355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. т.2. » Текст книги (страница 43)
Собрание сочинений. т.2.
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:08

Текст книги "Собрание сочинений. т.2. "


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 47 страниц)

«Жизнь одурачила меня, – думал он с горечью, – все у меня похищено: плоть, сердце, разум. События и люди всегда преследовали меня. Я любил два существа, Жака и Мадлену, и оба они оскорбили меня. Мне недоставало только претерпеть последнее неимоверное страдание: у меня украли собственного ребенка… Мои поцелуи воскресили Жака в образе Люси, и теперь они оба стоят между мною и Мадленой».

Одно событие еще усилило его мучительное состояние. Раз вечером Люси, сидевшая, как обыкновенно, у огня, уснула, прислонив голову к ногам матери. Ее сон был неспокоен и прерывался слабыми стонами. Мадлена взяла ее на руки, собираясь уложить в постель, и заметила, что ее лицо пышет жаром. Она испугалась, решив, что у девочки начинается какая-то серьезная болезнь, и приказала перенести ее кроватку к себе в комнату. Она устроилась подле дочери, посоветовав Гийому ложиться. Последний не сомкнул глаз всю ночь. Он не мог оторвать взгляда от жены, с тревожной заботливостью сидевшей у постели девочки. Комнату, освещенную слабым светом ночника, он видел смутно и в тумане, как это бывает в забытьи. Своего тела он не чувствовал. Он лежал разбитый, широко раскрыв глаза, и воображал, что ему снится зловещий сон. Всякий раз, как Мадлена наклонялась над кроваткой маленькой больной, ему мерещилось, будто у изголовья его умершей дочери поднимается какая-то тень. А когда Люси металась в лихорадочном бреду, он удивлялся, что слышит еще ее стоны, и ему казалось, будто он присутствует при бесконечной агонии. Эта картина – его жена, безмолвно и встревоженно склонившаяся в белом капоте над дрожащим в ознобе ребенком, воспаленное лицо которого ему было видно, – приобрела в тишине ночи и неверном свете ночника оттенок безнадежного отчаяния. Полный ужаса, он в изнеможении пролежал до рассвета.

Приехавший около девяти часов утра доктор объявил, что Люси находится в большой опасности. Болезнь определилась – у девочки оспа. С этого момента мать больше не оставляла ее; она круглые сутки проводила у ее постели, распорядившись приносить наверх кушанья, к которым больная едва притрагивалась; ночью Люси час-другой дремала, лежа в большом кресле. В течение недели Гийом жил, почти не сознавая окружающего; он то поднимался в спальню, то спускался в столовую, задерживаясь в коридоре, чтобы собраться с мыслями, и не находил ни одной в своем опустошенном мозгу. Особенно страшны были для него ночи; напрасно ворочался он с боку на бок – только к утру ему удавалось забыться лихорадочным сном, от которого его пробуждал малейший жалобный стон Люси. По вечерам, ложась, он боялся, что она скончается на его глазах. Он задыхался в пропитанной аптечным запахом комнате; мысль, что несчастное создание страдает рядом с ним, держала его в постоянной тоске, возбуждала его нервную чувствительность. Но если б он мог ясно прочесть в глубине своего истерзанного сердца, то заплакал бы от стыда и негодования. Сам того не сознавая, он был раздражен против Мадлены, которая как будто совсем забыла о его существовании, и злился на нее за то, что она вся ушла в заботу о спасении девочки, чей облик сводил их обоих с ума. Может быть, она так ухаживала за нею только потому, что Люси была похожа на Жака: ей хотелось вечно иметь перед собой живой портрет своего первого любовника. Если бы маленькая Люси походила на него, Гийома, его жена, наверно, не была бы в таком отчаянии. Он не признавался самому себе в этих ужасных предположениях, но подсознательно они угнетали его. Однажды, сидя один в столовой, он внезапно задал себе вопрос, что он почувствует, если Мадлена вдруг сойдет вниз и объявит ему о смерти Люси. И всем своим существом ощутил, что эта весть принесет ему громадное облегчение. Гийом был поражен, словно неожиданно обнаружил в себе жестокого убийцу. Сегодня он желает смерти дочери, завтра он ее, должно быть, убьет. Состояние отупения перемежалось у него с приступами безумия.

Женевьева своим видом неумолимого судьи удесятеряла его муки. В первые же дни болезни Люси она добилась, чтобы ее допустили в комнату, где изнывала в бреду бедная девочка. Водворившись здесь, она начала предсказывать ее кончину, бурча под нос, что небо отнимет ее у родителей в наказание за их грехи. Она ни разу не помогла Мадлене в уходе за дочерью – не подала лекарства и не положила повыше голову больной – без того, чтобы не сказать какого-нибудь угрожающего слова. Молодая женщина, замученная постоянными разговорами о смерти и о небесной каре, отнимавшими у нее последнюю надежду, скоро выгнала ее из комнаты, раз и навсегда запретив ей сюда входить. Тогда старая протестантка принялась зловеще кружить вокруг Гийома; как только ей удавалось захватить его в коридоре или столовой, она битый час держала его под градом своих безумных разглагольствований, доказывая, что рука всевышнего не только уничтожит его дочь, но и для него уже приберегла скорое наказание. Он вырывался от нее совершенно обессиленный.

Не имея духу сидеть в комнате и не решаясь выйти оттуда из опасения столкнуться с фанатичкой, он не знал, куда ему деваться в дневное время. Люси в бреду часто звала его: «Папа, папа», – с таким странным выражением в голосе, что у него все переворачивалось внутри. «Да меня ли она зовет?» – думал Гийом. Он подходил и наклонялся над постелью больной. Девочка с жуткой пристальностью смотрела на него расширенными, воспаленными глазами. Но она не видела его, точно ее взгляд упирался в пустоту, потом вдруг резко отворачивалась и, устремив глаза в какую-нибудь другую точку, продолжала звать, задыхаясь: «Папа, папа». И Гийом говорил себе: «Она мне не протягивает рук, она не меня зовет». Бывало, Люси чему-то улыбалась в жару; удушье проходило, она то нежно напевала, то что-то болтала вперемежку с короткими, приглушенными стонами; выпростав из-под одеяла тоненькие, как у куклы, ручки она слабо двигала ими, точно просила дать ей невидимую игрушку. Это было душераздирающее зрелище. Мадлена плакала, стараясь ее укрыть. Но девочка не желала ложиться, она оставалась в сидячем положении, продолжая щебетать, шепча бессвязные слова. Гийом, расстроенный, направлялся к двери.

– Прошу тебя, останься, – говорила ему Мадлена. – Она все время зовет тебя, лучше тебе всегда быть здесь.

Он возвращался и, нервно подергиваясь, слушал тихую, хватающую за сердце болтовню Люси. С того дня, как определилась оспа, он с каким-то особенным интересом следил за разрушением, производимым болезнью на лице ребенка. Покрывшие его пятна сначала захватили лоб и щеки, которые опухли почти сплошь; потом, по неведомому капризу природы, разлитие сыпи приостановилось вблизи рта и глаз. Лицо превратилось как бы в отвратительную маску, сквозь отверстия которой проглядывал нежный рот и кроткие глаза ребенка. Гийом против воли пытался распознать, не уничтожают ли струпья на этом обезображенном лице сходства с Жаком. Но по-прежнему сквозь отверстия маски в складе губ и в разрезе глаз он видел портрет первого любовника Мадлены. Однако в самый разгар болезни Гийом с бессознательной радостью установил, что сходство исчезает. Это его успокоило и дало ему силы оставаться возле Люси.

Однажды утром врач объявил, что может наконец поручиться за жизнь ребенка. Мадлена готова была целовать ему руки – последнюю неделю ей уже жизнь была не в жизнь. Выздоровление шло медленно; Гийом опять почувствовал смутное беспокойство; он снова принялся изучать лицо дочери, и каждый раз, как замечал, что исчезла еще одна пустула, у него слегка сжималось сердце. Мало-помалу освободились рот и глаза, и Гийом сказал себе, что ему, наверно, предстоит увидеть вторичное воскрешение Жака. Но у него еще теплилась надежда. Провожая однажды врача, он спросил его на пороге:

– Как вы считаете, у девочки останутся следы на лице?

Мадлена слышала его вопрос, хотя он говорил почти шепотом. Она поднялась и, вся бледная, подошла к двери.

– Успокойтесь, – ответил врач, – я почти наверняка могу обещать вам, что оспа не оставит следов.

Гийом сделал движение, в котором так явно выразилось сожаление и досада, что жена посмотрела на него с глубоким упреком. Ее взгляд говорил: «Ты готов изуродовать свою дочь, лишь бы самому страдать меньше!» Он опустил голову в немом отчаянии, всегда овладевавшим им, когда он ловил себя на жестоких, эгоистических мыслях. Чем сильнее он страдал, тем больше боялся страдания.

Кроватка маленькой больной еще около двух недель стояла в спальне супругов. Люси понемногу поправлялась. Надежды врача оправдались. Рубцы исчезли совершенно. Гийом не решался поднять глаза на дочь. Кроме того, с некоторых пор он создал себе новый повод для мученья: его беспокойная душа находила жестокую радость в самоистязании, и он преувеличивал ничтожнейшие факты. Подметив однажды у Мадлены жест, напомнивший ему движение рукой, которое Жак, разговаривая, делал ежеминутно, Гийом стал наблюдать за женою и изучать ее позы и интонации голоса. Он не замедлил убедиться, что она подхватила кое-какие повадки своего прежнего любовника. Это открытие нанесло ему ужасный удар.

Он не ошибался. Действительно в выражении лица Мадлены иногда проскальзывало какое-то сходство с Жаком. Разделяя некогда жизнь с этим человеком, находясь в постоянной близости с ним, она незаметно переняла его вкусы, его приемы обращения. В течение года она получала у него своего рода физическое воспитание, сформировавшее ее на его лад; она затвердила его любимые выражения, бессознательно повторяла его жесты и даже модуляции голоса. Эта склонность к подражанию, которая придает манерам всякой женщины что-то родственное с манерами мужчины, с которым она живет, дошла у Мадлены до того, что некоторые черты ее лица изменились и мимика ее стала походить на мимику Жака. Это явление было неизбежным физиологическим следствием ее связи с ним; овладев ею на всю жизнь, он помог ей созреть, создал из девственницы женщину, как бы оставив на ней печать своих объятий. В ту пору Мадлена находилась в полном расцвете; ее тело, лицо, все – вплоть до выражения глаз и улыбки – преображалось и обогащалось под воздействием новой силы, которую давал ей Жак; она волей-неволей приобщалась к его природе, становилась его подобием. Позднее, когда он покинул ее, она отучилась от его жестов и интонаций, но тем не менее навеки оставалась его супругой, связанной с ним родством плоти. Потом поцелуи Гийома почти стерли с ее лица черты Жака; пять лет забвения и покоя усыпили в ней кровь этого человека. Но с тех пор как он возвратился, эта кровь начала пробуждаться; у Мадлены, которая жила в постоянных думах о своем первом любовнике и в страхе перед ним, против ее воли, под давлением одной неотвязной мысли, опять появились прежние манеры, интонации, выражение лица. Казалось, ее первая связь снова проступила в ее внешнем облике. Она начала ходить, говорить, жить в Нуароде, как когда-то покорной любовницей Жака жила на улице Суфло.

Случалось, Гийом вздрагивал, услыхав какую-нибудь ее фразу. Он с ужасом поднимал голову и осматривался, точно ожидал увидеть своего старого друга. И видел жену, в игре лица которой было что-то общее с мимикой хирурга. Некоторые ее повороты шеи, движенья плеч тоже казались ему знакомыми. Иные, то и дело повторяемые ею словечки болезненно отзывались в нем: он вспоминал, что слышал их из уст Жака. Теперь она не могла открыть рта или пошевелиться, чтобы он не убедился, что она вся переполнена своей первой любовью. Он понимал, до какой степени эта любовь захватила ее. Сколько бы она ни отрицала подчиненности всего своего существа, самое ее тело, любое проявление ее личности говорили, до какой степени она порабощена. Теперь она не только беспрестанно думала о Жаке, но и жила с ним, в его объятиях, телесно; ей пришлось признаться себе, что он по-прежнему ее господин и она навек сохранит печать его поцелуев. Ни за что на свете Гийом не согласился бы принять ее в свои объятия с тех пор, как почувствовал в ней присутствие своего товарища и брата; наконец, Мадлена и Жак в его представлении слились воедино, и он почел бы себя виновным в преступном вожделении, если бы прижал ее к своей груди. Получив уверенность, что Мадлена снова сделалась покорной супругой Жака, он углубился в изучение этой странной перемены. Хотя подобная проверка и причиняла ему жестокие страдания, он все же не спускал глаз с жены, понимая, что присутствует при пробуждении ее прежней любви, и отмечал всякое новое открытое им сходство. Эти постоянные наблюдения едва не свели его с ума. Мало того, что его дочь являлась портретом человека, мысль о котором жгла его огнем, – теперь еще и жена своим голосом и жестами непрестанно о нем напоминала.

Перерождаясь всем существом, Мадлена вспомнила и забытые ею повадки девицы легкого поведения. Ровная и серьезная безмятежность, которую сообщили ей пять лет уважения и любви, уступила место нервной распущенности былых дней. Она утратила безоблачно-ясное выражение лица, стыдливость, скромную грацию походки, все те приметы порядочности, что сделали из нее женщину хорошего общества. Теперь она до полудня ходила нечесаная, как в те времена, когда жила на улице Суфло; рыжие пряди падали ей на шею, капот распахивался, открывая белую пышную грудь, полную чувственных желаний. Забывшись, она примешивала к своей речи слова, каких никогда не произносила в Нуароде, отваживалась на вольные жесты, заимствованные у старых подруг, опошлялась, сама того не замечая, под влиянием одолевавших ее воспоминаний. Гийом с ужасом и отвращением следил за этим постепенным падением Мадлены; глядя, как она ходит, покачивая бедрами, растолстевшая, тяжело ступая, он не узнавал здорового и сильного создания, которое четыре года было его женой. Он вдруг оказался женатым на девке, насквозь пропитанной грязью прошлого. Роковые законы плоти победили Мадлену в его объятиях, словно для того, чтобы показать ему, что его поцелуи бессильны спасти ее от наследия ее прежней жизни. Она сколько угодно могла спать сном невинности, но при первом же волнении крови ей суждено было пробудиться и снова погрязнуть в позоре, на который она пошла когда-то и который сейчас должна была испить до дна.

Мадлена не вполне разбиралась в себе. Она не сознавала, до чего она опустилась. Она только страдала оттого, что принадлежит Жаку и не может изгнать его из своего тела. Она давно не любила этого человека и охотно вырвала бы его из сердца, но, торжествуя над нею, он держал ее словно в тисках. Это было подобно непрерывному насилию, против которого восставал ее дух, но тело уступало, и никакое напряжение воли не давало ей освобождения. Эта борьба, завязавшаяся между ее порабощенной плотью и желанием целиком принадлежать Гийому, была для нее источником постоянного волнения и ужаса. Когда, собрав всю свою энергию, считая, что избавилась от воспоминаний о любовнике и теперь достойна наконец отдаться поцелуям мужа, она вдруг слышала в себе тиранический голос этих воспоминаний, – ее охватывало безграничное отчаяние, и она складывала оружие, предоставив прошлому унижать ее в настоящем. Мысль, что она находится под властью человека, к которому не чувствует никакой любви, уверенность, что любит Гийома и ежечасно, сама того не желая, обманывает его, внушали ей глубокое отвращение к самой себе. Мадлена не знала рокового физиологического закона, освободившего ее тело от воздействия волн, не понимала скрытой работы крови и нервов, сделавшей ее на всю жизнь супругой Жака; пытаясь разобраться в странности своих ощущений, она всегда кончала тем, что, сознавая свое бессилие забыть любовника и любить мужа, обвиняла себя и грязных наклонностях. Если она ненавидит одного и обожает другого, почему же тогда она испытывает такое жгучее наслаждение от воображаемых ласк Жака и не смеет свободно проявить свою любовь к Гийому? Задавая себе этот, неразрешимый для нее, составлявший несчастье ее жизни и мучивший ее вопрос, Мадлена приходила к выводу, что одержима какой-то страшной и неизвестной болезнью. Она говорила себе: «Женевьева права: наверно, в мои внутренности вселился дьявол».

Днем Мадлена еще могла бороться, ей удавалось забыть Жака. Она теперь уже не сидела неподвижно у камина, а ходила туда-сюда, выдумывая себе занятия, а когда нечего было делать – с оживлением говорила о чем попало, лишь бы заглушить свои мысли разговором. Но по ночам она вся принадлежала своему любовнику. Чуть только она уступала дремоте, чуть только ее воля растворялась в мутной волне сновидений, тотчас ее тело, расслабляясь, заново переживало свою первую любовь. Каждый вечер она чувствовала приближение кошмара; едва легкая сонливость одолевала ее усталые члены, как она уже воображала себя в объятиях Жака; по-настоящему она еще не спала; она порывалась открыть глаза, пошевелиться, чтобы отогнать призрак, но у нее не хватало сил, – теплота простынь возбуждала ее чувственность, соблазнявшую ее отдаться воображаемым ласкам. Мало-помалу она забывалась лихорадочным сном, судорожно сопротивляясь нахлынувшему сладострастью и делая отчаянные попытки вырваться из объятий Жака; но после каждого бесплодного усилия, испытывая сладкое умиротворение, она уступала желанию покорно пасть на грудь этого человека. С тех пор как Мадлена перестала ухаживать за Люси, не проходило ночи, чтобы ей не снился этот дурной сон. Когда, проснувшись, она видела на себе взгляд мужа, яркая краска стыда заливала ее щеки, глубокое отвращение к себе сжимало ей горло. Она клялась, что больше не позволит себе уснуть, будет держать глаза всегда открытыми, чтобы, лежа рядом с Гийомом, не совершать прелюбодеяния, на которое ее толкают сны.

Однажды ночью Гийом услышал, что она стонет. Встревожившись, не заболела ли она, он сел на постели, слегка отстраняясь, чтобы при свете ночника увидеть ее лицо. Супруги находились одни в спальне, кроватка Люси, по их распоряжению, была перенесена в соседнюю комнату. Мадлена перестала стонать. Муж наклонился над нею и с беспокойством рассматривал ее лицо. Садясь, он оттянул одеяло и наполовину обнажил ее белые плечи; слабая дрожь пробегала по ее перламутровой коже, румяные, свежие губы были приоткрыты в нежной улыбке. Она крепко спала. Вдруг словно нервный толчок потряс ее тело; она снова застонала нежно и жалобно. Кровь прилила к ее горлу, она задыхалась и слабым голосом, тихо вздыхая, шептала: «Жак, Жак».

Гийом, бледный, с холодом в сердце, соскочил на ковер. Стоя босыми ногами на его толстом ворсе, опершись о край кровати, он нагнулся и, не отрываясь, словно присутствовал при каком-то приковавшем его к месту чудовищном зрелище, глядел на Мадлену, метавшуюся в полутьме полога. Минуты две он стоял ошеломленный, не имея сил отвести глаза, прислушиваясь наперекор себе к сдавленному шепоту молодой женщины. Она отбросила одеяло и, простирая руки, не переставая улыбаться, продолжала еле слышно, словно ласка утихала в ней, повторять: «Жак, Жак».

Гийом наконец возмутился. На какой-то миг он испытал желание задушить эту тварь, горло которой напрягалось от сладострастья в то время, как уста шептали имя другого мужчины. Он схватил ее за голое плечо и грубо потряс.

– Мадлена! – гневно крикнул он. – Мадлена, очнись!

Она привскочила на постели, тяжело дыша, обливаясь потом.

– Что? Что случилось? – пробормотала она, растерянно оглядываясь по сторонам.

Потом заметила свою наготу, увидела стоявшего на ковре мужа. Пристальный взгляд, который он не спускал с ее тяжело дышавшей груди, объяснил ей все. Она разразилась рыданиями.

Супруги не обменялись ни словом. Что могли они сказать друг другу? У Гийома было безумное желание дать волю своей злобе, обойтись с женой, как с последней негодяйкой, как с распутницей, осквернившей их ложе; но он сдержался, поняв, что нельзя наказывать за сны. Что до Мадлены, то она готова была избить себя; ей хотелось бы отпереться от своего греха, повинен в котором был только ее сон, но, не найдя убедительных слов, понимая, что ничто не оправдает ее в глазах Гийома, – она предалась настоящему бешенству отчаяния. Малейшие подробности кошмара встали в ее памяти; она припомнила, как, засыпая, звала Жака, припомнила свои вздохи и любовные содрогания. И ее муж был тут, он все слышал, он смотрел на нее! Какой позор! Какое унижение!..

Гийом снова лег, вытянувшись на самом краю кровати, избегая всякого соприкосновения с нею. Заложив руки под голову, уставившись в потолок, он, казалось, обдумывал план беспощадной мести. Мадлена, сидя в постели, продолжала рыдать. Из врожденного целомудрия она накрыла плечи и подобрала свои рыжие волосы. Ведь муж стал ей теперь чужим, она стыдилась своего непристойного вида, пробегавшей по ее голому телу дрожи. Молчание и неподвижность Гийома угнетающе действовали на нее. Наконец она испугалась его замкнутой сосредоточенности. Уж лучше ссора, которая, быть может, еще раз кончилась бы тем, что они, обливаясь слезами и прощая, милосердно соединились в крепком объятии. Если же они ничего не скажут друг другу, если молча признают безысходность своего положения, то отныне все будет кончено между ними. Стоя на коленях и глубоко вздыхая, она дрожала от холода в своей ночной рубашке, между тем как Гийом словно даже не замечал, как она мучается рядом с ним.

Вдруг с верхнего этажа донеслось церковное пение. Заглушенное толстыми балками потолка, оно протяжно, как смертная жалоба, раздавалось в тишине ночи. Это Женевьева, которой, должно быть, не спалось, трудилась над спасением своим и своих хозяев. Нынешней ночью ее голос, замирая, звучал особенно скорбно и зловеще. Мадлена, прислушавшись, окаменела от ужаса: ей представилось, что по коридорам Нуарода проходит погребальная процессия, что священники, читая молитвы, идут за ней, чтобы похоронить ее заживо. По, узнав пронзительный голос протестантки, она тотчас вообразила еще более страшную картину. Молчание Гийома, его сжатые губы, неподвижный взгляд навели ее на мысль, что песнопения Женевьевы могут напомнить ему изгоняющую бесов молитву, которой научила его старуха. Он наклонится над нею и, налагая кабалистические знаки сначала на левую грудь, потом на правую, потом на пупок, три раза произнесет: «Любрика, дочь преисподней, возвратись в адское пламя, из которого ты вышла на погибель людей. Да почернеет твоя кожа, аки уголь, да обрастет твое тело рыжими волосами, и да покроют они его звериной шерстью! Сгинь во имя того, одна мысль о ком сожигает тебя, – сгинь во имя бога-отца!» И, как знать, возможно, она и вправду рассыплется в прах! В этот глухой час ночи, находясь еще под впечатлением своего гнусного сна, Мадлена в душевном смятении готова была принять на веру бред фанатички, спрашивая себя только, действительно ли достаточно одной молитвы, чтобы ее убить. Ее охватил ребяческий страх. Она тихонько легла и вся съежилась. Ее зубы стучали, она в ужасе ждала, что вот-вот к ней протянутся пальцы Гийома и начертают на ее теле неведомый знак. Раз он лежит молча, с открытыми глазами, значит, ждет, чтобы она уснула, и тогда, испытав ее, узнает, женщина она пли демон. Этот глупый, отчаянный страх не дал ей сомкнуть глаз до утра.

На следующий вечер супруги по молчаливому согласию легли врозь. С этого дня начался их развод. Предыдущая ночь расторгла их брак. Со времени воскресения Жака все мало-помалу толкало их к разрыву. Они упрямо старались сохранить любовные отношения, надеясь отогнать воспоминание об этом человеке, и признали себя побежденными, только когда пришли к очевидной невозможности бороться дальше: Гийом уже был не в состоянии спать рядом с Мадленой, которую преследовали злые сны, и она не могла придумать, какое средство употребить, чтобы оставаться бодрствующей. Разлучение несколько облегчило их жизнь. Самое странное, что между ними по-прежнему была глубокая любовь; они жалели и даже жаждали друг друга. Пропасть, которую роковые силы вырыли между ними, разделила их только физически; они стояли на противоположных краях бездны, издалека страстно любя один другого. Вражда супругов, их разрыв были полны бессильной нежности. Они хорошо понимали, что разлучены навек, но, отчаявшись вновь соединиться и возобновить мирную любовную жизнь, испытывали своего рода горькое утешение оттого, что живут под одной крышей; и это утешение мешало им искать исцеления в грубой и немедленной развязке.

Супруги до сих пор не решили, что будут делать, когда возвратится Жак. Сначала они отложили на завтра неприятную необходимость принять какое-то решение, а потом так и продолжали перекладывать со дня на день разговор на эту тему. Их пугала не только трудность найти разумный выход, но и мучительность самого обсуждения, и это заставляло их делать бесконечные отсрочки. Проходили недели, ими овладевало все большее малодушие, и они чувствовали себя все менее способными на откровенность и решительные действия. В конце первого месяца они провели несколько ужасных дней – им то и дело казалось, что Жак уже звонит у ворот. У них даже не хватало духу признаться друг другу в своем страхе и успокоиться, побеседовав о том, что наводило ужас на них обоих; они только бледнели и обменивались тревожными взглядами каждый раз, как раздавался звонок. Наконец в последних числах февраля Гийом получил письмо от бывшего хирурга. Жак начал с сообщения подробностей об агонии своего несчастного товарища в тулонском госпитале, а кончил письмо веселым рассказом о встрече в порту с одной молодой дамой, за которой он последовал в Ниццу, что и помешало ему возвратиться в Париж так скоро, как он того желал. На юге он останется еще недели две, а может быть, и месяц. Гийом молча протянул письмо Мадлене, искоса наблюдая за впечатлением, которое оно на нее произведет. Она осталась равнодушной, только губы у нее слегка дрогнули. Супруги, избавившись от непосредственной опасности, увидав, что впереди еще достаточно времени, снова отложили тревожившее их решение.

Между тем пребывание в Нуароде с каждым днем становилось для них все тягостнее. Казалось, здесь все объединилось против них. Однажды, сойдя солнечным утром в парк, они увидели Ярь-Медянку, которая следила за ними мутным взглядом, прилепившись своим безобразным лицом к садовой решетке, тянувшейся вдоль дороги на Мант. По всей вероятности, бродяжка, слоняясь по большим дорогам, случайно забрела в Ветей. Ярь-Медянка, видимо, узнала Мадлену: ее желтые зубы обнажились в улыбке, и она запела первый куплет песенки, которую некогда распевали молодые женщины, возвращаясь со своих веселых прогулок, и эхо разносило их песню по Верьерскому лесу.

Хриплым голосом она выкрикивала:

 
Жил да был богач-паша,
Его звали Мустафа,
И им куплена была
Для гарема Катенька —
Да, мамзель Катенька,
И тра-ля-ля, тра-ля-ля-ля,
Тра-ля-ля-ля, ля-ля-ля-ля.
 

В ее устах припев приобретал оттенок мрачной иронии. Эти «тра-ля-ля», которые она повторяла, все ускоряя и ускоряя, заканчивались диким, сумасшедшим хохотом. Мадлена и Гийом поспешили вернуться домой, точно эта отвратительная песня гналась за ними. И начиная с этого дня Мадлена не могла выйти на воздух, не повстречав Ярь-Медянки, уцепившейся за прут садовой решетки. Нищенка бессмысленно, как животное, бродила вокруг Нуарода; без сомнения, она узнала свою старую подругу и приходила навестить ее просто так, не думая причинить зла. Часами, как это делают дети, она шагала по каменной ограде, в которую была вделана решетка; она продвигалась, хватаясь за прутья, потом вдруг останавливалась и, держась обеими руками, глядела в парк, разинув от любопытства рот. Случалось, она пела про эту «мамзель Катеньку», усевшись на дороге за каким-нибудь забором, и с настойчивостью умалишенной, страдающей расстройством памяти и затвердившей несколько понравившихся ей слов, без конца повторяла одни и те же куплеты. Каждый раз, когда Мадлена из окон нижнего этажа замечала Ярь-Медянку, ее пробирала дрожь отвращения, словно ее прошлая жизнь ходила за ней по пятам. Эта женщина в отрепьях, бегающая за решеткой, время от времени прижимая к прутьям лицо, производила на нее впечатление какого-то гадкого животного, которое старается, разломав свою клетку, приблизиться к ней и замарать ее липкой слюной. Она даже подумала, не потребовать ли ей, чтобы сумасшедшую прогнали из их округи, но, боясь скандала, предпочла обречь себя на затворничество и даже не подходить близко к окнам.

Когда супруги оказались загнанными в Нуарод, у них явилась мысль спастись бегством в Париж. Там их не настигнут ни шансонетки Луизы, ни церковное пение Женевьевы, ни пытливые взгляды дочери.

Два последних, исполненных тоски месяца сделали для них уединение невыносимым. Раз Жак даровал им еще три-четыре недели покоя, они решили попробовать забыться в развлечениях, надеясь за это время найти какой-нибудь счастливый выход. Они уехали в середине марта, как только совсем поправилась Люси.

XII

Маленький особняк на Булонской улице пять лет стоял необитаемым. Гийом не хотел сдавать его, предполагая иногда проводить здесь несколько зимних месяцев. Вскоре после женитьбы он отправил туда сторожем старого лакея из Нуарода. Старичок поселился в маленьком, вроде будки, строении из красного кирпича, у самых ворот, рядом с калиткой на улицу. Его единственная обязанность состояла в проветривании комнат, что он и исполнял, раз в неделю на все утро отворяя окна. Для престарелого слуги эта жизнь на покое была заслуженной наградой за его долгие труды.

Извещенный накануне о приезде хозяев, он употребил часть ночи на стирание пыли с мебели. Когда Гийом и Мадлена приехали, все камины были растоплены. Они обрадовались жаркому огню, придавшему прежний уют их давнишнему гнездышку. Всю дорогу из Ветея в Париж сердца обоих втайне сжимались при мысли о возвращении в этот особнячок, где они провели несколько месяцев своей жизни; им представлялись последние недели пребывания здесь, смутная тревога, которую они тогда испытывали, и им было страшно, что, приехав, они снова пробудят в себе горькие воспоминания, как это уже случилось с ними в домике около Нуарода. Поэтому оба были приятно изумлены и утешены веселым видом квартиры, которую их запуганное воображение, по мере приближения к Парижу, рисовало во все более унылых и мрачных красках. Но Гийом все-таки испытал тревожную минуту: войдя в спальню, он увидел на стене портрет Жака, должно быть найденный сторожем в каком-нибудь углу. Он поспешно сорвал его и бросил в шкаф прежде, чем его увидела шедшая следом Мадлена.

Супруги не собирались вести здесь уединенную жизнь. Эти теплые комнаты, это потаенное гнездышко, выбранное ими некогда, чтоб им было где лелеять свою зарождавшуюся любовь, теперь казалось слишком тесным для двоих. Им пришлось бы жить здесь, постоянно соприкасаясь, чуть ли не прижавшись друг к другу. Теперь им неприятен был даже вид этих маленьких диванчиков, где они когда-то сидели, счастливые, что могут крепко обняться. Они приехали в Париж с твердым намерением почти не бывать у себя и как можно больше находиться вне дома; им хотелось слиться с толпой, всегда бывать на людях. На следующий же день после приезда оба отправились к де Рие, дом которых находился по соседству, на улице Лабрюйера. Хозяев они не застали, но в тот же вечер де Рие нанесли им ответный визит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю