355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. т.2. » Текст книги (страница 38)
Собрание сочинений. т.2.
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:08

Текст книги "Собрание сочинений. т.2. "


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 47 страниц)

Каждое произнесенное слово стоило Гийому и Мадлене тяжкого усилия. Устроившись у очага, они полулежали в креслах и молчали, словно были за тысячу лье один от другого.

Мадлена, переменяя одежду, сняла испачканные грязью юбки и чулки. Она надела сухую рубашку и прямо на нее накинула пеньюар голубого кашемира. Полы этого пеньюара, зацепившись за ручки кресла, на котором она сидела, оставили открытыми ее голые, как бы позолоченные пламенем ноги. Маленькие ступни, едва всунутые в низкие туфли, казались розовыми в горячих отсветах углей. Сверху пеньюар распахнулся, еще больше обнажая грудь, чуть прикрытую глубоко вырезанной рубашкой. Молодая женщина задумчиво глядела на горящие поленья. Можно было подумать, что она не замечает своей наготы и не чувствует на своей коже жгучих ласк огня.

Гийом смотрел на нее не отрываясь. Незаметно для себя он откинул голову на спинку кресла и прикрыл веки, как бы задремав, но в то же время не сводил глаз с Мадлены. Он весь погрузился в созерцание этого полуголого существа, крепкое, упитанное тело которого не возбуждало в нем ничего, кроме мучительной тревоги; желания он не испытывал, ее поза казалась ему непристойной, а черты – черствыми и огрубевшими, какие бывают у пресыщенных женщин. Огонь, сбоку освещавший ее лицо, наложил на него темные тени, казавшиеся еще более темными оттого, что выпуклости лба и носа были ярко освещены; черты выделялись резко, и вся физиономия, неподвижная и как бы застывшая, приобрела выражение жестокости. Вдоль щек до самого подбородка тянулись еще не высохшие после дождя тяжелые, рыжие, прямые пряди, обрамляя лицо двумя строгими линиями. Эта холодная маска, лоб покойницы, эти серые глаза и красные, не смягченные улыбкой губы вызывали в молодом человеке неприятное удивление. Он не узнавал этого лица, которое привык видеть таким веселым и простодушным. Перед ним предстало как бы новое существо, и он вопрошал каждую черточку, стараясь прочесть по ней мысли, так неузнаваемо преобразившие молодую женщину. Когда его взгляд случайно спускался ниже, на грудь и голые ноги, он с каким-то ужасом смотрел, как пляшет на них желтый свет огня. Кожа приобретала оттенок червонного золота, и временами было похоже, будто она покрывается пятнами крови, быстро сбегающими по округлостям грудей и колеи, то исчезая, то опять появляясь, чтобы вновь окрасить эту гладкую и нежную кожу.

Мадлена склонилась над камином и, не отдавая себе отчета, принялась задумчиво помешивать угли. Она долго сидела так, согнувшись, лицом близко к огню. Ее широкий пеньюар, нигде не застегнутый, спустился с плеч до середины спины.

И тогда, при виде этой могучей наготы, у Гийома болезненно сжалось сердце. Он смотрел на мягкие и смелые очертания открытой груди, на волнистую линию наклоненной шеи и покатых плеч и, следуя далее вдоль выгиба спины и вокруг тела, возвращался взглядом наверх, под руку, к тому месту, где в тени подмышки розовел кусочек груди. Белизна кожи, молочная белизна рыжих женщин, подчеркивала черноту родинки, которая была на шее у Мадлены. Он с болью задержался на этой родинке, столько раз целованной им. Эти плавные изгибы восхитительного тела, эта нежная плоть с перламутровыми переливами прелестнейших красок невыразимой тоской терзала его грудь. В глубине его затуманенного сознания пробуждались картины прошлого, но не внезапными вспышками памяти, а как медленно ворочавшиеся бесформенные массы. Состояние полусна, в котором он находился, заставляло его сто раз мысленно повторять одну и ту же фразу. Он наяву переживал гнетущий кошмар, от которого никак не мог освободиться. Он думал о пяти годах любви и обладания Мадленой, о блаженных ночах, когда он засыпал на ее белой груди; он вспоминал сладость объятий и поцелуев, которыми они обменивались. Когда-то он отдавался ей всецело, он был воплощенная нежность и безграничное доверие; мысль, что, быть может, он составляет не все для этой женщины, ему никогда не приходила в голову, ибо ему самому ничего не нужно было, кроме нее, и, когда она убаюкивала его на своей груди, для него переставал существовать весь мир. А теперь его грызло страшное сомнение: он вновь видел, как целует эти атласные плечи, чувствовал, как вздрагивает под его губами эта кожа, и спрашивал себя с ужасом, только ли его губы вызывали эту дрожь и не была ли тогда Мадлена разгорячена воспоминаниями и не трепетала ли еще от ласк другого? Ведь он-то отдался ей целомудренным, он не мог примешивать к своему нынешнему сладострастию вечно живые ощущения сладострастия прошедшего; но Мадлена не была невинна, как он; без сомнения, при его касаниях она испытывала то же волнение, какое дал ей испытать ее первый любовник. Конечно же, в его объятиях она думала об этом человеке, и Гийом доходил до мысли, что, может быть, она ощущала чудовищное удовольствие, вызывая в памяти наслаждения прошлого, чтобы усилить наслаждения настоящие. Какой гнусный и жестокий обман! В то время как он считал себя супругом и единственно любимым, на самом деле он был лишь случайным прохожим, губы которого всего-навсего оживляли сладкий жар еще не остывших прежних поцелуев. Кто знает? Возможно, эта женщина ежечасно обманывала его с призраком; она пользовалась им, как инструментом, томные вздохи которого напоминают ей знакомые мелодии; он, Гийом, исчезал для нее, она мысленно соединялась с тем, невидимым, это ему она выказывала благодарность за долгие часы сладострастья. Эта подлая комедия тянулась четыре года. В продолжение четырех лет он, сам того не зная, играл унизительную роль; он дал украсть свое сердце, украсть свое тело. Под влиянием кошмара поддавшись круговороту этих мыслей, этих постыдных вымыслов, Гийом с гадливостью разглядывал наготу молодой женщины. Ему казалось, будто на ее груди и на белых плечах он замечает отвратительные пятна, несмываемые и кровоточащие ссадины.

Мадлена продолжала ворошить головни. Ее лицо сохраняло непроницаемую неподвижность. С каждым движением руки, шевелившей уголья, ее пеньюар медленно сползал еще ниже.

Гийом не мог оторвать глаз от этого тела, мало-помалу сбрасывавшего с себя покровы и обнажавшегося во всей своей дерзкой и пышной красоте. Оно казалось ему насквозь порочным. Каждое движение руки, при котором обрисовывались сильные мускулы плеча, вызывало у него представление о спазмах сладострастья. Никогда он так не страдал. Он думал: «Я не единственный знаю эти ямочки, которые появляются у нее под шеей, когда она протягивает руки». Мысль, что он разделял эту женщину с другим, что для нее он – второй, была ему нестерпима. Как и все люди с нежным и живым темпераментом, он был утонченно ревнив, и всякая мелочь больно его задевала. Он требовал обладания безраздельного. Прошлое ужасало его, потому что он боялся обнаружить соперников в ее воспоминаниях, соперников тайных, неуловимых, с которыми он не мог бороться. Воображение разыгрывалось, и ему мерещились тогда страшные вещи. К довершению несчастья надо же было, чтобы первым любовником Мадлены оказался Жак, его друг, его брат. Это особенно мучило его. Против всякого другого мужчины он был бы просто раздражен; но против Жака он испытывал непреодолимое чувство жестокого и бессильного негодования. Давнишняя связь его жены с тем, к кому в юности он относился, как к божеству, казалась ему величайшей гнусностью, чудовищность которой способна помутить ум человеческий. Он видел в этой связи кровосмешение и святотатство. Жаку он прощал, хоть и плакал кровавыми слезами; он думал о нем со смутным ужасом, как о существе, недоступном его пониманию, неведомо для самого себя ранившем его смертельно, но которому он никогда не отплатит обидой за обиду. Что же до Мадлены, то в подогретом злыми вымыслами раздражении, усиливавшем самые мимолетные впечатления, он считал ее умершей для него навсегда; по странной аберрации она представлялась ему теперь супругой Жака, к которой он больше никогда не прикоснется губами. Даже мысль о поцелуе была ему противна; ее тело вызывало в нем отвращение, точно принадлежало распутнице, только из похотливого желания бросившейся в его объятия. Если б молодая женщина подозвала его, он отскочил бы в ужасе, словно боясь совершить преступление. Он продолжал сидеть, забывшись в болезненном созерцании ее наготы.

Мадлена бросила щипцы. Она откинулась в кресло, спрятав этим движением спину, открыв грудь, и молча и угрюмо уставилась невидящим взглядом на бронзовую чашу, стоявшую на краю камина.

Хотя Гийом прощал Жаку, но раны ею от этого болели не меньше. Две его единственные привязанности изменили ему; судьбе угодно было особенно изощрить свою жестокость, разом оскорбив его во всех его нежных чувствах; она задолго, с тончайшим расчетом, подготовила драму, которая нынче терзала ему тело и душу. Теперь ему некого было любить; роковые узы, некогда связавшие Жака и Мадлену, казались ему такими прочными, такими живыми, что он обвинял этих людей в адюльтере, как будто они только накануне отдались друг другу. Он с возмущением изгонял их из своей памяти, сознавая, что снова остался один на свете, в холодном одиночестве своей юности. Тогда все, что было мучительного в его жизни, опять поднялось в его душе; он чувствовал проносящееся над его колыбелью устрашающее дыхание Женевьевы; он вновь видел себя в коллеже, избитым до синяков; он думал о противоестественной смерти отца. Как мог он обмануться до такой степени, что вообразил, будто небо стало милосердным? Небо насмеялось над ним, на час обласкав его грезой умиротворения. А потом, когда он начал успокаиваться, когда поверил в возможность существования, согретого любовью, небо вдруг столкнуло его в черную и ледяную пропасть, сделав тем самым его падение еще более страшным. Теперь он хорошо понимал: это был рок; его удел – вечная тоска. История его жизни, казавшаяся ему полной вопиющей несправедливости, на самом деле была лишь логическим сцеплением фактов. Но он не мог покорно подчиниться непрерывности уничтожающих событий. Его гордость возмутилась. И если он постоянно вновь оказывался в предназначенном ему полном одиночестве, то потому только, что был лучше других и его натура была чувствительнее и утонченнее, чем у прочих людей. Он умел любить, а люди умели только наносить ему удары. Эта самолюбивая мысль утешала его; он черпал в ней духовную энергию, помогавшую ему устоять и быть готовым и впредь бороться с судьбой. Уверившись в своем превосходстве, Гийом немного успокоился и уже смотрел на плечи Мадлены с умиленной жалостью, смешанной лишь с малой долей презрения.

Молодая женщина продолжала сидеть, задумавшись. Гийом спрашивал себя, о чем она может размышлять так долго. Наверно, о Жаке. Это предположение терзало его; он тщетно старался прочесть на ее лице, почему она так упорно молчит, какие мысли угнетают ее. Правда заключалась в том, что Мадлена ни о чем не думала; она изнемогала от усталости и наполовину спала с открытыми глазами, не слыша в глубине своего существа ничего, кроме глухого рокота успокаивающейся душевной бури. Супруги, не проронив ни слова, до утра просидели в этой комнате. Ощущение совершенной покинутости делало давяще тоскливым то уединение, которого они здесь искали. Несмотря на огонь камина, обжигавший им ноги, оба чувствовали, как по плечам у них пробегают ледяные струйки. Снаружи ураган утихал, издавая плачевные звуки, слабые и протяжные, похожие на жалобный вой страдающего животного. Это была бесконечная ночь, одна из тех ночей, когда снятся дурные сны и с нетерпением ждешь зари, которой, кажется, вовсе не суждено заняться.

Наступил серый, безотрадный день. Он прибавлялся с угрюмой медлительностью. Сначала светлыми пятнами клубящегося тумана обозначились стекла окон. Потом комната понемногу наполнилась как бы желтоватым паром, окутавшим предметы, не осветив их; этот пар обесцвечивал, грязнил голубую обивку комнаты, и было похоже, что по ковру течет поток слякоти. Посреди густых испарений меркла почти догоревшая свеча.

Гийом поднялся и подошел к окошку. Бесконечные поля уходили вдаль, наводя тоску. Ветер упал совершенно, кончился и дождь. Равнина превратилась в настоящее болото, и небо, покрытое низко ползущими тучами, было того же серого цвета, что и равнина. Все вместе казалось громадным свинцовым провалом, в котором, подобно каким-то неведомым облакам, там и сям торчали грязные деревья, почерневшие дома, взрыхленные, источенные водяными потоками холмы. Можно было подумать, что чья-то сердитая рука перемяла, изрыла все пространство до самого горизонта, обратив его в отвратительную смесь гниющей воды и бурой глины. Бледный день, влачившийся над этой грязной бесконечностью, был пронизан тусклым светом без отблесков, – серым светом, от которого к горлу подкатывала тошнота.

Для людей, не спавших всю ночь, этот тревожный час зимнего утра бывает полон щемящего отчаяния. Гийом в мучительном оцепенении смотрел на мутный горизонт. Ему было холодно, он медленно пробуждался, он испытывал физическое и нравственное недомогание. Ему казалось, что его только что осыпали ударами и он едва-едва приходит в сознание. Мадлена, дрожавшая, как и он, усталая и разбитая, тоже подошла посмотреть в окно. Когда она увидела залитую слякотью равнину, у нее вырвался жест отвращения.

– Какая грязь! – прошептала она.

– Был сильный дождь, – машинально заметил Гийом.

После краткого молчания, когда они оба еще продолжали стоять у окна, молодая женщина сказала:

– Смотри, в нашем саду сломало ветром дерево… Землю с клумб смыло на дорожки… Точно кладбище.

– Все это натворил дождь, – тем же вялым голосом добавил муж.

Муслиновые занавески, которые они держали приподнятыми, выпали у них из рук: слишком безнадежным было зрелище этой клоаки. Сильная дрожь пробежала у них по спинам, и супруги вернулись к огню. Теперь уже рассвело вполне, и комната, загрязненная мутным наружным светом, показалась им разоренной. Никогда они не видели ее такой печальной. У них сжалось сердце; они поняли, что странное ощущение, будто все им здесь стало немило и скучно, происходит не только от угрюмого неба, но и от их собственной скорби, от внезапного крушения их счастья. Мрачное будущее отравляло настоящее и набрасывало тень на прелесть прошедшего. Они думали: «Напрасно мы пришли сюда; нам следовало искать приюта в каком-нибудь незнакомом месте, где бы нас не встретило живое и жестокое воспоминание о нашей прежней любви. Если это ложе, на котором мы спали, если кресла, где мы сидели, больше не кажутся нам такими уютными, как когда-то, то это потому, что наши же собственные тела леденят их. Все умерло внутри нас».

Тем не менее они понемногу приходили в себя. Мадлена накрыла плечи. Гийом, стряхнув кошмары ночи, нашел в себе силы для того, чтобы более трезво взглянуть на вещи. Доверившись нездоровому воображению, возбужденный лихорадочным полусном, когда самые ничтожные страдания вырастают до громадных размеров, он запутался в чудовищных вымыслах и, переступив границы возможного, довел до предела свои недостойные предположения. Теперь же утренний холод вывел его из состояния столбняка, освободил его ум, разогнал бредовые идеи. Трезвая обыденность жизни взяла верх. Он уже не воображал Мадлену в объятиях Жака, он больше не терзался, рисуя картины невероятного адюльтера, соединяющего в жарком объятии его жену и его друга. Всякая мелочь становилась на свое место, драма теряла первоначальную остроту. Любовники представлялись ему теперь как бы в тумане далекого прошлого, и он уже не содрогался всем телом, точно от ожога. И его собственное положение стало казаться ему более приемлемым; он вошел в повседневное русло жизни, вспомнил, что Мадлена – его жена, что он любим ею и полон решимости бороться, чтобы сохранить ее навсегда. Он еще сильно страдал от жестокого удара, поразившего их обоих, но непосредственная боль от этого удара утихала сама собой. Его скованная холодом душа понемногу оттаивала, и он легко отметал препятствия, сначала казавшиеся ему отвратительными и неодолимыми.

Он вновь стал надеяться. С грустной улыбкой смотрел он на Мадлену, в которой завершалась почти точно такая же работа. Однако в душе Мадлены оставалась гнетущая тяжесть, и она никак не могла от нее освободиться. Она старалась ободрить себя надеждой, но всякий раз наталкивалась на эту тяжесть. Это был словно некий роковой груз, и этому грузу суждено было лежать у нее на сердце до тех пор, пока он не убьет ее окончательно. Ответные улыбки, даримые ею Гийому, были похожи на улыбку умирающей, которая уже чувствует на своем лице холод смерти, но не хочет никого огорчать.

Часть утра они провели, сидя у огня и тихо беседуя о том о сем. Они избегали касаться своих еще свежих ран, откладывая на будущее необходимость принять какое-нибудь решение. Сейчас им нужно было просто заглушить свои страдания. Посреди разговора Гийома вдруг озарила счастливая мысль. Накануне кормилица забрала Люси из Нуарода: она собиралась ставить в печь хлебы для работников фермы, а это домашнее событие всегда очень забавляло лакомую до лепешек девочку, которая не пропускала ни одного дня, когда пекли хлеб. Отец, сообразив, что Люси еще должна быть здесь, недалеко от них, почувствовал горячее желание видеть ее и, как символ мира, поставить между собой и Мадленой. В своем горе он забыл про ребенка и теперь испытывал громадное облегчение от сознания, что существует это живое, связывающее их друг с другом звено. Разве она не является залогом вечности их союза? Ведь одной ее улыбки достаточно, чтобы их исцелить и доказать им, что ничто на свете не в состоянии разлучить их.

– Мадлена, – сказал Гийом, – сходила бы ты на ферму за Люси… Пусть она проведет день с нами.

Молодая женщина поняла его намерение. Она тоже ни разу не подумала о дочери, и одно только ее имя уже вызвало в ней глубокую радость. Она – мать, она забудет все, даже эту удушающую ее тяжесть.

– Ты прав, – ответила она. – Кроме того, не можем же мы целый день сидеть не евши… Мы позавтракаем яйцами и чем-нибудь молочным.

Она весело засмеялась, точно им предстояло какое-то изысканное пиршество. «Я спасена», – думала она. В минуту она оделась: натянула юбку, набросила на плечи шаль потеплее – и побежала на ферму. Гийом тем временем пододвинул к огню круглый столик, накрыв его скатертью. Эти приготовления к завтраку вдвоем с женой перенесли его в счастливые дни начала их влюбленности, когда она угощала его в своем маленьком домике. Комната снова приобрела для него свое былое скромное очарование: она опять стала уютна, тепла, благоуханна. Он забыл про ненастье на дворе, подумав, что им-то будет очень тепло и они прекрасно проведут время вдали от всех на свете, вместе со своей дорогой Люси. Даже то, что день стоял серый и хмурый, казалось ему, только прибавляло их уединению особую прелесть.

Мадлена отсутствовала долго. Наконец она возвратилась. Гийом сошел ей навстречу, чтобы взять у нее кувшины с молоком и хлеб, которыми она была нагружена. Маленькая Люси несла большую лепешку, крепко прижимая ее к груди.

Для своих трех с половиной лет она была очень рослым ребенком; короткие и толстенькие ручки и ножки делали ее похожей на выросшую на вольном воздухе деревенскую девочку. Светловолосая, как мать, она улыбалась с детской грацией, и эта улыбка смягчала ее чуть грубоватое лицо. Развитая не по летам, она болтала целые дни, подражая взрослым, выдумывая вопросы и ответы, заставлявшие до слез хохотать ее родителей. Увидев отца, она снизу крикнула ему:

– Возьми меня, снеси наверх.

Она не хотела выпустить из рук свою лепешку и в то же время не отваживалась подняться по ступенькам, не держась за перила. Гийом взял ее на руки, улыбаясь, не сводя с нее нежного взгляда, осчастливленный тем, что несет ее. Это маленькое теплое тельце, прильнувшее к его плечу, согревало его до самого сердца.

– Представь себе, – сказала Мадлена, – эта девица еще не вставала с постели, и понадобилось добрых полчаса, чтобы уговорить ее пойти со мной. Она уверяет, будто ей обещали испечь утром яблоки. Я должна была захватить с собой два яблока, поклявшись, что мы испечем их здесь, на жаровне.

– Я сама испеку их, – перебила Люси, – я отлично знаю, как это делается.

Как только отец поставил ее на пол, она начала вертеться вокруг Мадлены, пока ей не удалось глубоко запустить руку в карман ее юбки. Достав оба яблока, она насадила их на острие ножа и с важным видом присела на корточки у огня. Расчистив золу, Люси положила плоды на мраморную доску и, усевшись поудобнее, уже не отрывала от них глаз. Лепешка лежала у нее на коленях.

Гийом и Мадлена смотрели на нее улыбаясь. Их забавляли ее ухватки домовитой хозяйки. Им так нужно было отдохнуть от своих потрясений, соприкоснувшись с ребяческой невинностью дочери. Они с радостью поиграли бы с нею, чтобы забыться и вообразить себя еще маленькими и наивными. Детская невозмутимость Люси, исходившая от нее свежесть умиляли их, распространяли вокруг совершенное спокойствие. И они проникались надеждой, убеждая себя, что их ждет мирное, безоблачное будущее; будущее заключалось вот в этом драгоценном существе, добром ангеле мира и чистоты.

Они сели за столик и поели с большим аппетитом. Даже рискнули говорить о завтрашнем дне, строя планы, представляя себе свою дочь взрослой, замужней, счастливой. Ребенок изгнал мысли о Жаке.

– Твои яблоки горят, – сказала, смеясь, Мадлена.

– Неправда, неправда! – ответила Люси. – Сейчас я разогрею лепешку.

Она подняла голову и с серьезным, старившим ее личико выражением посмотрела на мать. Когда она не улыбалась, ее губы принимали твердые, почти суровые очертания, а брови слегка хмурились. Гийом наблюдал за нею. Вдруг он сильно побледнел, вглядываясь в нее с возрастающей тревогой.

– Что такое с тобой? – обеспокоенно спросила Мадлена.

– Ничего, – ответил Гийом, а сам продолжал рассматривать Люси, словно не мог отвести от нее глаз.

Он глубоко откинулся в кресле, словно отшатнувшись от наводившего на него ужас зрелища. На его лице отпечатлелось сдерживаемое, но жестокое страдание. Он даже сделал какой-то неопределенный жест рукой, как бы отстраняющий ребенка. Мадлена, испуганная его бледностью, не понимая, что могло так его взволновать, оттолкнула столик и, подойдя, присела на ручку его кресла.

– Ответь, что с тобою? – сказала она. – Нам было так хорошо… Ты сейчас улыбался… Послушай, Гийом, я думала, к нам возвратилось счастье и мы начинаем новую жизнь… Поделись со мной, скажи, какие черные мысли пришли тебе в голову. Я их развею, я помогу тебе. Я хочу, чтобы ты был счастлив.

Он вздрогнул и покачал головой.

– Посмотри на Люси, – тихо сказал он, словно боялся, что кто-нибудь его услышит.

Девочка по-прежнему сидела на ковре перед камином и с серьезным видом держала над огнем надетую на вилку лепешку. Губы ее были сжаты, брови нахмурены; она вся прониклась сознанием важности своего занятия.

– Ну и что? – спросила Мадлена.

– Ты не видишь? – продолжал Гийом изменившимся голосом.

– Ничего не вижу.

Тогда молодой человек закрыл руками лицо. Он плакал. Наконец, сделав над собой усилие, прошептал:

– Она похожа на Жака.

Мадлена вздрогнула всем телом. Ее расширившиеся, как у безумной, глаза с ужасом уставились на дочь, она вся трепетала. Гийом был прав: Люси отдаленно напоминала Жака, и сходство делалось поразительным, когда девочка морщила губы и лоб. Эта ужимка делового человека была свойственна бывшему хирургу. Молодая женщина не желала сразу признать ужасную истину.

– Ты ошибаешься, – пробормотала она. – Люси похожа на меня. Мы давно заметили бы то, о чем ты говоришь, если б это было на самом деле.

Она избегала произносить имя Жака. Но Гийом чувствовал, что она вся дрожит. Он продолжал:

– Нет, нет, я не ошибаюсь. Ты видишь сама… Девочка растет и скоро сделается совершенным его портретом. Я еще никогда не замечал у нее этого серьезного выражения. Я с ума схожу.

Он действительно терял голову; по вискам струился холодный пот, и, вытирая его рукой, он крепко сжимал лоб, точно боялся, что он лопнет. Его жена не смела вымолвить ни слова; чуть живая, она оперлась о его плечо и продолжала смотреть на Люси, нимало не интересовавшуюся тем, что вокруг нее происходит. Ее яблоки, подпекаясь, пели свою песенку, дымящаяся лепешка приобретала красивый коричневый цвет.

– Значит, ты думала о нем? – глухим голосом спросил Гийом.

– Я… я… – пробормотала Мадлена.

Она поняла, о чем он говорит. Ему представилось, что, зачиная Люси в его объятиях, она вспоминала Жака. В больном мозгу молодого человека возрождался кошмар; он снова думал о странной моральной измене, в которой провинилась его жена, подменяя в воображении поцелуи мужа поцелуями любовника. И сейчас он получил доказательство этому; он уже не мог сомневаться в постыдной роли, которую играл. Его дитя не принадлежало ему; оно было плодом гнусной связи Мадлены с призраком. Угадав по его безумному взгляду, в чем ее обвиняют, молодая женщина сказала:

– Это чудовищно, – то, что ты думаешь. Образумься, не делай меня подлее, чем я есть… Я ни разу не вспомнила этого человека, когда бывала с тобой.

– Люси похожа на него, – неумолимо настаивал Гийом.

Мадлена ломала руки.

– Ах, я не знаю, как это произошло, – говорила она. – Меня губит случайность… О нет, я никогда, никогда не делала того, в чем ты меня подозреваешь. Это низко с твоей стороны.

Гийом пожал плечами. В нем говорило жестокое упрямство замученного человека. Мысль о том, что сходство Люси с первым любовником ее матери объясняется довольно распространенным явлением, основанным на каком-то еще неизвестном физиологическом законе, не могла в этот горестный час прийти ему в голову. Он остановился на убийственном, терзавшем его объяснении. Мадлена негодовала. Она хотела убедить его в своей невиновности, но с отчаянием видела, что ей невозможно привести ни одного доказательства. Он обвинял ее мысли; она могла защищаться только уверениями и клятвами. Несколько минут оба хранили молчание, полное подавленных рыдании и криков.

– Вот мои яблоки испеклись, – вдруг сказала маленькая Люси.

За все время она не издала ни звука, целиком сосредоточившись на благоговейном созерцании яблок и лепешки. Теперь она вскочила, хлопая в ладоши, и, взяв со стола тарелку, вернулась с нею к камину, чтобы аккуратно положить на нее плоды. Но яблоки были так горячи, что ей пришлось подождать. Она снова уселась на ковер, глядя, как они дымятся, то и дело нетерпеливо притрагиваясь к ним пальцем. Когда она решила, что их уже можно есть, ее вдруг взяло раздумье. Ей пришло в голову, что, может быть, все-таки следует предложить яблоки родителям. После короткой борьбы между желанием полакомиться и добрым движением сердца она, протянув тарелку, подбежала к отцу.

– Хочешь, папа? – спросила она нерешительно, голосом, в котором слышалась надежда на отказ.

Занявшись стряпней с озабоченным видом захлопотавшейся хозяйки, она с тех пор ни разу не подняла глаз. Увидев, что отец плачет и смотрит на нее с тоской, Люси сделалась необычайно серьезна. Она поставила тарелку на пол.

– Ты плачешь? Ты был нехороший? – опросила она.

Приблизившись к Гийому, она положила ему на колени свои ручонки. Она стала на цыпочки, надеясь с помощью подлокотников добраться до его лица. Печальная группа, которую составляли ее родители, немного путала ее; она не знала, что ей делать: то ли засмеяться, то ли разразиться плачем. С минуту она пребывала в растерянности, подняв личико, и с трогательным сочувствием глядела на отца. Потом протянула к нему руки.

– Возьми меня, – сказала она свои привычные, обозначавшие ласку слова.

А он продолжал глядеть на нее, откинувшись назад, еще больше побледнев и весь дрожа. Эта девочка была похожа на Жака, особенно когда делала важную мину. Он чувствовал, что руки ребенка жгут ему колени, он порывался уйти, чтобы не терзаться больше изучением ее черт, Но у Люси был свой план: ей хотелось повиснуть у него на шее и утешить его. Кроме того, ей по-настоящему становилось страшно, она с удовольствием укрылась бы у него на коленях. Повторив несколько раз «возьми меня, возьми меня» и так и не дождавшись, чтоб он к ней нагнулся, она решилась взобраться на него сама. Ей уже удалось подтянуться на локтях, как вдруг Гийом нервным движением довольно резко оттолкнул ее.

Покачнувшись, девочка попятилась и упала на задок… Ковер смягчил ее падение. Она заплакала не сразу. Неожиданность была так велика, что она с испуганным видом удивленно уставилась на отца. Она сжала губы и нахмурила брови точь-в-точь, как это делал бывший хирург.

Когда Люси упала, Мадлена бросилась к ней. Падая, Люси едва не ударилась головой о стол, о который легко могла разбиться.

– Ах, Гийом, – вскричала молодая женщина, – ты жесток… Я не знала, что ты такой злой… Бей меня, но не бей это несчастное созданье.

Она прижала Люси к своей груди. Тогда девочка разразилась рыданиями, как будто ее сейчас отшлепали. Она ничуть не ушиблась, но достаточно было пожалеть ее, чтобы она пролила потоки слез. Мать ходила с нею взад и вперед, стараясь ее успокоить, уверяя, что все пустяки, что уже все прошло, и горячо целовала ее в обе щеки.

Гийом горько раскаивался в своей грубости. Увидав, что Люси пошатнулась и падает, он разрыдался от стыда и горя. Вот до чего дошло – он уже убивает детей! Его мягкая душа взбунтовалась: остро переживая всякое страдание, он становился резок и жесток. Когда Гийом думал, что девочка могла удариться головой о столик, он весь леденел, его пробирала холодная дрожь убийцы. И, однако, плач Люси раздражал его, поцелуи Мадлены его возмущали. Ему пришла мысль, что, целуя дочь, она воображает, будто целует Жака. Уязвленный этим предположением, он в отчаянии бросился на постель и спрятал голову под подушку, чтобы ничего не видеть и не слышать. И там замер, убитый горем.

Но он не спал. Против волн он слышал шаги Мадлены. Под закрытыми веками, в сверкающем молниями мраке, он все время видел гримаску Люси, ее сжатые губы и нахмуренные брови. Никогда больше он не решится поцеловать это детское личико, на котором минутами появляется мужская серьезность; никогда он не сможет без ужасных страданий видеть, как его жена ласкает эту белокурую головку. У него больше нет дочери, нет живого звена, связывающего его с Мадленой. Его последняя надежда на спасение превратилась в величайшую муку. Отныне было бы смешно рассчитывать на возможность счастья. Эти мысли, как погребальный звон, гудели в его поврежденном тоскою мозгу. Отчаяние истомило его физически. Гийом заснул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю