Текст книги "Собрание сочинений. Т. 17. "
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)
Девушка рассказала, что ее сперва не хотели купать, но она настаивала, умоляла, плакала, и тогда, с разрешения отца Фуркада, ее погрузили в воду; она была вся в поту и хрипло дышала. Не успела она пробыть в ледяной воде и трех минут, как почувствовала огромный прилив сил, точно ее ударили хлыстом по всему телу. Гривотта была охвачена пламенным восторгом, лицо ее сияло, и ей не стоялось на месте.
– Я выздоровела, милые мои господа… Я выздоровела!..
Пораженный Пьер смотрел на Гривотту. Неужели это та самая девушка, которая прошлую ночь лежала на скамье вагона без сознания, с землистым лицом, кашляя, харкая кровью? Он не узнавал ее: стройная, стремительная, с пылающими щеками и сверкающими глазами, она жадно хотела жить и радовалась жизни.
– Господа, – заявил доктор Бонами, – случай, по-моему, очень интересный… Посмотрите…
Он попросил дело Гривотты. Но в груде папок, наваленных на столах, его не нашли. Секретари-семинаристы все перерыли; тогда сидевший посередине надзиратель источника встал, чтобы посмотреть в шкафу. Наконец, усевшись на место, он нашел папку, лежавшую под раскрытой перед ним ведомостью. В деле находились три врачебных свидетельства, которые он прочел вслух. Все три врача констатировали чахотку, осложненную нервными припадками.
Доктор Бонами жестом дал понять, что такое сочетание не возбуждает сомнений. Затем долго выслушивал больную. Время от времени он бормотал…
– Я ничего не слышу… ничего не слышу…
Но, спохватившись, добавил:
– Вернее, почти ничего.
Затем он обратился к двадцати пяти или тридцати сидевшим молча врачам:
– Господа, кто желает мне помочь?.. Мы ведь собрались здесь для того, чтобы изучать болезни и обсуждать различные случаи заболеваний.
Сперва никто не двинулся с места. Затем один из врачей отважился на осмотр. Он выслушал молодую женщину, озабоченно качая головой, но ничего не сказал. Наконец, запинаясь, он пробормотал, что с заключением надо подождать. Его сменил другой и категорически заявил, что ничего не слышит, – у этой женщины никогда не было чахотки. За ними последовали все остальные, за исключением пяти-шести врачей, продолжавших молча сидеть с легкой усмешкой на губах. Царила полная неразбериха, ибо каждый высказывал мнение, отличное от других; поднялся такой гул, что присутствующие не слышали друг друга. Только отец Даржелес сохранял безмятежное спокойствие, почуяв, что перед ним один из тех случаев, которые возбуждают толпу и приносят славу лурдской богоматери. Он уже делал кое-какие пометки в своей записной книжке.
Благодаря шуму, стоявшему в комнате, Пьер и Шассень, сидевшие в сторонке, могли беседовать, не опасаясь, что их услышат.
– Ох! Эти ванны! – сказал молодой священник. – Я их видел, в них так редко меняют воду! Какая грязь, какой рассадник микробов! Какая насмешка над нашей манией принимать всякие меры предосторожности против заразы! И как только все эти больные не погибают от эпидемии? Противники теории микробов, должно быть, злорадствуют.
Доктор прервал Пьера:
– Нет, нет, дитя мое… Несмотря на грязь, ванны не представляют никакой опасности. Заметьте, температура воды в них не выше десяти градусов, а для размножения микробов нужно двадцать пять. Кроме того, в Лурде не бывает больных заразными болезнями – холерой, тифом, корью, краснухой, скарлатиной. Сюда приезжают люди с органическими заболеваниями – параличом, золотухой, опухолями, язвами, нарывами, раком, чахоткой, которые через воду не передаются. Застарелые язвы не представляют никакой опасности в смысле заражения… Уверяю вас, что здесь святой деве нет нужды даже вмешиваться.
– Значит, доктор, в свое время, когда вы занимались практикой, вы рекомендовали бы окунать больных в ледяную воду – и ревматиков, и сердечников, и чахоточных, и женщин в любой период? Вы бы стали купать эту несчастную, полумертвую девушку, всю в поту?
– Разумеется, нет!.. Существуют сильно действующие средства, которые редко применяются. Ледяная ванна, безусловно, может убить чахоточного; но разве мы знаем, не может ли она при известных обстоятельствах его спасти?.. Признав существование сверхъестественной силы, я тем не менее охотно допускаю, что выздоровление больных происходит естественным путем от погружения в холодную воду, а ведь это считается глупостью и варварством… О! Все дело в том, что мы ровно ничего не знаем…
Им снова овладел гнев; он ненавидел науку, презирал ее с тех пор, как в полной растерянности увидел, что не в силах спасти от смерти жену и дочь.
– Вы требуете достоверности, а медицина не может вам ее дать… Прислушайтесь на минутку к тому, что говорят эти господа, и поучайтесь. Полюбуйтесь-ка: что за сумбур, как противоречивы их мнения! Конечно, существуют болезни, хорошо известные во всех своих стадиях вплоть до мельчайших признаков их развития; существуют лекарства, действие которых изучено тщательнейшим образом; но чего никто не может знать – это как действует лекарство на того или иного больного, ведь каждый больной представляет собою особый случай, и всякий раз приходится производить эксперименты. Вот почему медицина остается искусством, ибо в ней отсутствует точность, основанная на опыте: выздоровление всегда зависит от счастливого стечения обстоятельств, от находчивости и таланта врача… Мне смешно слушать, как эти люди спорят здесь, опираясь на непреложные законы науки. Где в медицине эти законы? Покажите их!
Шассень хотел кончить на этом разговор. Но, увлекшись, он уже не мог остановиться.
– Я уже вам сказал, что стал верующим… Но, право, я отлично понимаю, что наш почтенный доктор Бонами отнюдь не испытывает благоговейного трепета, он просто созывает врачей со всего света, чтобы они изучали его чудеса. Однако чем больше врачей, тем труднее добраться до истины: они только спорят о диагнозах и о способах лечения. Если врачи не могут прийти к единодушному мнению по поводу наружной язвы, то где уж им договориться о поражениях внутренних органов, когда одни это отрицают, а другие настаивают! В таком случае, почему не считать все чудом? Ведь, в сущности, будь то действие сил природы или сверхъестественной силы, все равно непредвиденное прекращение болезни чаще всего является сюрпризом для врача… Конечно, в Лурде все плохо организовано. Нельзя придавать серьезного значения свидетельствам неизвестных врачей. Документы надо очень тщательно проверять. Но если даже допустить, что в свидетельстве совершенно достоверно, с точки зрения науки, определена болезнь, все же наивно, милый мой, думать, что это всех убедит. Заблуждение коренится в самом человеке, и требуются героические усилия, чтобы установить самую незначительную истину.
Только тут Пьер начал понимать, что происходит в Лурде, этом необыкновенном городе, куда годами стекается народ – одни с набожным преклонением, другие с оскорбительной насмешкой. Очевидно, здесь действуют малоизученные и даже вовсе неизвестные силы: самовнушение, задолго подготовляемый шок, увлечение поездкой, молитвы и псалмы, все возрастающая восторженность, а главное – неведомая сила, приносящая исцеление, порыв веры, охватывающий толпу. Поэтому Пьеру казалось, что неумно подозревать обман. Дело гораздо значительнее и проще. Преподобные отцы могут не отягощать своей совести ложью, им достаточно не препятствовать смятению и использовать всеобщее невежество. Даже если допустить, что все были правдивы – и бездарные врачи, выдававшие свидетельства, и больные, уверовавшие в собственное исцеление, и свидетели, в своем увлечении утверждающие, что видели собственными глазами, как свершилось чудо, – то и в этом случае невозможно доказать, было оно или нет. И разве не становилось чудо реальностью для большинства страждущих, живших надеждой?
Видя, что доктор Шассень и Пьер разговаривают в стороне, доктор Бонами подошел к ним.
– Какой процент составляют выздоравливающие? – спросил его Пьер.
– Приблизительно десять процентов, – ответил Бонами.
Прочитав в глазах молодого священника удивление, Бонами добродушно продолжал:
– О, их у нас было бы больше… Но я, признаться, выполняю здесь своего рода полицейские функции. Моя подлинная обязанность – сдерживать чрезмерное рвение, чтобы священное не обратилось в смешное… В сущности, мое бюро регистрирует только достоверные излечения, и притом от серьезных болезней.
Его слова прервало чье-то глухое бормотание. Это ворчал рассерженный Рабуэн:
– Достоверные излечения, достоверные излечения… К чему это? Чудеса происходят непрерывно… Какие нужны еще доказательства верующим? Они должны преклоняться и верить. А на что это неверующим? Их все равно не убедишь. Мы тут глупостями занимаемся, вот и все.
Доктор Бонами строго остановил его:
– Рабуэн, вы смутьян… Я скажу отцу Кандебарту, что отказываюсь от вас, потому что вы подрываете дисциплину.
Однако этот малый, показавший зубы и готовый укусить всякого, кто затрагивал его веру, был прав, и Пьер одобрительно взглянул на него. Работа бюро регистрации исцелений была поставлена из рук вон плохо и действительно никому не приносила пользы: все, что там происходило, оскорбляло людей религиозных и не убеждало неверующих. Разве чудо требует доказательств? В него надо верить. Коль скоро вмешался бог, людям нечего рассуждать. В эпоху, когда господствовала подлинная вера, наука не пыталась объяснять, что такое бог. Что здесь делать науке? Она мешает вере и сама умаляет свое значение. Нет, нет! Броситься на землю, лобызать ее и верить. Или уйти. Никаких компромиссов. Стоило приступить к обследованию, и в конечном итоге оно роковым образом приводило к сомнению.
Пьера особенно удручали необычные разговоры, которые он здесь слышал. Верующие, присутствовавшие в зале, говорили о чудесах с изумительным спокойствием и непринужденностью. Самые поразительные случаи не нарушали их безмятежности. Еще одно чудо и еще чудо! Они пересказывали невероятные измышления с улыбкой на устах, ничуть не сообразуясь с доводами разума. Они жили, по-видимому, в мире лихорадочных видений и ничему не удивлялись. Этим были заражены не только простодушные, наивные, непросвещенные и подверженные галлюцинациям, вроде Рабуэна, но и люди интеллигентные, ученые, доктор Бонами и другие. Это было невероятно. Пьер чувствовал, что ему все больше становится не по себе, в нем поднималось глухое раздражение, которое рано или поздно должно было прорваться наружу. Его разум боролся, словно несчастное существо, брошенное в воду и утопающее в волнах, и он подумал, что людям, которых, подобно доктору Шассеню, захватила слепая вера, пришлось пережить такую же борьбу и тревогу, прежде чем они признали свое полное банкротство.
Пьер посмотрел на Шассеня, безутешного, убитого судьбой, одинокого, как плачущий ребенок. И все же он не мог удержаться от протестующего возгласа:
– Нет, нет! Если всего не знаешь, даже если никогда всего не узнаешь, это еще не значит, что не надо стремиться к познанию. Скверно, что нашим неведением злоупотребляют. Напротив, мы всегда должны надеяться когда-нибудь объяснить необъяснимое и ставить перед собой здравый идеал: объявить поход на неведомое, верить в победу разума невзирая на скудость наших физических сил и ума… Ах, разум! Сколько страданий он мне приносит, но в нем же я черпаю силы! Когда гибнет разум, гибнет все существо. И во имя разума я готов пожертвовать своим счастьем.
Слезы появились на глазах доктора Шассеня. Вероятно, он вспомнил о своих дорогих покойницах. И, в свою очередь, пробормотал:
– Разум, разум… Конечно, это гордое слово, в нем достоинство человека… Но существует еще любовь, всемогущая любовь, единственное благо, которое стоит вновь завоевать, если оно утрачено…
Голос Шассеня пресекся, рыдания душили его. Машинально перелистывая папки с делами, лежавшие на столе, он увидел папку, на которой крупными буквами было написано имя Марии де Герсен. Он открыл ее и прочел свидетельства двух врачей, давших заключение о поражении спинного мозга.
– Дитя мое, – проговорил он, – я знаю, что вы питаете глубокое чувство к мадемуазель де Герсен… Что вы скажете, если она здесь выздоровеет? Свидетельства подписаны почтенными врачами, и вы знаете, что такого рода параличи неизлечимы. Так вот, если эта молодая особа вдруг забегает и запрыгает, как мне не раз случалось здесь видеть, неужели вы не будете счастливы, неужели не поверите наконец в существование сверхъестественной силы?
Пьер хотел было ответить, но вспомнил слова своего родственника Боклера, предсказавшего чудо, которое свершится молниеносно, в момент сильнейшей экзальтации; ему стало еще больше не по себе, и он только сказал:
– Да, я действительно буду очень счастлив… К тому же, как и вы, я думаю, что всеми этими людьми движет воля к счастью.
Но он не мог больше здесь оставаться. Было так жарко, что по всем лицам градом катился пот. Доктор Бонами диктовал одному из семинаристов результат осмотра Гривотты, а отец Даржелес, прислушиваясь к его словам, время от времени поднимался и говорил ему на ухо, как изменить то или иное выражение. Вокруг них продолжали шуметь; врачи в своем споре отклонились в сторону, перейдя к обсуждению чисто технических моментов, не имевших никакого отношения к данному случаю. В деревянном домике нечем было дышать, к горлу подступала тошнота. Влиятельный парижский писатель ушел, недовольный тем, что так и не увидел настоящего чуда.
– Выйдем, мне нехорошо, – сказал Пьер доктору Шассеню.
Они вышли в одно время с Гривоттой, которую наконец отпустили. У дверей их снова окружила толпа, бросившаяся смотреть на исцеленную. Слух о чуде уже разнесся по Лурду, каждому хотелось подойти к избраннице, расспросить ее, прикоснуться к ней. А она, с пылающими щеками и горящими глазами, повторяла, приплясывая:
– Я исцелилась… я исцелилась…
Крики толпы заглушили голос Гривотты, ее поглотил людской поток и унес за собой. На минуту она скрылась из виду, словно утонула, затем внезапно появилась возле Пьера и доктора, которые старались выбраться из толчеи. В эту минуту они увидели командора; повинуясь своей мании, он постоянно спускался к бассейну и к Гроту и там срывал на ком-нибудь свой гнев. Затянутый по-военному в сюртук, он опирался на палку с серебряным набалдашником, слегка волоча левую ногу, парализованную после второго удара. Он покраснел, глаза его засверкали от гнева, когда Гривотта толкнула его, пробираясь среди восторженной толпы и повторяя:
– Я исцелилась… я исцелилась…
– Ну что ж! – крикнул он в бешенстве. – Тем хуже для тебя, моя милая!
Послышались восклицания, смех; его знали и прощали ему маниакальное стремление к смерти. Но он стал бормотать, что это просто возмутительно: к чему бедной, некрасивой девушке так жаждать жизни, – лучше ей умереть сейчас же, чем всю жизнь потом страдать. Тут вокруг него раздались негодующие голоса; проходивший мимо аббат Жюден пришел ему на помощь и увел его в сторону.
– Замолчите! Это просто скандал… Зачем вы ополчаетесь против бога, который своей благостью иной раз облегчает наши страдания?.. Уверяю вас, вам следовало бы самому пасть на колени и умолять его исцелить вашу ногу и даровать вам еще десять лет жизни.
Командор едва не задохнулся.
– Как! я буду просить, чтобы мне даровали десять лет жизни? Да для меня будет самым счастливым днем день моей смерти! Быть таким пошлым трусом, как эти тысячи больных, что проходят здесь передо мной, все они боятся смерти, жалуются на свою немощь, гнусно цепляются за жизнь! Нет, нет, я стал бы слишком презирать себя!.. Да я готов подохнуть сию же минуту, – так хорошо прикончить это существование!
Выбравшись из давки, командор очутился на берегу Гава рядом к доктором Шассенем и Пьером. Повернувшись к доктору, с которым он часто встречался, старик заметил:
– Разве они не пробовали только что воскресить мертвеца? Когда мне рассказали об этом, у меня даже дух захватило… Вы понимаете, доктор? Человеку привалило счастье умереть, а они позволили себе окунуть его в воду, в преступной надежде оживить покойника! Да ведь если бы им это удалось, если бы вода воскресила несчастного – ведь неизвестно, что может случиться в нашем чудном мире, – он был бы вправе разъяриться и плюнуть в лицо этим починщикам трупов!.. Разве покойник просил их оживлять его? Откуда они знали, доволен он, что умер, или нет? Надо хоть спросить человека… Попробовали бы они сыграть такую грязную шутку со мной, когда я усну навеки… Я бы им показал! Не путайтесь в то, что вас не касается!.. И поспешил бы снова умереть!
Он был так смешон в своем негодовании, что аббат Жюден и доктор не могли удержаться от улыбки. Но Пьер молчал – ледяным холодом повеяло на него от лихорадочного трепета, всколыхнувшего весь этот люд. Не проклятия ли отчаявшегося Лазаря слышал он сию минуту? Ему часто казалось, что Лазарь, выйдя из могилы, должен был бы крикнуть Иисусу: «О боже, зачем ты вновь призвал меня к этой отвратительной жизни? Я так хорошо спал вечным сном без сновидений, я наслаждался таким покоем небытия! Я познал все бедствия, все горести, измены, обманутые надежды, поражения, болезни; я воздал страданию страшный долг живого существа, я не знаю, для чего родился, и не знаю, зачем жил; а теперь, боже, ты заставляешь меня страдать вдвойне, возвращая меня на каторгу!.. Разве я совершил неискупимый грех, что ты меня так жестоко наказуешь? Увы, ожить! Чувствовать, как с каждым днем понемногу умирает твоя плоть, обладать разумом лишь для того, чтобы сомневаться, волей – чтобы понять свое бессилие, любовью – чтобы оплакивать свои горести! А ведь все было кончено, я сделал страшный шаг от жизни к смерти, пережил ужасный миг, которого достаточно, чтобы отравить всякое существование. Я почувствовал, как смертный пот окропил меня, как стынет моя кровь, как вместе с предсмертной икотой замирает дыхание. Ты хочешь, чтобы я дважды познал эту муку, дважды умирал, хочешь, чтобы мои страдания превзошли все человеческие муки? О боже! Пусть это произойдет тотчас же! Да, я молю тебя, соверши великое чудо, верни меня в могилу, усыпи меня вновь и не дай мне страдать, прервав мой вечный сон. Прошу тебя, умилосердись, не причиняй мне муки, возвращая к жизни, страшной муки, на какую ты еще никого не обрекал. Я всегда любил тебя и служил тебе, не обращай на меня свой яростный гнев, от которого содрогнутся поколения. Будь добр и милостив, погрузи меня в заслуженный мною сон, в твое сладостное небытие!»
Аббат Жюден увел командора, который мало-помалу успокоился, а Пьер попрощался с доктором Шассенем, вспомнив, что уже больше пяти часов и Мария ждет его. По дороге к Гроту он встретил аббата Дезермуаза, оживленно беседовавшего с г-ном де Герсеном, который только что вышел из гостиницы, подбодренный крепким сном. Оба любовались необыкновенной одухотворенностью, какую придавала некоторым женским лицам восторженная вера. Они обсуждали также план экскурсии в котловину Гаварни.
Господин де Герсен, узнав, что первая ванна Марии не дала результатов, тотчас же последовал за Пьером. Они нашли девушку все в том же состоянии горестного изумления, вперившей взгляд в статую святой девы, которая не услышала ее молений. Мария не ответила отцу на его ласковые слова, только поглядела на него своими большими грустными глазами и тотчас же перевела их на белую мраморную статую, освещенную огнями свечей. Пьер стоял, ожидая, когда можно будет отвезти ее в больницу, а г-н де Герсен тем временем набожно преклонил колена. Сначала он страстно молился о выздоровлении дочери. Затем стал молиться за себя, о том, чтобы найти компаньона, который дал бы ему миллион, необходимый для его затеи – опытов С управляемыми воздушными шарами.
V
Около одиннадцати часов вечера, расставшись с г-ном де Герсеном в гостинице Видений, Пьер решил зайти перед сном ненадолго в больницу Богоматери Всех Скорбящих. Он очень беспокоился за Марию, которую оставил в полном отчаянии, – она замкнулась в себе и угрюмо молчала. А когда он вызвал из палаты св. Онорины г-жу де Жонкьер, его беспокойство еще усилилось, так как она сообщила плохие вести: Мария все время молчит, никому не отвечает на вопросы и даже отказалась от еды. Г-жа де Жонкьер попросила Пьера зайти в палату. Вход в женские палаты ночью мужчинам запрещен, но священник – не мужчина.
– Вас она любит и только вас послушается. Прошу вас, зайдите и посидите у ее постели, пока не придет аббат Жюден. Он должен прийти около часу ночи, чтобы причастить тяжелобольных, которые не могут двигаться и начинают есть с самого раннего утра. Вы ему поможете.
Пьер вошел вслед за г-жой де Жонкьер, и она посадила его у постели Марии.
– Дорогое дитя, я привела к вам человека, который вас очень любит… Поговорите с ним и будьте умницей.
Но больная, узнав Пьера, скорбно посмотрела на него; лицо ее было мрачно и выражало решительный протест.
– Хотите, он почитает вам вслух что-нибудь хорошее, успокоительное, как в вагоне?.. Нет? Это вас не развлечет, у вас не лежит к этому сердце?.. Ну, хорошо, потом видно будет… Оставляю вас с ним. Я убеждена, что через минуту вам станет легче.
Тщетно Пьер говорил с ней, нашептывая все ласковое и нежное, что подсказывала ему любовь, тщетно умолял не впадать в отчаяние. Если святая дева не исцелила ее в первый день, значит, она приберегла для нее какое-нибудь ослепительное чудо. Но Мария отвернулась, вперив раздраженный взгляд в пустоту, она, казалось, не слушала его: губы ее сложились в горькую, сердитую гримасу. Пьер замолчал и стал оглядывать палату.
Зрелище было ужасное. У него сжималось сердце – никогда еще не испытывал он такого ужаса и жалости. Обед давно кончился, но возле некоторых больных еще стояли тарелки с недоеденной пищей; одни продолжали есть до рассвета, другие стонали, третьи просили повернуть их или оказать им другие услуги. С наступлением ночи почти все больные стали бредить. Мало кто спал спокойно; некоторых раздели и накрыли одеялами, но большинство лежало в одежде: им было так трудно раздеваться, что в течение пяти дней паломничества они даже не меняли белья. Полутемная палата была забита до отказа: вдоль стен стояли кровати, всю середину комнаты занимали тюфяки, положенные прямо на пол; кругом громоздились ворохи невообразимого тряпья, старые корзины, ящики, чемоданы. Некуда было ступить. Два коптящих фонаря едва освещали этот лагерь умирающих, воздух был ужасный, несмотря на приоткрытые окна, которые дышали тяжелой духотой августовской ночи. Какие-то тени проплывали по комнате, бессвязные крики бредивших во сне оглашали этот ад, эту ночь, исполненную смертельных страданий.
Несмотря на темноту, Пьер узнал Раймонду: кончив работу, она заглянула к матери, прежде чем отправиться спать в мансарду, предназначенную для сестер. Г-жа де Жонкьер, вкладывавшая всю душу в свои обязанности начальницы палаты, три ночи не смыкала глаз. Для нее в палате стояло кресло, где она могла бы отдохнуть, но она не садилась ни на минуту, – ее все время кто-нибудь теребил. Правда, у нее была достойная помощница в лице г-жи Дезаньо, – молодая женщина проявляла столько восторженного усердия, что сестра Гиацинта, улыбаясь, спросила ее: «Почему вы не пострижетесь в монахини?» На что та, слегка растерявшись, ответила: «Я не могу, я замужем и обожаю мужа!» Г-жа Вольмар не появлялась. Говорили, будто она лежит с жестокой мигренью, и г-жа Дезаньо заметила, что не к чему приезжать ухаживать за больными, раз у тебя слабое здоровье. Правда, у нее самой отнимались руки и ноги, хотя она и виду не показывала, что устала, и отзывалась на малейший стон, всегда готовая оказать помощь. В своей квартире в Париже она не передвинула бы с места лампы и позвала бы лакея, а здесь бегала с горшками и мисками, выливала тазы, приподнимала больных, в то время как г-жа де Жонкьер подкладывала им под спину подушки. Но когда пробило одиннадцать часов, ее сразило. Присев по неосторожности на минуту в кресло, она тотчас крепко заснула; ее хорошенькая головка с чудесными растрепанными белокурыми волосами склонилась к плечу. Ни стоны, ни зовы – ничто не могло ее разбудить.
Г-жа де Жонкьер неслышно подошла к Пьеру.
– У меня была мысль послать за господином Ферраном, вы знаете, за врачом, который приехал с нами: он дал бы бедняжке что-нибудь успокоительное. Но он занят внизу, в семейной палате, хлопочет возле брата Изидора. А кроме того, мы здесь не лечим, мы только передаем наших дорогих больных в руки святой девы.
Подошла сестра Гиацинта, оставшаяся на ночь с начальницей.
– Я была в семейной палате, относила апельсины господину Сабатье и видела доктора Феррана; он привел в чувство брата Изидора… Если хотите, я спущусь за ним.
Но Пьер воспротивился.
– Нет, нет, Мария будет умницей. Сейчас я ей почитаю увлекательную книжку, и она уснет.
Мария по-прежнему упорно молчала. Один из фонарей, освещавших палату, висел неподалеку на стене, и Пьер ясно видел ее исхудалое, точно застывшее лицо. Справа, на соседней кровати, он заметил Элизу Руке; она крепко спала, сняв платок, ее чудовищная язва стала заметно бледнее. А налево лежала г-жа Ветю, обессиленная, обреченная; ее непрерывно сотрясала дрожь, мешая уснуть. Пьер сказал больной несколько ласковых слов. Она поблагодарила и слабым голосом прошептала:
– Сегодня было несколько исцелений, я очень рада.
Гривотта, лежавшая на тюфяке в ногах ее кровати, то и дело приподнималась и в лихорадочном возбуждении повторяла:
– Я исцелилась… я исцелилась…
Она рассказывала, что съела полцыпленка, а ведь до сих пор месяцами не могла ничего есть. Потом около двух часов она шла за процессией с факелами. Она, без сомнения, протанцевала бы всю ночь, если бы святая дева давала бал.
– Я исцелилась… да, совсем, совсем исцелилась.
Тогда г-жа Ветю с детски ясной улыбкой, в порыве высокого самоотречения, произнесла:
– Святая дева мудро поступила, исцелив эту девушку, ведь она так бедна. Ее исцеление доставляет мне больше радости, чем если бы исцелилась я сама: у меня есть маленькая часовая мастерская, я могу подождать… Каждому свой черед, каждому свой черед…
Почти все больные проявляли подобную любовь к ближнему и были счастливы, когда кто-нибудь исцелялся. В них редко говорила зависть, они заражались друг от друга надеждой и верили, что на другой день святая дева, если захочет, исцелит и их. Не следовало ее гневить, проявляя нетерпение, ибо у нее, несомненно, был свой расчет, она не случайно начинала с этой, а не с той. Поэтому самые тяжелые больные не теряли надежды и молились за своих соседей – братьев по страданию. Каждое новое чудо являлось залогом следующего. Вера их неудержимо росла. Рассказывали про парализованную работницу с фермы, которая, проявив необыкновенную силу воли, дошла пешком до Грота; позже, в больнице, она попросила снова свести ее вниз, желая вновь припасть к стопам лурдской богоматери, но на полпути покачнулась и, мертвенно побледнев, задыхаясь, остановилась, не в силах идти дальше; когда ее принесли на носилках, она была бездыханна – умерла исцеленной, по словам соседок по палате. Каждой свой черед, святая дева не забывала ни одной из своих любимых дочерей и могла тотчас же даровать райское блаженство какой-нибудь избраннице.
Когда Пьер нагнулся, чтобы начать чтение, Мария вдруг разразилась рыданиями. Уронив голову на плечо аббата, она низким, страшным голосом изливала свой гнев в темную муть зловещей палаты. Произошло редкое явление – внезапно она утратила веру, мужество, это был протест страждущего существа, которое устало ждать. Она дошла до богохульства.
– Нет, нет, она злая, несправедливая. Я была так уверена, что она услышит меня сегодня, я столько молилась ей! Но вот первый день прошел, и я больше никогда не поправлюсь. Вчера была суббота, я была убеждена, что она исцелит меня именно в субботу. Ах, Пьер, я не хотела говорить, заставьте меня молчать, потому что у меня слишком тяжело на сердце и я могу сказать лишнее.
Пьер быстро, по-братски, привлек ее голову к себе, стараясь заглушить мятежный крик.
– Молчите, Мария! Не надо, чтобы вас слышали… Ведь вы такая набожная! Неужели вы хотите смутить все сердца?
Но она не могла молчать, несмотря на свое старание.
– Я задохнусь, я должна говорить… Я ее больше не люблю, я ей не верю. Все, что здесь рассказывают, – ложь: ничего нет, ее и не существует, раз она не слышит, когда ее призывают со слезами… Если бы вы знали, что я ей говорила!.. Конечно, Пьер, я хочу сию же минуту уехать. Уведите меня, унесите меня, пусть я умру на улице, где хоть прохожие сжалятся над моими страданиями.
Ослабев, она упала на кровать и как-то по-детски залепетала:
– Да и никто меня не любит. Даже отца не было со мной. И вы меня покинули, мой бедный друг. Когда кто-то другой повез меня к бассейну, я почувствовала такой холод в сердце! Да, тот самый холод сомнения, который я так часто ощущала в Париже… И, понятно, раз я сомневалась, она меня не исцелила. Значит, я плохо молилась, я недостаточно чиста…
Она больше не богохульствовала, она находила оправдание небесам. Но лицо ее было мрачно, на нем отразилась борьба с высшей силой, которую она так обожала и так молила и которая не повиновалась ей. Когда временами у больных просыпалась злоба, возмущение, безнадежность, когда слышались рыдания и даже брань, дамы-попечительницы и сестры, растерявшись, спешили задернуть занавески. Милосердие божие покидало больных, надо было ждать, когда оно вернется. Через несколько часов все умиротворялось и замирало, водворялась тягостная тишина.
– Успокойтесь, успокойтесь, умоляю вас, – повторял Пьер, видя, что Мария от отчаяния переходит к пароксизму сомнений в самой себе, страшится, что она недостойна исцеления.
Снова подошла сестра Гиацинта.
– Вы не сможете причащаться в таком состоянии, дитя мое. Зачем вы отказываетесь, раз мы разрешили господину аббату почитать вам вслух!
Мария устало кивнула головой в знак согласия, и Пьер поспешно вынул из чемодана, стоявшего в ногах кровати, книжечку в голубом переплете с наивным повествованием о Бернадетте. Но как и ночью в вагоне, он не придерживался краткого текста, а сочинял сам; как аналитик и резонер, он не мог пойти против истины и, переделывая рассказ по-своему, придавал правдоподобность легенде, которая творила нескончаемые чудеса, помогая выздоровлению больных. Вскоре со всех соседних матрацев стали приподниматься больные, жаждавшие узнать продолжение истории; напряженное ожидание причастия все равно не давало им спать.
Пьер читал, сидя под тусклым фонарем, постепенно он повышал голос, чтобы все в палате слышали его:
– «После первых же чудес начались преследования. Бернадетту считали лгуньей и сумасшедшей, угрожали ей тюрьмой. Лурдский кюре, аббат Пейрамаль, и тарбский епископ Лоранс вместе с клиром держались в стороне и осторожно выжидали, а гражданские власти – префект, государственный прокурор, мэр, полицейский комиссар – с достойным сожаления усердием выступали против религии…»