355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эмиль Золя » Собрание сочинений. Т. 17. » Текст книги (страница 30)
Собрание сочинений. Т. 17.
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:34

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 17. "


Автор книги: Эмиль Золя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)

Но вдруг она произнесла тоном счастливого ребенка:

– О, посмотрите-ка на папу, как он славно спит!

Действительно, напротив них на скамейке блаженно, словно в собственной постели, спал г-н де Герсен, как будто не ощущая непрерывных толчков. Впрочем, громыханье колес и монотонная качка, как видно, усыпляли весь вагон. Всех сморил сон, даже багаж, висевший под коптящими лампами, казалось, перестал качаться. Колеса по-прежнему ритмично стучали, поезд несся в неведомый мрак. Только время от времени, когда проезжали мимо станции или по мосту, шум усиливался, слышался свист ветра. Но движение вскоре снова становилось размеренным, убаюкивающим.

Мария тихонько взяла руку Пьера. Они были совсем одни среди мирно спящих людей в грохочущем поезде, мчавшемся в ночной темноте. Большие голубые глаза Марии заволокла печаль, которую она до сих пор скрывала.

– Пьер, мой добрый друг, вы часто будете приходить к нам, не так ли?

Он вздрогнул, почувствовав, как маленькая ручка сжала его руку. Он уже готов был высказаться откровенно. Однако сдержался и пробормотал:

– Мария, я не всегда свободен, священник не может всюду бывать.

– Священник, – повторила она, – да, да, священник, я понимаю…

Тогда Мария заговорила, она открыла Пьеру смертельную тайну; с самого отъезда у нее ныло от этого сердце. Она еще ближе склонилась к нему и тихо сказала:

– Слушайте, добрый друг мой, мне бесконечно грустно. Я делаю вид, что довольна, но на самом деле мне очень тяжело… Вы солгали мне вчера.

Он растерялся и сперва не понял.

– Я солгал! Как?

Ее удерживал стыд, она еще колебалась, следует ли касаться мучительной тайны, обременяющей чужую совесть. Но затем проговорила с сестринской нежностью:

– Да, вы старались мне внушить, что исцелились вместе со мной, а это неправда, Пьер, вы не обрели утраченной веры.

Боже мой! Она знает. Это было новым горем, такой катастрофой, что он даже забыл про свои мучения. Сперва он хотел упорствовать в своей спасительной лжи.

– Но я вас уверяю, Мария! Откуда вам пришла в голову такая скверная мысль?

– О мой друг, молчите, сжальтесь! Меня очень огорчит, если вы будете продолжать лгать… Там, на вокзале, когда умер тот несчастный, добрый аббат Жюден опустился на колени, помолился за упокой этой бунтарской души. И я все поняла, все почувствовала, когда вы не встали на колени, – вы были не в силах молиться.

– Право, Мария, уверяю вас…

– Нет, нет, вы не стали молиться за умершего, у вас нет веры… И потом, другое, – я догадываюсь об отчаянии, которого вы не можете скрыть, я вижу печаль в ваших глазах, когда они встречаются с моими. Святая дева не услышала меня, не вернула вам веры, и я очень несчастна!

Мария заплакала, горячая слеза упала на руку священника, которую она все еще держала. Это взволновало Пьера, он прекратил борьбу, признался и, заплакав сам, прерывисто прошептал:

– О Мария, я тоже очень, очень несчастен!

На миг они умолкли; между ними разверзлась бездна. Они больше никогда не будут тесно связаны друг с другом, их приводила в отчаяние окончательная невозможность сближения, – ведь сам господь разорвал связующую их нить! И, сидя рядом, они оплакивали свою разлуку.

– А я-то, – горестно начала Мария, – я так молилась о вашем обращении, я была так счастлива!.. Мне казалось, что ваша душа растворяется в моей душе, – так сладостно было исцелиться вместе, вместе! Я чувствовала в себе столько жизненных сил, – казалось, я переверну весь мир!

Пьер не отвечал, он молча, безутешно плакал.

– И вот я исцелилась, это огромное счастье я обрела без вас. У меня сердце разрывается при мысли о вашем горе, о вашем одиночестве, когда сама я так полна радости… Ах, как строга святая дева! Почему она не исцелила вашу душу, исцелив мое тело!

Пьеру представилась последняя возможность, он должен был говорить, должен был наконец просветить эту наивную девушку, объяснить ей, что никакого чуда не было, природа, вернув ей здоровье, завершила бы свое дело, бросив их в объятия друг друга. Он тоже исцелился, ум его отныне рассуждал здраво, и оплакивал он вовсе не утраченную веру, он плакал, потому что потерял Марию. Но, помимо печали, в нем заговорила непреодолимая жалость. Нет, нет! Он не станет смущать ее душу, он не отнимет у нее веры, которая, быть может, когда-нибудь окажется ее единственной поддержкой среди жизненных бурь. Нельзя требовать от детей и от женщин горького героизма – жить только разумом. У него не хватило сил, он даже думал, что не имеет на это права. Это казалось ему насилием, отвратительным убийством. Он ничего не сказал Марии, лишь молча проливал жгучие слезы: он подавит свою любовь, пожертвует личным счастьем, лишь бы она по-прежнему оставалась наивной, беспечной и радостной.

– О Мария, как я несчастлив! На больших дорогах, на каторге нет людей несчастнее меня!.. О Мария, если бы вы знали, если б вы знали, как я несчастлив!

Мария растерялась, обняла Пьера дрожащими руками, хотела утешить его своим братским объятием. В этот миг в ней проснулась женщина, которая все угадала, и она зарыдала при мысли о жестокости божьих и людских законов, разлучавших их. Она никогда не думала о таких вещах, а теперь перед нею предстала жизнь, с ее страстями, борьбой и страданиями; она искала ласковых слов, какими могла бы умиротворить истерзанное сердце друга, и только тихо повторяла, не находя ничего утешительного:

– Я знаю, знаю…

И вдруг нашла, но, прежде чем сказать, тревожно оглянулась, словно то, что она хотела ему поведать, могли услышать только ангелы. Но, казалось, все уснули еще крепче. Отец ее спал невинным сном младенца. Ни один из паломников, ни один из больных, убаюканных уносившим их поездом, не шевелился. Даже разбитая усталостью сестра Гиацинта не удержалась и сомкнула веки, опустив в своем купе абажур лампы. Лишь неясные тени, едва уловимые образы вырисовывались в полумраке вагона, вихрем летевшего в ночную тьму. Но Мария боялась даже тех неведомых темных полей, лесов, речек и холмов, что бежали по обе стороны поезда Вот промелькнули яркие искры, быть может, то были отдаленные заводы, унылые лампы в мастерских или в комнатах больных, но тотчас же глубокая тьма, беспредельное безыменное море мрака снова затопило все вокруг, и поезд летел все дальше и дальше.

Тогда Мария, целомудренно краснея, вся в слезах, наклонилась к уху Пьера.

– Послушайте, мой друг… У меня со святой девой великая тайна. Я поклялась ей никому об этом не говорить. Но вы так несчастны, вы так страдаете, что она мне простит, если я доверю вам эту тайну. – И она прибавила еле слышно: – В ту ночь, помните, что я в экстазе провела перед Гротом, я связала себя обетом, я обещала святой деве отдать ей в дар мою девственность, если она исцелит меня… Она меня исцелила, и я никогда, слышите, Пьер, никогда не выйду ни за кого замуж.

Ах! Какое неожиданное счастье! Пьеру казалось, что роса освежила его наболевшее сердце. Дивное, неизъяснимое очарование! Она никому не будет принадлежать, значит, всегда будет отчасти принадлежать ему. Как она поняла его страдания, какие нашла слова, чтобы облегчить ему жизнь!

Пьеру хотелось, в свою очередь, найти бесконечно ласковые слова благодарности, обещать ей, что он будет принадлежать ей одной, любить ее одну, как любит ее с детства, он хотел сказать ей, как она дорога ему, как единственный ее поцелуй овеял ароматом всю его жизнь! Но она заставила его молчать, боясь испортить это чистое настроение.

– Нет, нет, мой друг! Не надо говорить. Мне кажется, это будет нехорошо… Я устала, теперь я спокойно засну.

Она доверчиво, как сестра, положила голову ему на плечо и тотчас же уснула. Несколько минут он еще не спал, – они вместе вкусили скорбную радость самоотречения. Теперь все было кончено, оба принесли себя в жертву. Он проживет одиноким, вдали от людей. Никогда не узнает он женщины, никогда от него не родится живое существо. Ему оставалось утешаться гордым сознанием скорбного величия, какое выпадает на долю человека, добровольно согласившегося на самоубийство и ставшего выше природы.

Однако усталость взяла свое, веки его сомкнулись, он уснул. Голова его скользнула вниз, щека коснулась щеки подруги, которая тихо спала, прижавшись головой к его плечу. Волосы их спутались, локоны Марии распустились, лицо Пьера утонуло в ароматных золотых волнах ее волос. Очевидно, им снился один и тот же дивный сон, потому что их лица выражали одинаковый восторг, словно они беседовали с ангелами. Этот чистый, невинный сон невольно бросил их в объятия друг друга, их теплые губы сблизились, дыхание смешалось – они были словно дети, спящие в одной колыбели. Такой была их брачная ночь, так завершился их духовный брак в сладостном забвении, в едва мелькнувшей мечте о мистическом слиянии, а вокруг, в этом безостановочно мчавшемся в темную ночь вагоне, дарили нищета и страдания. Часы шли за часами, колеса стучали, на крючках раскачивался багаж, душевно усталые, надломленные физически люди вскоре должны были вернуться из страны чудес к будничному существованию.

В пять часов, на восходе солнца, все внезапно проснулись; поезд с грохотом остановился на большой станции, слышались оклики служащих, открывались дверцы вагонов, толкался народ. Приехали в Пуатье; весь вагон вскочил на ноги, раздались восклицания, смех.

Здесь сходила Софи Куто. Она расцеловалась на прощание с дамами, даже перелезла через перегородку в соседнее купе, где ехала сестра Клер Дезанж; маленькая и молчаливая сестра забилась в уголок, глаза ее словно хранили какую-то тайну. Затем девочка вернулась, взяла свой узелок и весело распрощалась со всеми, а особенно с сестрой Гиацинтой и г-жой де Жонкьер.

– До свидания, сестра! До свидания, сударыня!.. Спасибо за вашу доброту.

– Приезжайте в будущем году, дитя мое.

– О сестра, конечно! Это мой долг.

– Ведите себя хорошо, милая крошка, будьте здоровы, чтобы святая дева гордилась вами.

– Обязательно, сударыня, она была так добра, мне так нравится ездить к ней!

Когда девочка вышла на платформу, все паломники в вагоне высунулись из окон, махали ей платками, что-то кричали; лица их сияли от счастья.

– До будущего года! До будущего года!

– Да, да, спасибо! До будущего года!

Утреннюю молитву должны были прочесть только в Шательро. После остановки в Пуатье, когда поезд снова двинулся в путь, г-н де Герсен, вздрагивая от утренней свежести, весело объявил, что изумительно выспался, несмотря на жесткую скамейку. Г-жа де Жонкьер также хорошо отдохнула, в чем очень нуждалась; но ей было немного стыдно перед сестрой Гиацинтой, которая одна ухаживала за Гривоттой; девушка дрожала от лихорадки, страшный кашель снова сотрясал ее. Остальные паломники занялись своим туалетом; десять паломниц, бедных и безобразных, с каким-то стыдливым беспокойством завязывали шейные платки и ленты своих чепцов. Элиза Руке, вынув зеркальце, разглядывала свой нос, рот, щеки, любуясь собой, считая, что она положительно похорошела.

Глубокая жалость охватила Пьера и Марию, когда они посмотрели на г-жу Венсен; ничто не могло вывести ее из состояния отупения – ни шумная остановка в Пуатье, ни громкие голоса, раздававшиеся теперь в вагоне сквозь грохот колес. Скрючившись на скамейке, она продолжала спать; ее, видимо, мучили страшные сны. Крупные слезы лились у нее из закрытых глаз, она обхватила подушку, которую ей насильно сунули под голову, и крепко прижала ее к груди. Бедные материнские руки, так долго державшие умирающую дочь, которую ей никогда больше не придется держать, наткнулись во сне на эту подушку, и она сжимала ее, словно призрак, в слепом объятии.

Господин Сабатье проснулся в очень веселом расположении духа. Пока г-жа Сабатье заботливо заворачивала в одеяло его безжизненные ноги, он принялся болтать; глаза его блестели, им снова овладела иллюзия. Он рассказал свой сон – ему приснился Лурд, святая дева наклонилась над ним с улыбкой, и он прочел в ее взоре благое обещание. Перед ним была г-жа Венсен, мать, потерявшая под таким же благосклонным взором святой девы дочь, и несчастная Гривотта, – ее святая дева якобы исцелила от чахотки; но бедная девушка теперь умирала от этой страшной болезни, а Сабатье радостно говорил г-ну де Герсену:

– О сударь, я спокойно вернусь домой… В будущем году я буду исцелен… Да, да! Как сказала только что милая крошка: до будущего года! До будущего года!

Им владела иллюзия, которая побеждает даже вопреки очевидности, вечная надежда, которая не хочет умирать и, взрастая на развалинах, становится еще более живучей после каждой неудачи.

В Шательро сестра Гиацинта прочитала вместе с паломниками утренние молитвы – «Отче наш», «Богородицу», «Верую» и молитву о ниспослании счастливого дня: «О господи! даруй мне силы избегнуть всякого зла, творить всяческое добро и перетерпеть все страдания!»

V

Поезд все мчался и мчался. В Сент-Море прочли молитвы, положенные для мессы, а в Сен-Пьер-де-Кор пропели «Верую». Но благочестивое настроение мало-помалу спадало, люди устали от длительного восторженного напряжения. Сестра Гиацинта поняла, что лучше всего развлечь переутомленных путешественников чтением; она обещала, что разрешит господину аббату дочитать жизнеописание Бернадетты, чудесные эпизоды которого он уже дважды им рассказывал. Ждали только остановки в Обре; тогда от Обре до Этампа будет два часа пути – достаточно, чтобы без помех окончить чтение.

Станции однообразно следовали одна за другой, поезд мчался по тем же равнинам, что и по дороге в Лурд. В Амбуазе снова взялись за четки, прочли пять радостных молитв; в Блуа пропели «Благослови меня, святая матерь», в Божанси прочли по четкам пять скорбных молитв. С утра солнце заволокло мелким пухом облаков, печальные поля убегали, развертывались, как веер; деревья и дома, подернутые сероватой мглой, мелькали, как сновидения, а вдалеке холмы проплывали медленнее, зыблясь в тумане. Между Божанси и Обре поезд как будто замедлил ход, ритмично громыхая колесами, – паломники даже не замечали их стука.

После Обре в вагоне стали завтракать. Было без четверти двенадцать. А когда прочли «Angelus» и трижды повторили молитвы святой деве, Пьер вынул из чемодана Марии маленькую голубую книжку с наивным изображением лурдской богоматери на обложке. Сестра Гиацинта хлопнула в ладоши – и все стихло. Священник начал читать своим красивым, проникновенным голосом; внимание всех пробудилось, эти взрослые дети увлеклись чудесной сказкой. Речь шла о жизни Бернадетты в Невере и о ее смерти. Но, как и в первые два раза, Пьер быстро перестал заглядывать в текст, передавая прелестные рассказы по памяти; и для него самого раскрывалась подлинно человечная и грустная история Бернадетты, которой никто не знал и которая глубоко потрясла его.

Восьмого июля 1866 года Бернадетта покинула Лурд. Она отправилась в Невер, чтобы постричься в монастыре Сен-Жильдара; там жили сестры, обслуживавшие приют, где она научилась читать и где провела восемь лет жизни. Ей было тогда двадцать два года, прошло восемь лет с тех пор, как ей явилась святая дева. Бернадетта со слезами прощалась с Гротом, с собором, с любимым городом. Но она не могла больше там жить, ее донимали людское любопытство, посещения, почести, поклонение. Слабое ее здоровье резко пошатнулось. Врожденная застенчивость и скромность, любовь к тишине внушили ей страстное желание скрыться в безвестной глуши от громкой славы избранницы, которой люди не давали покоя; она мечтала о простой, спокойной жизни, посвященной молитве и будничным трудам. Ее отъезд был, таким образом, облегчением как для нее, так и для преподобных отцов Грота: она стесняла их своей наивностью и тяжелой болезнью.

Монастырь Сен-Жильдара в Невере показался Бернадетте раем. Там было много воздуха, солнца, большие комнаты, огромный сад с красивыми деревьями. Но и там, в отдаленной глухой местности, она не обрела покоя, полного забвения мирской суеты. Прошло не больше трех недель, как она приняла постриг под именем Марии-Бернар, произнеся лишь первоначальные обеты, – и снова толпы потекли к ней. Ее преследовали в монастыре, стремясь получить благодать от этой святой. Ах, видеть ее, прикоснуться к ней, созерцать ее, в надежде, что это принесет счастье, незаметно потереть об ее платье какую-нибудь медаль! Верующие, в ненасытной жажде фетиша, совсем затравили это несчастное существо, которое было для них господом богом; каждый хотел унести свою долю надежды, чудесной иллюзии. Бернадетта плакала от усталости, от раздражения, повторяя: «Чего они меня так мучают? Чем я лучше других?» В конце концов ей стало в самом деле горько быть «занятной зверюшкой», как она сама себя называла с печальной, страдальческой улыбкой. Она защищалась изо всех сил, отказывалась видеть кого бы то ни было. Правда, ее оберегали, а при известных обстоятельствах даже чересчур, показывая только тем посетителям, которым разрешал ее видеть епископ. Ворота монастыря были заперты, и одни духовные лица позволяли себе нарушать запрет. Но и этого было слишком много для девушки, жаждавшей полного уединения; часто она упрямилась, не желая принимать священников, она бесконечно устала повторять все ту же историю и те же ответы на те же вопросы. В ее лице оскорбляли святую деву. Но по временам ей приходилось уступать, его преосвященство самолично приводил к ней высокопоставленных особ, сановников, прелатов; тогда она выходила с серьезным лицом, вежливо, но кратко отвечала на вопросы и была рада, когда ее оставляли в покое. Ни один человек не тяготился так своим высоким призванием. Как-то на вопрос, не возгордилась ли она оттого, что епископ постоянно посещает ее, девушка кротко ответила: «Его преосвященство вовсе не посещает меня, он только показывает меня посетителям». Князья церкви, знаменитые воинствующие католики, хотели ее видеть, умилялись, рыдали, глядя на нее, а простодушная Бернадетта, в ужасе от того, что стала предметом всеобщего внимания, уходила от них, ничего не понимая, раздосадованная, усталая и печальная.

Все же Бернадетта приспособилась к жизни в Сен-Жильдаре; она вела однообразное существование и вскоре приобрела привычки, милые ее сердцу. Она была такой хилой, так часто хворала, что ее приставили к лазарету. Помимо ухода за больными, она работала, стала довольно ловкой рукодельницей и искусно вышивала стихари и покровы для алтарей. Но часто силы покидали ее, и она не могла выполнять даже самой легкой работы. Бернадетта или лежала в постели, или проводила дни напролет в кресле, перебирая четки и занимаясь чтением благочестивых книг. С тех пор как она научилась грамоте, она полюбила читать интересные истории об обращениях, чудесные легенды, где фигурировали святые, красивые и страшные драмы, где над дьяволом издевались и низвергали его в ад. Но ее любимой книгой, вызывавшей непрерывное восхищение, оставалась Библия, полный чудес Новый завет, и она неустанно перечитывала Священное писание. Бернадетта еще помнила бартресскую Библию, пожелтевшую, старую книгу, столетнюю семейную реликвию; она вспоминала, как муж ее кормилицы по вечерам втыкал наудачу в книгу булавку и начинал читать сверху правой страницы; в то время она так хорошо знала наизусть все эти прекрасные сказки, что могла начать с любой фразы. Теперь, когда она сама умела читать, она открывала в Библии каждый раз что-нибудь новое, приводившее ее в восхищение. Рассказ о страстях господних особенно волновал ее, словно необыкновенное и трагическое происшествие, случившееся накануне. Она рыдала от жалости, все ее больное тело часами сотрясалось. Быть может, она бессознательно оплакивала свой собственный недуг, тяжелый крестный путь, которым шла с самого детства.

Когда Бернадетта чувствовала себя лучше и могла работать в лазарете, она бывала подвижной и веселой, как дитя. До самой смерти она оставалась наивной, ребячливой, любила смеяться, прыгать, играть. Она была низенького роста, самая маленькая во всей общине; поэтому подруги всегда обращались с ней, как с девочкой. Лицо ее удлинялось, худело, теряло сияние молодости; но глаза ясновидящей сохранили изумительную чистоту – они были прекрасны, как ясное небо, в них отражался трепетный полет мечты. Постоянно болея, Бернадетта с годами стала немного резкой и вспыльчивой, характер ее испортился, сделался беспокойным, порой она проявляла грубость; всякий раз после приступов раздражения она испытывала жестокое раскаяние. Она смирялась, считала себя навеки погибшей, просила у всех прощения; но чаще всего была необычайно добродушна. Она отличалась живостью, проворством, находчивостью, смешила всех, обладала своеобразным обаянием, и ее все обожали. Несмотря на свое благочестие, несмотря на то, что она целые дни проводила в молитве, Бернадетта никогда не выставляла напоказ свою религиозность, была снисходительна к другим, терпима и сердобольна. Это была глубоко женственная, самобытная натура, вполне определившаяся личность, которая очаровывала своей непосредственностью. Ее врожденная чистота и детская невинность привлекала к ней малышей; они взбирались к ней на колени, обнимали ее за шею своими ручонками; сад так и гудел тогда от топота, криков, игр, и она не меньше ребятишек бегала, кричала, радуясь, что к ней возвращаются счастливые дни детства, дни бедности и безвестности в Бартресе! Позднее рассказывали, будто одна мать принесла в монастырь своего парализованного ребенка, чтобы святая коснулась и исцелила его. Несчастная так рыдала, что настоятельница дала на это согласие. Но так как Бернадетта всегда возмущалась, когда от нее требовали чудес, ей ничего не сказали, только попросили отнести больного ребенка в лазарет. Она взяла его на руки, и, когда опустила на землю, ребенок пошел. Он был здоров.

Ах, сколько раз вспоминался ей Бартрес, вольное детство, годы, проведенные на лесистых холмах, где она бродила со своими овечками; сколько раз мечтала она об этом времени, устав от нескончаемых молитв за грешников! Никто не читал в ее душе, никто не скажет, не таились ли в ее израненном сердце невольные сожаления. Однажды девушка высказала мысль, которую ее биографы приводят с целью растрогать читателя описанием ее страданий. Вдали от родных гор, прикованная болезнью к постели, она как-то воскликнула: «Мне кажется, я была создана, чтобы жить, действовать, двигаться, а всевышний обрекает меня на бездеятельность!» Какое откровение, какое страшное свидетельство, полное безграничной печали! Почему же бог обрек это веселое, обаятельное существо на бездеятельность? Разве она меньше бы его почитала, если бы жила свободной, здоровой жизнью, для которой родилась? И разве она принесла бы меньше счастья людям, да и самой себе, если бы отдала свою любовь мужу и детям, рожденным от нее, вместо того, чтобы молиться за грешников, вечно предаваться этому праздному занятию? Говорили, будто иногда по вечерам Бернадетта, обычно такая веселая и деятельная, вдруг впадала в тяжкое уныние. Она становилась мрачной, замыкалась в себе, словно подавленная горем. Вероятно, чаша становилась слишком горькой и постоянное самоотречение было ей не под силу.

Часто ли думала Бернадетта в Сен-Жильдаре о Лурде? Что она знала о торжестве Грота, о происходивших там чудесах, ежедневно изменявших лицо этого края. Этот вопрос до сих пор остается неясным. Ее подругам запретили рассказывать ей о Лурде и Гроте, ее окружили полным молчанием. Сама она не любила говорить о таинственном прошлом и, казалось, ничуть не интересовалась настоящим при всем его великолепии. Но разве воображение не рисовало ей волшебный край ее детства, где жили ее родные, колыбель ее мечты, самой необычной мечты? Без сомнения, она мысленно посещала прекрасную страну своих грез и знала все, что происходило в Лурде. Но ее ужасала перспектива поехать туда лично, и она всегда отказывалась от такой поездки, зная, что не может появиться там незаметно; ее пугали людские толпы, преклонявшиеся перед нею. Какая слава окружила бы ее, будь она властной, тщеславной, волевой натурой! Она вернулась бы туда, где являлась ей святая дева, совершала бы чудеса, стала бы пророчицей, жрицей, папессой, непогрешимой избранницей и наперсницей богоматери. Святые отцы, по существу, никогда не боялись этого, хотя и отдали приказ ради спасения души удалить ее от мира. Они были спокойны, зная ее ласковый, скромный нрав, ее страх перед обожествлением; к тому же она не имела понятия об огромной машине, которую сама пустила в ход, и пришла бы в ужас, если бы поняла, как обстоит дело. Нет, нет, этот край насилия, торгашества и людских толп был ей чужд. Она страдала бы там, растерялась и устыдилась, была бы выбита из колеи. И когда паломники, отправляясь в Лурд, с улыбкой спрашивали ее: «Хотите ехать с нами?» – она, слегка вздрогнув, поспешно отвечала: «Нет, нет! Но, будь я птичкой, я полетела бы туда».

Это была ее единственная мечта – как бы она хотела стать быстролетной птичкой и порхать в Гроте! Она не поехала в Лурд ни на похороны отца, ни когда умерла ее мать, но в грезах постоянно жила там. Между тем она любила своих родных, которые по-прежнему жили в бедности, старалась найти им работу, приняла старшего брата, который приехал к ней в Невер пожаловаться на свою судьбу. Он нашел ее усталой и смиренной, она даже не спросила его о новом Лурде, как будто этот быстро растущий город пугал ее. В праздник увенчания святой девы один священник, которому она поручила помолиться за нее у Грота, вернувшись, стал рассказывать ей о незабываемой красоте церемоний, о ста тысячах паломников, о тридцати пяти епископах в золотых облачениях, служивших мессы в сверкающем огнями соборе. Бернадетта слегка вздрогнула, на миг ей захотелось все это увидеть, и она испытала тревогу. А когда священник воскликнул: «Ах! Если бы вы видели это великолепие!» – она ответила: «Я! Что вы, да мне гораздо лучше у себя в больнице, в моем уголке». У нее украли славу, дело рук ее сверкало, оглашаемое немеркнущим славословием, а она вкушала радость лишь в глуши забвения, в монастырской тиши; дородные фермеры, эксплуатировавшие Грот, забыли о ее существовании. Ее не привлекали пышные празднества, птичка, жившая в ее душе, таинственно улетала туда лишь в тихие часы уединения, когда никто не мог помешать ей молиться. Бернадетта преклоняла мысленно колена перед диким, девственным Гротом, среди кустов шиповника, Гротом тех времен, когда Гав не был еще закован в камни монументальной набережной. А на склоне дня, в душистой прохладе гор она посещала в мечтах старый город, церковь в псевдоиспанском стиле, раскрашенную и раззолоченную, где она приняла первое причастие, старый приют, где она познала страдания и за восемь лет привыкла к отшельничеству, – весь этот старый, бедный, простодушный город, где каждый камень вызывал у нее нежные воспоминания.

А разве не блуждали мечты Бернадетты в Бартресе? Надо думать, что порой, когда она сидела больная в кресле, из ее усталых рук падала на пол благочестивая книжка, она закрывала глаза и видела в грезах Бартрес. Ей представлялась романская церковь с нефом небесного цвета и кроваво-красным алтарем, стоявшая среди могил тесного кладбища. Потом она видела себя в доме Лагю, в большой комнате, где пылал очаг и где зимой рассказывали такие прекрасные сказки, а большие старинные часы важно отбивали время. И вся местность расстилалась перед нею – бескрайние луга, гигантские каштаны, под сенью которых она укрывалась, пустынные плато, с которых открывался вид на далекие горы – Южный пик, пик Вискос, – легкие, розовые, как сновидения, уносящиеся в легендарный рай. А там – картины привольной юности, когда она в тринадцать лет одиноко бродила среди природы, мечтала и радовалась жизни. И не блуждала ли она мысленно в тот час по берегу ручья, среди кустов боярышника, в высоких травах, как тогда – жарким июльским днем? А когда она подросла, рядом с нею шел влюбленный юноша, которого и она любила всем своим нежным, бесхитростным сердцем. Ах, стать вновь молодой, свободной, безвестной и счастливой и снова любить, любить по-иному! Как смутное видение проходит перед нею обожающий ее муж, весело прыгающие вокруг нее дети – все такое же, как у других людей, радости, печали, какие переживали ее родители, какие должны были бы пережить, в свою очередь, и ее дети. Но мало-помалу все стиралось, – она сидела больная в своем кресле, замурованная в четырех холодных стенах, и жаждала лишь одного – скорой смерти, ибо не было в этом мире для нее счастья, самого обычного счастья, такого же, как у всех.

Болезнь Бернадетты прогрессировала с каждым годом. Начиналось подлинное мученичество этого нового мессии, этого ребенка, который явился на свет, чтобы принести облегчение сирым и убогим и возвестить людям культ справедливости, заставить их поверить, что все имеют право на чудо, попирающее законы бесстрастной природы. Она вставала на несколько дней, но еле передвигала ноги и снова ложилась в постель. Страдания ее становились невыносимыми. Врожденная нервозность, астма, усилившаяся от монастырского режима, привели к чахотке. Страшный кашель разрывал ей грудь, и она теряла последние силы. В довершение беды, на правом колене у нее образовалась костоеда, и несчастная кричала от боли. Ее немощное тело обратилось в сплошную рану, ее без конца перевязывали, кожу раздражало тепло постели и прикосновение простыней, у нее сделались пролежни. Все жалели ее, а она на редкость терпеливо переносила свои мучения. Бернадетта пробовала лечиться лурдской водой, но она не принесла больной облегчения. Всемогущий боже, почему святая дева исцеляла других, а не ее? Во спасение ее души? Но почему же, господи, ты не спасаешь другие души? Что за необъяснимый выбор, что за бессмысленная необходимость терзать это несчастное существо в этом мире, подчиненном извечному закону эволюции?

Она рыдала и, чтобы подбодрить себя, повторяла: «Я вижу конец, я вижу небо, но почему конец не приходит так долго?» Она жила все той же мыслью, что муки – это испытание, что надо страдать на земле, чтобы обрести блаженство на небе, страдание необходимо и благословенно. А разве это не богохульство, о господи? Разве не ты создал молодость и счастье? Разве ты не хочешь, чтобы люди радовались солнцу, расцветающей природе, земной любви, которой жаждет их плоть? Бернадетта боялась возмущения, порой душившего ее, и хотела подавить в себе боль, раздиравшую ее тело; раскинув руки крестом, она мысленно желала соединиться с Иисусом, прикасаться всем телом к его телу, припасть устами к его устам, истекать кровью, как он, и, подобно ему, испить чашу горечи до дна. Иисус умирал в течение трех часов, ее агония длилась дольше; она умирала, искупая страданием грехи людей, даруя людям жизнь. Когда у нее сводило суставы, она стонала от боли, но тотчас же принималась упрекать себя за это: «О, я страдаю, о, как я страдаю! Но как сладко страдать!» Ужасные слова, полные мрачного пессимизма. Сладко страдать, но зачем? Ради какой неизвестной и бессмысленной цели? К чему эта ненужная жестокость, это возмутительное прославление страдания, когда все человечество только и жаждет здоровья и счастья?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю