Текст книги "Собрание сочинений. Т. 17. "
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)
«Ave, ave, ave, Maria…» Назойливый напев звучал все громче и громче, нес к Гроту отвратительный поток человеческой нищеты и страдания, к величайшему ужасу прохожих, которые останавливались, словно пригвожденные к месту, загипнотизированные кошмарным видением.
Пьер и Мария первыми вступили под высокие своды одной из лестниц. Пройдя по набережной Гава, они внезапно оказались перед Гротом. Мария, которую Пьер подвез как можно ближе к решетке, приподнялась в своей тележке и прошептала:
– О святейшая дева… Возлюбленная дева…
Мария ничего не видела – ни павильонов с бассейнами, ни источника с двенадцатью водоотводными трубами, мимо которых только что проехала; она не заметила ни слева лавки, торгующей священными предметами, ни справа каменной кафедры, где уже водворился священник. Ее ослепило великолепие Грота, ей казалось, что там, за решеткой, зажжено сто тысяч свечей; низкий вход похож на отверстие пылающей печи, а статуя девы, стоящая выше, в узком стрельчатом углублении, вся залита ярким сиянием. Это блистательное видение затмевало все вокруг: девушка не заметила ни костылей, которыми была увешана часть свода, ни букетов, брошенных в кучу и увядающих среди плюща и шиповника, ни даже аналоя, помещенного в центре, рядом с маленьким органом в чехле. Но, подняв глаза, она увидела в небе, на вершине утеса профиль стройного белого собора и его острый шпиль, уходящий, словно молитва, в бесконечную лазурь.
– О всемогущая дева… Царица цариц… Святейшая всех святых…
Пьер выдвинул тележку Марии в первый ряд, впереди дубовых скамей, расставленных под открытым небом в большом количестве, как в церкви. Они уже были заняты больными, которые могли сидеть. Все пустое пространство заполнилось носилками, которые опускали прямо на землю, колясками для калек, цеплявшимися друг за друга колесами, ворохом подушек и тюфяков, на которых рядами лежали больные, страдающие всеми недугами. Священник заметил Виньеронов – их несчастный сын Гюстав лежал на скамье; на каменном полу стояло украшенное кружевами ложе г-жи Дьелафе, а у изголовья больной, опустившись на колени, молились ее муж и сестра. Весь их вагон расположился здесь – г-н Сабатье рядом с братом Изидором, г-жа Ветю в тележке, Элиза Руке на скамейке; Гривотта, лежа на тюфяке, восторженно приподнималась на локтях. В стороне, углубившись в молитву, стояла г-жа Маз, а г-жа Венсен упала на колени с маленькой Розой на руках и страстным жестом убитой горем матери протягивала дочь святой деве, чтобы божественная матерь умилосердилась над ней. А вокруг все возраставшая толпа паломников теснилась до самой набережной Гава.
– О милосердная дева, – продолжала вполголоса Мария, – о праведная дева… Дева, зачатая без греха…
Почти теряя сознание, шевеля губами, точно молясь про себя, Мария растерянно глядела на Пьера. Он нагнулся к ней, думая, что она хочет что-то ему сказать.
– Хотите, чтобы я остался здесь и отвез вас сейчас же в бассейн?
Но, поняв его, она отрицательно покачала головой.
– Нет, нет, – возбужденно ответила она, – я не хочу сегодня… Мне кажется, чтобы сподобиться чуда, надо быть очень чистой, очень святой, очень достойной! Я хочу сейчас молиться со всею силой, молиться от всей души… – И, задыхаясь, добавила: – Приходите за мной не ранее одиннадцати часов. Я не двинусь отсюда.
Но Пьер не ушел, не покинул ее. Он распростерся на земле; ему хотелось молиться с такою же пламенной верой, просить у бога исцеления больной девушки, братски и нежно любимой им. Но с тех пор как он подошел к Гроту, ему было не по себе, какое-то странное, глухое возмущение мешало ему молиться. Он хотел верить, всю ночь он надеялся, что вера вновь расцветет в его душе, как прекрасный цветок наивного неведения, лишь только он преклонит колена на земле чудес. А между тем вся эта театральность, эта грубая, мертвенно-белая статуя, освещенная искусственным светом горящих свечей, эта лавочка, где продавались четки и толкались покупатели, эта большая каменная кафедра, с которой возносил молитвы богородице один из отцов общины Успения, – все рождало в нем тревогу и протест. Неужели же так иссушена его душа? Неужели божественная роса не окропит ее, одаряя невинностью, и она не уподобится тем детским душам, которые всецело отдаются во власть ласкающей легенды?
Затем он снова отвлекся от своих дум: в священнике на кафедре он узнал отца Массиаса. Пьер когда-то встречался с ним, и его всегда смущал мрачный пыл Массиаса, худое лицо священника с горящими глазами и большим ртом, красноречие, с каким он неистово призывал небесные силы на землю. Пьер смотрел на него, с удивлением думая, до чего они различны; в этот момент он заметил у подножия кафедры отца Фуркада, горячо убеждавшего в чем-то барона Сюира. Тот, казалось, не знал, на что решиться, но наконец согласился с аббатом и любезно кивнул ему головой. Тут же был и отец Жюден, – он на минуту задержал аббата; его широкое добродушное лицо тоже выражало растерянность, но и он в конце концов кивнул головой в знак согласия.
Вдруг отец Фуркад взошел на кафедру и выпрямился во весь рост, расправив плечи, немного согнувшиеся от подагры; не желая отпускать своего возлюбленного брата Массиаса, которого он предпочитал всем остальным, отец Фуркад удержал священника на ступеньке узкой лестницы и оперся на его плечо.
Громким и властным голосом, заставившим всех умолкнуть, он начал:
– Дорогие братья, дорогие сестры, прошу прощения за то, что я прервал ваши молитвы; но мне нужно сделать вам сообщение и просить вашей помощи… Нынче утром у нас произошло весьма прискорбное событие: один из наших братьев скончался в поезде, не успев ступить на обетованную землю…
Он помолчал несколько мгновений. Казалось, он еще вырос, его красивое лицо, обрамленное длинной бородой, сияло.
– Итак! Дорогие братья и сестры, вопреки всему, мне думается, не следует отчаиваться… Быть может, господь допустил эту смерть, чтобы доказать миру свое всемогущество!.. Какой-то голос шепчет мне, побуждает меня взойти на кафедру и обратиться к вам, просить вас помолиться за этого человека, за того, кого нет с нами и чье спасение в руках пресвятой девы: ведь она может умолить своего божественного сына… Да, человек этот здесь, я велел принести его тело, и если вы с жаром помолитесь и растрогаете всевышнего, от вас, быть может, зависит, чтобы небывалое чудо озарило землю… Мы погрузим тело в бассейн, мы умолим господа, владыку мира, воскресить его, явить нам этот необычайный знак своей божественной милости…
Ледяное дуновение, словно из невидимого мира, пронеслось над присутствующими. Все побледнели, и, хотя никто не произнес ни слова, казалось, шепот пробежал по содрогнувшейся толпе.
– Но надо молиться с подлинным жаром, – горячо продолжал отец Фуркад, движимый истинной верой. – Дорогие братья и сестры, я хочу, чтобы это было от всей души, вы должны вложить в молитву все свое сердце, всю свою жизнь, все, что есть в ней благородного и нежного… Молитесь со всею страстью, молитесь, забыв о том, кто вы, где вы, молитесь со всем пылом влюбленного, со всем рвением умирающего, ибо то, о чем мы будем просить, – столь драгоценная, столь редкостная милость, что лишь сила нашей благоговейной веры может заставить всевышнего снизойти к нам… И для того чтобы наши молитвы были действенны, чтобы они дошли до предвечного, мы только в три часа дня опустим тело в бассейн… Дорогие братья и сестры, молитесь, молитесь пресвятой деве, царице ангелов, утешительнице скорбящих!
Вне себя от волнения, аббат взял четки, а отец Массиас разразился рыданиями. Боязливое молчание прервалось, толпа зажглась, послышались крики, плач, несвязное бормотание молитв. Казалось, безумие овладело людьми, сковало их волю, обратило в единое существо, изнемогающее от любви, безрассудно жаждущее неосуществимого чуда.
Мгновение Пьеру казалось, что почва уходит у него из-под ног, что он упадет в обморок. Он с трудом поднялся и отошел.
III
Пьеру было не по себе, непреодолимое отвращение охватило его, и он больше не мог здесь оставаться; уходя, он заметил возле Грота г-на де Герсена на коленях, углубившегося в молитву. Пьер не видел его с утра и не знал, удалось ли ему снять две комнаты. Первым движением священника было подойти к нему, но он заколебался, не желая нарушать его сосредоточенной молитвы; Пьер подумал, что г-н де Герсен, вероятно, молится за Марию, которую обожает, хотя, по своему легкомыслию, то и дело отвлекается от забот о дочери. И Пьер прошел мимо, направляясь под сень деревьев. Пробило девять часов, в его распоряжении было два часа.
Пустынный берег, где когда-то бродили свиньи, превратился с помощью денег в великолепный бульвар, тянувшийся вдоль Гава. Для этого русло реки немного отвели и построили монументальную набережную с широким тротуаром, который был огорожен парапетом. Бульвар упирался в холм высотой в двести – триста метров; это была как бы крытая аллея для прогулок со скамейками и великолепными деревьями. Но никто здесь не гулял, разве только толпа, не умещавшаяся у Грота, докатывалась сюда. Были тут и уединенные уголки – между стеной из дерна, ограждавшей бульвар с юга, и огромными полями, простиравшимися на север, по ту сторону Гава, где вставали лесистые холмы с белыми фасадами монастырей. В жаркие августовские дни под сенью деревьев на берегу реки бывало прохладно.
Пьер сразу почувствовал облегчение, словно стряхнул с себя тяжелый сон. Его беспокоило то, что происходило у него в душе. Разве не приехал он утром в Лурд с желанием верить, с мыслью, что вера уже вернулась к нему, как в годы покорного детства, когда мать заставляла его складывать руки и учила бояться бога? А стоило ему только очутиться перед Гротом, как идолопоклонство, неистовство веры, наступление на разум довели его чуть не до обморока. Что же с ним будет? Неужели нельзя хотя бы попытаться побороть свои сомнения, воспользоваться этой поездкой, чтобы увидеть и убедиться? Начало не обещало ничего хорошего, и это его смущало; и только прекрасные деревья, прозрачный ручей, прохладная, спокойная аллея привели его в себя.
Дойдя до конца аллеи, Пьер неожиданно встретил человека, которому несказанно обрадовался. Уже несколько секунд он всматривался в приближавшегося к нему высокого старика в застегнутом наглухо сюртуке и в шляпе с плоскими полями; Пьер старался вспомнить, где он видел это бледное лицо, орлиный нос и черные проницательные глаза, но его ввели в заблуждение большая седая борода и длинные седые волосы. Старик остановился: он тоже был удивлен.
– Как, Пьер! Вы в Лурде!
Тут молодой священник сразу узнал доктора Шассеня, друга своего отца и своего старого друга, вылечившего его после смерти матери от тяжелого нравственного и физического недуга.
– Ах, милый доктор, как я рад вас видеть!
Они с волнением расцеловались. Теперь седина волос и бороды, медленная поступь, бесконечно печальное выражение лица напомнили Пьеру, какие тяжкие несчастья состарили доктора. Прошло всего несколько лет с тех пор, как они виделись в последний раз, – и как жестоко расправилась с ним за это время судьба!
– Вы не знали, что я остался в Лурде? Правда, я больше не пишу, я вычеркнул себя из списка живых и живу в стране мертвых.
Слезы блеснули у него в глазах, и Шассень продолжал надломленным голосом:
– Сядем на скамью, я буду так рад побеседовать с вами, как в былые дни!
Пьера тоже душили слезы. Он не находил слов для утешения и только пробормотал:
– Ах, милый доктор, мой старый друг, мне было жаль вас от всего сердца, от всей души!
Страшное горе сразило Шассеня, вся жизнь его пошла прахом. Доктор Шассень с дочерью Маргаритой, прелестной двадцатилетней девушкой, привез в Котере г-жу Шассень, чудесную жену и мать, чье здоровье внушало им опасения; через две недели она почувствовала себя гораздо лучше, мечтала о том, чтобы поехать куда-нибудь в экскурсию, и вдруг однажды утром ее нашли в постели мертвой. Сраженные внезапным ударом, отец и дочь совсем растерялись. У доктора, уроженца Бартреса, был на кладбище в Лурде семейный склеп, где уже покоились его родители. Он захотел похоронить жену тут же, рядом с пустой могилой, которую предназначил для себя. Шассень на неделю задержался в Лурде с Маргаритой: неожиданно девушку стало сильно лихорадить, вечером она слегла, а на следующий день скончалась, причем потерявший голову отец не мог даже определить ее болезни. В пустую могилу рядом с матерью положили цветущую, молодую, красивую девушку. Счастливый, еще вчера любимый человек, возле которого жили два дорогих его сердцу существа, обратился в несчастного старика, изнывающего от одиночества. Вся радость жизни от него ушла; он завидовал дорожным рабочим, разбивавшим камни, когда босые жены или дети приносили им обед. Он решил остаться в Лурде, все бросил: работу, парижскую клиентуру, чтобы жить возле могилы, где жена и дочь спали вечным сном.
– Ах, мой старый друг, – повторил Пьер, – как я вам сочувствовал! Какое ужасное несчастье!.. Но почему не подумать о тех, кто вас любит? Зачем замыкаться здесь в своем горе?
Доктор сделал широкий жест.
– Я не могу уехать, они здесь, они меня держат… Все кончено, я жду минуты, когда последую за ними.
Наступило молчание. Позади на деревьях щебетали птицы, а у ног их рокотал Гав. Солнце осыпало склоны холмов золотой пылью. Но на уединенной скамье под тенистыми деревьями было прохладно; в двухстах шагах от толпы они были точно в пустыне – Грот, казалось, приковал к себе молящихся, и никто не нарушал беседу друзей.
Они долго беседовали. Пьер рассказал, при каких обстоятельствах он приехал утром в Лурд с паломниками, сопровождая г-на де Герсена и его дочь. Некоторые высказывания доктора изумили его.
– Как, доктор, вы верите в возможность чуда! Бог мой, вы? Я всегда был убежден, что вы человек неверующий или, по крайней мере, совершенно равнодушный к религии!
Пьер смотрел на Шассеня, удивляясь, как мог доктор так говорить о Гроте и о Бернадетте. Такой трезвый человек, ученый с таким проницательным умом, обладающий замечательным даром анализа – качеством, которым Пьер так восхищался когда-то! Как мог этот возвышенный и светлый разум, свободный от всякой веры, воспитанный в рамках определенной системы, умудренный опытом, как мог он допустить мысль о чудесных исцелениях, совершающихся при погружении в божественный источник, который по воле святой девы забил из-под пальцев ребенка!
– Вспомните, дорогой доктор! Вы сами дали моему отцу материалы о деле Бернадетты, вашей «землячки», как вы ее называли, и вы же позднее, когда меня так увлекла вся эта история, подолгу говорили мне о ней. Вы считали ее больной, подверженной галлюцинациям, недоразвитым, безвольным ребенком… Вспомните наши беседы, мои сомнения, вспомните, как вы образумили меня.
Пьер волновался; ведь это была самая необычайная история, какую только можно себе представить. Он, священник, покорившийся необходимости верить, а затем окончательно утративший веру, встретился с врачом, когда-то неверующим, а ныне обращенным, признавшим сверхъестественное, в то время как сам он изнемогал от мучительного неверия!
– Ведь вы признавали только точные факты, строили все свои выводы на наблюдениях!.. Значит, вы отрекаетесь от науки?
Тогда Шассень, до сих пор спокойно и грустно улыбавшийся, резко повернулся, и на лице его отразилось величайшее презрение.
– Наука! Разве я, ученый, что-нибудь знаю, способен на что-нибудь?.. Вы спросили меня, отчего умерла моя бедная Маргарита. Но я ничего не знаю! Меня считают ученым, вооруженным против смерти, а я ничего не понял, ничего не смог сделать, даже не мог на час продлить ее жизнь! А жена, которую я нашел в постели уже застывшей, тогда как накануне она легла спать выздоравливающей и веселой! Мог ли я хотя бы предвидеть, что надо предпринять?.. Нет, нет! В моих глазах наука обанкротилась. Я не хочу больше ничего знать, я просто глупый, несчастный человек.
В словах Шассеня чувствовалось сильнейшее возмущение против его честолюбивого и счастливого прошлого. Успокоившись, он добавил:
– Знаете, меня грызет ужасное раскаяние. Да, оно преследует меня, толкает сюда, к этим молящимся людям… Почему я не склонился перед Гротом, почему не привел сюда своих любимых? Они преклонили бы колена, как все эти женщины, я сам опустился бы на колени рядом с ними, и святая дева, быть может, исцелила бы их и сохранила… А я, дурак, сумел только потерять их. Это моя вина.
Из глаз его катились слезы.
– Я помню, как в детстве, в Бартресе, моя мать, крестьянка, заставляла меня ежедневно, сложив руки, молить господа о помощи. Эта молитва пришла мне на память, когда я остался один, слабый и беспомощный, как дитя. Что вам сказать, друг мой? Я сложил руки, как прежде, я чувствовал себя таким несчастным, таким покинутым, так остро нуждался в сверхъестественной помощи, в божественном покровителе, который бы думал и желал за меня, убаюкал и увлек бы меня за собой, от века предузнав мой путь… Ах, какой хаос, какой сумбур был у меня в голове первые дни после обрушившегося на меня жестокого удара! Двадцать ночей я провел без сна, надеясь, что лишусь рассудка. Самые разноречивые мысли обуревали меня: то я возмущенно грозил небу кулаком, то пресмыкался, моля бога взять меня к себе. И только уверенность в том, что на свете есть справедливость и любовь, успокоила меня, вернув мне веру. Вы знали мою дочь, высокую, красивую, жизнерадостную; какая была бы чудовищная несправедливость, если бы для этой девушки, которая только начинала жить, не существовало ничего за гробом! Я совершенно убежден, что она еще вернется к жизни, я слышу иногда ее голос, он говорит мне, что мы встретимся, снова увидим друг друга! О, снова увидеть дорогих, утраченных мною жену и дочь, быть с ними вместе в мире ином – это единственная моя надежда, единственное утешение от всех земных горестей!.. Я предался богу, потому что только бог может мне их вернуть.
Мелкая дрожь била жалкого старика, и Пьер наконец понял, как произошло его обращение: под влиянием горя престарелый ученый вернулся к вере, отдавшись во власть чувства. Прежде всего – об этом Пьер до сих пор не подозревал – он открыл у этого пиренейца, сына горцев-крестьян, воспитанного на преданиях, своего рода атавизм; вот почему даже после пятидесяти лет изучения точных наук Шассень покорился вере. К тому же в нем просто говорила усталость человека, которому наука не дала счастья; он восстал против этой науки в тот день, когда она показалась ему ограниченной, бессильной осушить его слезы. Наконец, известную роль сыграло и разочарование, сомнение во всем, вызвавшее потребность опереться на что-то уже установившееся, и старый врач, смягчившись с годами, жаждал одного – уснуть навеки в мире с богом.
Пьер не протестовал и не смеялся; этот раздавленный горем, одряхлевший старик производил на него душераздирающее впечатление. Какая жалость, что даже самые сильные люди с ясным умом превращаются от таких ударов судьбы в настоящих детей!
– Ах, – тихо вздохнул священник, – если бы страдание заставило умолкнуть мой разум, если бы я мог встать там на колени и поверить во все эти сказки!
Бледная улыбка осветила лицо старика.
– В чудо, не так ли? Вы – священник, дитя мое, но мне знакомо ваше горе… Вам кажется, что чудес не бывает. Что вы об этом знаете? Внушите себе, что вы ничего не знаете, а то, что кажется вам невозможным, осуществляется ежеминутно… Но мы заговорились, скоро одиннадцать часов, и вам надо вернуться к Гроту. В половине четвертого я жду вас к себе, я поведу вас в бюро, где удостоверяются чудеса, и, надеюсь, кое-что вас там поразит. Не забудьте, в половине четвертого.
Пьер ушел, а доктор Шассень остался один на скамье. Стало еще жарче, далекие холмы пылали на ярком солнце. Старик забылся в зеленом полумраке, царившем под деревьями, убаюканный неумолчным журчанием Гава; ему чудилось, будто дорогой голос говорит с ним из могилы.
Пьер поспешил к Марии. Добраться до нее было нетрудно, так как толпа поредела, многие отправились завтракать. Священник увидел возле девушки спокойно сидевшего г-на де Герсена, который тотчас же объяснил ему свое долгое отсутствие. Утром более двух часов он ходил по Лурду, был чуть ли не в двадцати гостиницах и нигде не нашел свободного уголка; даже комнаты служанок были сданы, даже в коридоре нельзя было положить матрац, чтобы выспаться. Когда он уже пришел в полное отчаяние, ему попались две комнаты, правда, тесные, но в хорошей гостинице, лучшей в городе – гостинице Видений. Снявшие их заочно телеграфировали, что больной, который собирался туда приехать, умер. Словом, эта необыкновенная удача очень обрадовала г-на де Герсена.
Пробило одиннадцать часов, скорбное шествие двинулось через залитые солнцем площади и улицы к больнице Богоматери Всех Скорбящих. Мария упросила отца и молодого священника пойти в гостиницу, спокойно позавтракать и немного отдохнуть и прийти за ней в два часа, когда больных снова повезут в Грот. Но когда после завтрака оба поднялись в свои комнаты, г-н де Герсен, разбитый усталостью, так крепко заснул, что Пьер не решился его будить. К чему? Его присутствие не было необходимо. И Пьер один вернулся в больницу; шествие снова спустилось по улице Грота, прошло через площадь Мерласс и пересекло площадь Розер; толпа все росла и в трепете крестилась. Сиял ликующий августовский день.
Когда Пьер снова привез Марию к Гроту, она спросила:
– Отец придет сюда?
– Да, он сейчас отдыхает.
Слабым жестом она одобрила поведение отца. И тут же произнесла взволнованным голосом:
– Слушайте, Пьер, придите за мной через час, чтобы повезти в бассейн… Я недостаточно подготовлена, мне надо еще и еще помолиться.
Страстное желание поскорее омыться в источнике сменилось у нее страхом; нерешительность и сомнение овладели Марией на пороге чудесного исцеления. Услышав, что Мария от волнения не могла есть, какая-то молоденькая девушка подошла к ней.
– Дорогая моя, если вы почувствуете слабость, я принесу вам бульону.
Мария узнала Раймонду. Девушки раздавали больным чашки с бульоном и молоком. В предыдущие годы некоторые из них даже наряжались в кокетливые шелковые фартучки, отделанные кружевом, но теперь им предписали форменный передник из простого полотна в синюю и белую клетку. Раймонда и в этом скромном наряде ухитрилась быть очаровательной и, сияя молодостью, проявляла себя как распорядительная хозяйка.
– Только позовите меня, и я тотчас же подам вам бульон, – повторяла она.
Мария поблагодарила, сказав, что ничего не будет есть, и снова обратилась к священнику:
– Час, еще час, мой друг.
Пьер захотел остаться с ней. Но места для больных было так мало, что санитары сюда не допускались. Толпа увлекла его за собой, и он оказался перед бассейнами; тут его задержало необычайное зрелище. Перед тремя павильонами, где находились бассейны, по три в каждом, – шесть для женщин и три для мужчин, – было оставлено обширное пространство под деревьями, огороженное канатом, привязанным к стволам; больные в тележках или на носилках ждали там своей очереди, а по другую сторону каната теснилась огромная исступленная толпа. Монах-капуцин, стоя посреди огороженного пространства, руководил молитвами. Молитвы богородице, подхваченные толпой, сменяли одна другую; слышен был смутный гул. Вдруг, когда бледная от волнения г-жа Венсен дождалась наконец своей очереди и вошла в павильон со своей драгоценной ношей, со своей девочкой, похожей на воскового младенца Иисуса, капуцин бросился на колени, скрестив руки, и закричал: «Господи, исцели наших больных!» Он повторял этот возглас десять, двадцать раз, с возрастающим пылом, и толпа вторила ему, приходя в исступление, рыдая, лобызая землю. Вихрь безумия пронесся над этим скопищем людей. Пьера потрясли мучительные рыдания, вырывавшиеся у всех из груди; сначала то была молитва, она звучала все громче и громче, переходила в требование, нетерпеливое и гневное, оглушительное и настойчивое; оно словно насильно заставляло небо снизойти к страждущим на земле. «Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!..» Крик не прекращался.
В это время послышался шум. Гривотта плакала горькими слезами, ее не хотели купать.
– Они говорят, что я чахоточная и меня нельзя окунать в холодную воду… А я сама видела, как они утром окунули одну… Почему же мне нельзя? Я уже полчаса твержу им, что они огорчают пресвятую деву. Я исцелюсь, я чувствую, что исцелюсь…
Это грозило скандалом, и, чтобы замять его, к ней подошел один из начальников и попытался ее успокоить, сказав, что сейчас решат, что можно сделать, спросят преподобных отцов. Если она будет умницей, ее, быть может, искупают.
А крик: «Господи, исцели наших больных! Господи, исцели наших больных!..» – не прекращался. Пьер заметил г-жу Ветю, также ожидавшую своей очереди, и не мог отвести взгляда от этого лица, измученного надеждой, с глазами, устремленными на дверь, откуда счастливые избранницы выходили исцеленными. Молитвы звучали все громче, неистовые мольбы возносились ввысь, когда г-жа Венсен вышла с дочерью на руках; худенькое личико несчастного, обожаемого ею ребенка, которого без сознания опустили в холодную воду, было еще влажно от воды, смертельная бледность по-прежнему покрывала его, и глаза были закрыты. Мать, истерзанная медленной агонией, видя, что пресвятая дева отказала в исцелении ее ребенку, безутешно рыдала. Когда г-жа Ветю, в свою очередь, порывисто вошла в павильон, как умирающая, жаждущая испить от источника жизни, назойливый крик зазвучал еще громче: «Господи, исцели наших больных!.. Господи, исцели наших больных!» Капуцин распростерся на земле, люди, скрестив руки, лобызали землю.
Пьер хотел догнать г-жу Венсен, чтобы сказать ей слово утешения, но поток паломников помешал ему пройти и отбросил к источнику, который осаждала другая толпа. Это было целое сооружение: низенькая каменная стена с кровлей из обтесанных камней и двенадцатью кранами, из которых вода стекала в узкий бассейн; перед кранами устанавливалась очередь. Паломники приходили с бутылками, жестяными бидонами, фаянсовыми кувшинами. Во избежание излишней утечки воды каждый кран был снабжен кнопочкой: ее надо было нажать, и тогда вода начинала течь. Слабые женские руки не справлялись с этим устройством; женщины задерживались дольше и обливали себе ноги. Те, у кого не было с собой бидонов, пили и умывались. Пьер заметил молодого человека, который выпил семь маленьких стаканов и семь раз, не вытираясь, промыл себе глаза. Другие пили из раковин, оловянных кружек, кожаных ковшей. Больше всего заинтересовала Пьера Элиза Руке, не находившая нужным погружаться в бассейн, но с утра все время промывавшая свою ужасную язву у источника. Встав на колени и открыв лицо, она подолгу прикладывала к ране носовой платок, пропитанный, как губка, водой, а вокруг нее теснилась бесновавшаяся толпа и, даже не замечая чудовищного лица Элизы, умывалась и пила из того же крана, у которого она мочила свой платок.
В это время подошел Жерар, волочивший в бассейн г-на Сабатье, и подозвал Пьера, видя, что тот свободен. Он попросил священника помочь, так как больного нелегко было передвигать и опускать в воду. Таким образом, Пьер с полчаса пробыл в мужском бассейне, пока Жерар ходил в Грот за другим больным. Помещение было хорошо оборудовано. Оно состояло из трех кабин, отделявшихся одна от другой перегородками; в каждой кабине находился бассейн, куда спускались по ступенькам, а у входа в кабины висели полотняные занавески, которые задергивались, чтобы изолировать больного. Перед кабинами находился вымощенный плитками зал ожидания со скамьей и двумя стульями. Здесь больные раздевались и одевались с неловкой поспешностью и стыдливым беспокойством. Сейчас какой-то голый человек, наполовину скрытый занавеской, дрожащими руками надевал бандаж. Другой, чахоточный, страшно худой, с серой кожей, испещренной фиолетовыми пятнами, хрипел и дрожал от холода. Пьер содрогнулся, увидав брата Изидора; больного вынули из бассейна в бесчувственном состоянии; все решили, что он уже умер, но вдруг из груди его вырвался стон; острая жалость пронзала сердце при виде его большого, иссушенного страданием тела с глубокой раной на боку, тела, похожего на тушу, брошенную на прилавок. Два санитара, которые только что его искупали, осторожно надели на него рубашку, опасаясь, как бы он не скончался от резкого движения.
– Вы поможете мне, господин аббат? – спросил санитар, раздевавший г-на Сабатье.
Пьер тотчас же подошел; взглянув на скромного санитара, он узнал маркиза де Сальмон-Рокбера, которого г-н де Герсен показал ему на вокзале. Это был человек лет сорока, с продолговатым лицом и большим носом, типичным для рыцарей. Последний отпрыск одной из самых старинных и знаменитых фамилий Франции, он обладал значительным состоянием, роскошным особняком в Париже, на улице Лилля, и громадными поместьями в Нормандии. Каждый год он приезжал во время всенародного паломничества в Лурд на три дня с благотворительной целью, но отнюдь не из религиозных побуждений – он и обряды соблюдал только приличия ради. Маркиз не хотел занимать никакого видного поста, оставался простым санитаром; в этом году он купал больных и с утра до вечера возился, снимая с них поношенную одежду и делая перевязки; он не чувствовал рук от усталости.
– Осторожнее, – заметил он, – снимайте носки не спеша. Я подойду к тому бедняге: он только что пришел в себя, и его теперь одевают.
Оставив на минуту г-на Сабатье, чтобы переобуть несчастного, он почувствовал, что левый башмак больного насквозь промок; маркиз взял башмак, вылил гной и с величайшими предосторожностями, чтобы не задеть гноившуюся язву, снова надел его.
– Теперь, – сказал маркиз, возвращаясь к г-ну Сабатье, – помогите мне снять с него кальсоны.
В маленьком зале были только больные и обслуживавшие их санитары. Там же находился монах, читавший «Отче наш» и молитвы богородице, так как нельзя было ни на минуту прекращать молитв. Дверь в зал заменял занавес, отделявший его от огороженного канатами луга, где теснилась толпа, и в ожидальню доносились моления паломников, сопровождаемые пронзительным голосом капуцина, безостановочно взывавшего: «Господи, исцели наших больных… Господи, исцели наших больных!..» Сквозь высокие окна в зал проникал холодный свет, а в воздухе стояла постоянная сырость, гнилой запах погреба, наполненного водой.
Наконец г-на Сабатье раздели донага. Только вокруг живота, приличия ради, повязали передник.