, чтобы он был вознагражден настолько, насколько Вы в силах будете его вознаградить.

Я должен первоначально сказать, что сын Ваш, сэр Ричард Грэй, доставленный сюда, в Понтефракт, вместе с нашим кузеном Хоутом, пока меня держали в Шерифф-Хаттоне, жив и все еще находится здесь. Мне сказали, что он в добром здравии, хотя коннетабль не дозволил мне говорить с ним или послать ему весточку. Но, увы, мадам, ему суждено умереть на рассвете так же, как и мне. Если будет на то воля Божья, мне даруют время перемолвиться с ним словом, чтобы утешить и подбодрить его.

Стойко встретить все, что в этом мире может послать нам судьба, – первый долг и первейшая добродетель мужчины. Мне сказали, что Вы укрылись в святилище. Пусть Бог и его святые хранят Вас, и принца Ричарда, и девочек. Вы знаете так же хорошо, как и я, что, пока Дикон жив и в безопасности, Нед в безопасности тоже. Я молюсь каждый день, чтобы Нед был здоров и весел, потому что он был для меня сыном и я люблю его так, как любил бы любой отец. Все еще есть средства вернуть ему трон: наш брат Эдуард и Ваш сын Томас будут Вам в том советчиками, как и его светлость архиепископ Кентерберийский. И хотя господин Гастингс давно противостоит нашей семье в делах управления и влияния, он человек большой чести и любит детей короля как собственных. А коли никогда не случится так, что Неда коронуют, Вы можете утешиться тем, что, хотя у короля больше, чем у обычного человека, власти вершить в мире добро, нелегко заниматься этим и в то же время воистину прикипеть душой к Богу. Да будет на то Божья воля, как и во всем другом.

Вы должны прежде всего заботиться о безопасности Неда и своей собственной, как и о безопасности других детей, но если Вы услышите, что нечто дурное случилось с моей дочерью Маргаритой или моей женой и в Ваших силах будет позаботиться о них, Вы заслужите мою огромную благодарность.

Касательно моего завещания – я назначил благородных людей, дабы выполнить его, моля Ричарда Глостера присмотреть, чтобы все было сделано надлежащим образом. И хотя мое величайшее горе – то, что Нед находится в его власти и может лишиться короны, Ричард Глостер всегда видел в покойном короле пример достойного ведения дел.

Здесь, какие Шерифф-Хаттоне, со мной обращаются хорошо, без оскорблений, но я лишен свободы, а теперь лишусь и жизни.

Вскоре меня посетит священник, и я умру, исповедовавшись и причастившись. Я доверяю Богу, что персона, которую я любил больше всего на свете, последует за мной под Его сень. Я утешаю себя тем, что в этом скорбном мире нет ничего такого, чего я мог бы желать больше, нежели желаю найти в жизни после смерти.

О Елизавета, мое величайшее горе – это то, что я не предвидел, чему суждено случиться. Да простит меня Бог, потому что сам я не могу себя простить. Я не знал, что воистину представляет собой Ричард Глостер, не охранял Неда так, как должен был охранять. Моя дражайшая сестра, я молюсь и о том, чтобы Вы простили меня, хоть и не заслуживаю подобного прощения. Как я могу надеяться на прощение, потерпев крах в самом огромном поручении, которое Вы и мой повелитель, покойный король, на меня возложили? Как могу я простить самого себя, зная, что Нед, возможно, не сумеет меня простить? Я потерял, оставил в руках врагов Вашего самого любимого сына, который был также сыном моего сердца.

То, что я не ждал предательства с той стороны, не может даровать мне Вашего прощения, для этого недостаточно даже такого наказания, как моя смерть.

Я могу только смиренно и униженно молить о том, чтобы Вы простили меня из любви, такой же, какой я любил Вас так долго и нежно, как только может мужчина любить свою сестру и королеву. Я молюсь о прощении на каждой церковной службе и не нахожу его в своем сердце. Моим слабым и единственным утешением является то, что такова, как и во всем остальном, судьба смертных – оказываться недостойными Бога, который прощает все.

Я не знаю, простили ли Вы меня. Я могу только надеяться на это. Я иду на смерть в надежде на воскрешение в грядущем мире. Всемогущий Иисус да хранит Вас и Ваших девочек, любимейшая моя сестра, и да пошлет Вам Бог здоровья и счастья в мире, зная, что это всего лишь песчинка в сравнении с радостью Небес, которые милостью Божьей ожидают всех нас.

Написано в Понтефракте в канун рождения Иоанна Крестителя и в сознании часа моей смерти.

Энтони Риверс

Не призрак, не опиумный сон: образ столь реален, что мой разум без труда может это распознать.

Кто-то прикасается к моему плечу.

– Уна, ты в порядке? – спрашивает Марк.

– Могу я снять с этого копию? – обращаюсь я к Анне Стюарт, вытаскивая записную книжку и карандаш из сумки. Мои руки дрожат, и я роняю и то и другое на пол.

– Только не ручкой, – быстро говорит она. – А, у вас карандаш. Да, конечно. Но почему бы вам обоим не отправиться в дом приходского священника? Там куда теплее, и мой муж, вероятно, уже кипятит чайник.

– Он так и не узнал, – говорю я Марку.

Мы сидим на коврике для пикников у огромного основания ветряной мельницы, возле дороги на Торнтон-ле-Клей. Вокруг ни одной живой души, ни человека, ни животного, только деревья и поля зеленовато-серой неспелой ржи. Слабый ветерок веет под бледно-серым небом, таким же плоским, как и поля вокруг.

– Он так никогда и не узнал, получила ли она письмо или нет… Не узнал, в безопасности ли Нед.

– Нед?

– Эдуард, принц Уэльский. «Да простит меня Бог, потому что сам я не могу себя простить». Нед, настолько близкий ему человек, что ничем не отличался от его сына. Энтони никогда не узнал, простил ли он его.

Спустя долгое время Марк спрашивает:

– Что ты собираешься сделать с письмом?

– Ну, епархиальный архивист – достойный человек, как сказал муж Анны. – Каким-то образом мне удается говорить нейтральным тоном ученого. – Но я сняла копию, и у меня нет причин не воспользоваться ею. Если бы я была юным историком, жадным недавним докторантом, думаю, я бы сделала профессиональное заявление.

– Но ты не такая.

– Что?

– Ты не юный историк, жадный… Как ты там сказала?

– Недавний докторант. Тот, кто только что получил степень доктора и пытается сделать карьеру.

– Письмо имеет для тебя большое значение? Я имею в виду, для твоего труда о книгах Энтони и Елизаветы?

С внезапным потрясением я осознаю, что мне даже не приходило в голову задать себе этот вопрос.

– Конечно, большого значения оно не имеет – разве что в общем и целом. В нем не упоминаются книги Энтони, хотя в его завещании есть ссылки на них. Если он и написал что-нибудь в тюрьме, так, как Уолтер Рэйли написал «Историю мира» или как Мэлори написал «Le Morte Darthur», нам об этом неизвестно. Письмо даже не написано его рукой, хотя современная копия куда более убедительна, чем само письмо. Если это копия с того, что когда-то существовало. Оно может даже оказаться подделкой – уловкой, – выражением чаяний какого-нибудь сторонника Вудвиллов здесь, в феоде Ричарда. Но мне хотелось бы, чтобы письмо было важным. Для меня, я имею в виду. Потому что это он, так ведь? – Я слышу в своем голосе желание пристрастившегося к опиуму человека. – Это он – в тех отношениях, которые не проявляются в его завещании. Его голос, а не только его дела.

– А не написать ли тебе биографию?

Этот вопрос, как громом, поражает меня. Ничего подобного не приходило мне в голову. Я гляжу туда, где на фоне неба виднеются черные брусья замка.

– Не знаю. Это не моя сфера деятельности. Кое-кто будет порядком шокирован. Университетские историки по большей части презирают биографов.

– Но ты их не презираешь.

– Нет, вовсе нет. Но сама я не пишу биографий. Я пишу научные книги, – вздыхаю я, сама не зная почему. – Пытаешься написать что-то цельное, полное смысла, надежное, и ничего не получается. Когда речь идет о таких людях, как Энтони и Елизавета. Слишком многое о них невозможно выяснить. Все полно «если», «может быть», «возможно, он думал» и «может быть, она вспомнила» – а последние два допущения слишком сомнительны, в научной терминологии. По крайней мере, баланс активов и пассивов и водные знаки действительно существуют.

– Давай просто подождем и посмотрим, когда ты получишь все материалы, ладно? – предлагает Марк. – Как осмотр здания, в реставрацию которого я вовлечен. Тогда ты будешь знать, как лучше все это изложить. Будешь знать: то ли это просто догадка, то ли чистые стекло и сталь, как сказал Чарли.

– Да, полагаю, так я и поступлю, – говорю я медленно.

Я так остро ощущаю присутствие Марка на другом конце коврика, что чувствую, как он собирается с силами, прежде чем снова заговорить.

– Ты смогла бы простить меня за то, что я ушел? Когда-нибудь?

Нас овевает ветер, и листья показывают бледную изнанку, как поворачивающая стая птиц.

– Да, – говорю я, потому что понимаю, что уже простила. Я простила Марка.

– Я рад этому.

Молчание громадно. Это огромное пространство, где был мой гнев, а теперь просто… ничего. Может быть, это паломничество. А может быть, то, о чем говорил Энтони: прощение – не акт воли, оно дается Богом, это милость, о которой мы можем только молиться.

Но когда Марк поворачивается и улыбается, глядя на меня сверху вниз, я чувствую – так, словно его тело – мое, что в нем что-то расслабляется.

У меня переворачивается сердце, и я не могу притворяться, будто этого не произошло, не могу больше притворяться, что не хочу его, не могу притворяться, будто он об этом не знает.

Простит ли меня Адам за мое вожделение к Марку?

Тонкое облако над нами расслаивается на пряди и клочки, ветер свежеет. Марк смотрит вверх, на небо.

– Тебе холодно?

– Нет, мне хорошо.

– Сэндвичей достаточно?

– Да, спасибо.

Я понимаю, что очень устала, хотя не знаю почему, а потом голос в моей голове, похожий на голос Морган, говорит: «Если ты устала, ляг» – и я ложусь. Вот так просто, и шерсть коврика щекочет мою щеку. Мы одолжили его у Фергюса, и от коврика исходит слабый запах краски.

«Я могла бы лежать тут вечно, – думаю я, – вдыхая запах травы и ветра».

Марк откидывается назад, опираясь на согнутые локти, и лениво наблюдает, как ветер пробегает по пшенице, заставляя ее то темнеть, то светлеть, словно бархат, который гладит рука.

Да, я могла бы навсегда остаться тут, с Марком, не разговаривая, просто существуя.

Только я не могу остаться еще на одну ночь, я должна вернуться в Лондон, а потом – в Австралию, туда, где я лучше всего могу держаться за Адама. Но впервые с тех пор, как я покинула Сидней, мне хочется остаться. Мне хочется видеть замок в гаснущем дневном свете или в отбрасываемых луной тенях, показывающих то, чего не видно было раньше.

Как это глупо с моей стороны… По-детски… Желать увидеть, как тень склоняется над этим письмом, услышать скрип пера по бумаге, услышать топот лошадей и звон оружия. Почуять запах горячего воска печати, сладкую сухость нагара на свече, даже вонь тюрьмы, грязной соломы и отхожего ведра, страха… Глупо ли это, если это означает суметь прикоснуться к миру Энтони и рассказать его историю – ту, в которую я верю?

Дети верят в истории, а я не ребенок.

«Я доверяю Богу, что персона, которую я любил больше всего на свете, последует за мной под Его сень».

О ком он писал? Мы знаем так мало, кроме того, что это вряд ли одна из его жен. Была еще Гвентлиан, мать его ребенка, или сам ребенок – Маргарита: мы знаем, что он любил ее. Эта персона могла быть даже не в Англии, а в Риме или Португалии. Это могла быть даже не женщина.

Если где-то есть письмо, поэма, хроника, которая расскажет мне об этом, я все равно точно ничего не узнаю. Не так, как ты знаешь собственные руки, или лицо своего ребенка, или тело своего любовника. Я не могу написать, как Энтони расхаживал по камере – четыре шага в ширину и шесть в длину, стены из бледно-серого камня и за окном виднеется небо. Я не могу сказать, как он сидел в этой камере, вспоминая вес и хватку ястреба-тетеревятника на своей руке, или спотыкающуюся кровавую стычку в темноте Сандвича, где кололи и рубили, или веревки, постыдно врезавшиеся в его запястья, когда взятых в плен гнали по палубам и он осознал с ужасным гнетущим страхом, что их везут в твердыню их врага – в Кале. Я не могу сказать, как он поднял глаза, оторвавшись от книги во фламандской таверне, и увидел молодого человека с кожей цвета меди, и полюбил его, и лег с ним, прикасаясь к каждому его блеску и изъяну. Сильные мышцы под прекрасной, плотной кожей, широкие руки бойца, бедро прижимается к бедру, руки стискивают, тела напряжены, как луки, оба вцепляются друг в друга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю