Текст книги "Собрание сочинений. Т. 17. "
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 33 страниц)
Пьер подумал об остальных вагонах этого белого поезда, перевозившего, главным образом, тяжелобольных: и в них были те же страдания, в поезде ехало триста больных и пятьсот паломников. Потом он вспомнил о других поездах, выехавших в то утро из Парижа, – сером и голубом, предшествовавших белому, а также зеленом, желтом, розовом, оранжевом, следовавших за ним. По всей линии от разных станций каждый час отходили поезда. Пьер думал и о тех поездах, которые вышли в тот день из Орлеана, Мана, Пуатье, Бордо, Марселя, Каркассонна. Всю Францию по всем направлениям бороздили подобные поезда; они мчались к святому Гроту, чтобы повергнуть к стопам святой девы тридцать тысяч больных и паломников. И в другие дни поток людей устремлялся туда, всякую неделю в Лурде появлялись паломники; не только Франция, вся Европа, весь мир пускался в путь, и в годы особенного религиозного подъема там бывало от трехсот до пятисот тысяч человек.
Пьеру казалось, что он слышит стук колес этих поездов, прибывающих отовсюду, стекающихся к одной точке, к Гроту, где пылают свели. Их грохот сливался с болезненными воплями, с песнопениями, которые уносились вдаль. То были больницы на колесах, увозившие безнадежно больных, исстрадавшихся людей, жаждущих выздоровления, обуреваемых неистовой надеждой получить хоть какое-то облегчение, оборвать яростные приступы, уйти от угрозы смерти, страшной, скоропостижной смерти среди суетливой толпы. Они мчались и мчались, унося всю скорбь земной юдоли, стремясь приблизиться к чудесной иллюзии, утешающей скорбящих и приносящей исцеление больным.
Огромная жалость переполнила сердце Пьера, его охватило благоговейное чувство милосердия при виде стольких слез, при виде всех этих страданий, снедающих слабого, обездоленного человека. Он испытывал смертельную тоску, а в сердце его горел неугасимый огонь братской любви ко всем этим несчастным созданиям.
В половине одиннадцатого, когда отъехали от станции Сен-Пьер-де-Кор, сестра Гиацинта подала знак, и паломники начали третий круг молитв – пять славословий: воскресению Христову, вознесению, сошествию святого духа, успению пресвятой богородицы, венчанию пресвятой богородицы. Потом запели гимн Бернадетты, бесконечную жалобу, состоявшую из шестидесяти строф с припевом «Ave Maria!»; убаюканные напевным ритмом, который медленно ими овладевал, несчастные впадали в восторженное полусонное состояние, блаженно ожидая чуда.
II
За окнами расстилались зеленые просторы Пуату; аббат Пьер Фроман все глядел на убегающие деревья и наконец перестал их различать. Появилась и исчезла колокольня, – паломники перекрестились. В Пуатье должны были прибыть только в двенадцать тридцать пять, а пока поезд все мчался и мчался, и люди изнемогали в духоте грозового дня. Молодой священник глубоко задумался; песнопение убаюкивало его, как равномерный рокот прибоя.
Пьер забыл настоящее, он весь был во власти воскресшего прошлого. Он стал вспоминать то, что было давно, давно. Ему представился дом в Нейи, где он родился и жил по сей день, мирное жилище, располагавшее к труду, прекрасный тенистый сад, отделенный от соседнего, точно такого же, сада живой изгородью, обнесенной решеткой. Пьеру вспомнился летний день; вокруг стола, под развесистым каштаном сидели за завтраком отец, мать и старший брат; ему самому было в то время года три-четыре. Смутно припоминался отец, Мишель Фроман, знаменитый химик, член Института, почти не выходивший из своей лаборатории, которую он сам построил в этом пустынном квартале. Яснее представлялся Пьеру брат Гийом, которому тогда было четырнадцать лет – в тот день его отпустили из лицея и он находился дома, – а отчетливее всего видел он мать, такую кроткую и тихую; живые глаза ее светились добротой. Позднее Пьер узнал, сколько горя перенесла эта богобоязненная, верующая женщина, решившаяся из уважения и благодарности выйти замуж за человека неверующего, старше ее на пятнадцать лет, который когда-то оказал большие услуги ее семье. Пьер, поздний плод этого брака, появился на свет, когда отцу шел уже пятидесятый год; он только помнил, что его мать была почтительна и во всем покорна воле отца, которого страстно полюбила; ее терзало сознание, что он обрек себя на погибель. И вдруг другое воспоминание нахлынуло на Пьера, страшное воспоминание о том дне, когда от несчастного случая – взрыва реторты в лаборатории – погиб его отец. Пьеру было тогда пять лет, он припоминал малейшие подробности катастрофы, крик матери, когда она нашла изуродованный труп мужа среди обломков, затем ее ужас, рыдания и молитвы: она была уверена, что бог сразил нечестивца и навеки осудил его. Не решаясь сжечь его бумаги и книги, мать заперла кабинет, куда никто больше не входил. С тех пор, преследуемая видениями ада, она носилась с мыслью оставить при себе младшего сына и воспитать его в строго религиозном духе: он должен был искупить неверие отца и вымолить ему прощение. Старший, Гийом, уже ушел из-под ее влияния, он вырос в коллеже, поддался веяниям века, а этот, маленький, не уйдет из дому, наставником его будет священник; она втайне мечтала и страстно надеялась увидеть сына священником, который служил свою первую обедню, принося облегчение душам, жаждущим вечности.
Другой образ ярко встал перед глазами Пьера. Внезапно он увидел среди зеленых ветвей, пронизанных солнцем, Марию де Герсен такою, какой она предстала перед ним однажды утром у изгороди, разделявшей два соседних владения. Г-н де Герсен, принадлежавший к мелкому нормандскому дворянству, был архитектор, зараженный новаторством, и в то время увлекался сооружением рабочих поселков с церквами и школами – это было крупное начинание, но недостаточно обоснованное научно; г-н де Герсен вложил в дело весь свой капитал – триста тысяч франков – с пылкостью и беспечностью, свойственными художникам-неудачникам. Г-жа де Герсен и г-жа Фроман сблизились на почве религии; но первая, строгая и решительная, была женщиной властной и железной рукой удерживала дом от крушения; она воспитывала своих дочерей, Бланш и Марию, в суровом благочестии; старшая отличалась серьезностью, как и мать, младшая, очень богомольная, обожала игры, была жизнерадостна и весь день заливалась звонким смехом. С раннего детства Пьер и Мария играли вместе, то и дело перелезая друг к другу в сад через изгородь; их семьи жили общей жизнью. В то солнечное утро, о котором вспоминал Пьер, девочке было десять лет; ему уже минуло шестнадцать, и в следующий вторник он поступал в семинарию. Никогда еще Мария не казалась ему такой прелестной, как в ту минуту, когда, раздвинув ветви, она появилась перед ним. Золотистые волосы девочки были такие длинные, что, распустившись, накрывали ее как плащом. Пьер снова необычайно ясно увидел ее лицо, круглые щечки, голубые глаза, розовые губы, матовый блеск белоснежной кожи. Мария была весела и ослепительна, как солнце, но на ресницах ее повисли слезинки: она знала, что Пьер уезжает. Они уселись в тени изгороди. Пальцы их сплелись, на сердце лежала тяжесть. Они были так невинно чисты, что никогда, даже во время игры, не обменивались клятвами. Но накануне разлуки нежность охватила их; не сознавая, что произносят уста, они клялись, что будут непрестанно думать друг о друге и встретятся когда-нибудь, как встречаются в небе – для вечного блаженства. Потом – они и сами не могли бы объяснить, как это произошло, – Пьер и Мария крепко обнялись и, обливаясь горючими слезами, поцеловались. Это дивное воспоминание всюду сопутствовало Пьеру и до сих пор жило в нем после стольких лет тяжкого самоотречения.
Резкий толчок вывел его из задумчивости. Пьер оглянулся и, как сквозь сон, увидел всех этих страждущих людей: застывшую в своем горе г-жу Маз, тихо стонавшую на коленях у матери маленькую Розу, Гривотту, задыхающуюся от кашля. На секунду мелькнуло веселое лицо сестры Гиацинты в белой рамке головного убора. Тяжелое путешествие продолжалось, вдали мерцал луч чудесной надежды. Постепенно прошлое опять завладело Пьером, новые воспоминания нахлынули ка него; только убаюкивающий напев молитвы да неясные, как в сновидении, голоса вторгались в его сознание.
Пьер учился в семинарии. Ясно представились ему классы, внутренний двор, обсаженный деревьями. Но вдруг он, как в зеркале, увидел собственное лицо, лицо юноши, каким оно было тогда, и он внимательно рассматривал его, как физиономию постороннего человека. У высокого и худого Пьера лицо было удлиненное, лоб очень крутой и прямой, как башня: книзу лицо суживалось, заканчиваясь острым подбородком. Он казался воплощением рассудочности, нежной была только линия рта. Когда серьезное лицо Пьера освещала улыбка, губы и глаза его принимали бесконечно мягкое выражение, сквозила неутолимая жажда любви, желание отдаться целиком чувству и жить полной жизнью. Но это продолжалось недолго, его снова обуревали мысли, им овладевало ненасытное стремление все познать и все постичь. Он всегда с удивлением вспоминал о семинарских годах. Как мог он так долго подчиняться суровой дисциплине, питать слепую веру, послушно следовать ее канонам, ни в чем не разбираясь? От него требовалось полное отречение от разума, и он напряг волю, подавил в себе мучительное желание познать истину. Очевидно, его тронули слезы матери, и он хотел доставить ей счастье, о котором она мечтала. Но теперь Пьер припоминал вспышки возмущения, из глубин его памяти всплывали ночи, проведенные в беспричинных, казалось бы, слезах, ночи, полные неясных видений, когда ему представлялась свободная, яркая жизнь и перед ним непрестанно реял образ Марии; она являлась ему такой, какой он видел ее однажды утром, ослепительно прекрасной; лицо ее было залито слезами, и она горячо целовала его. И сейчас только этот образ остался перед ним, все остальное – годы обучения с их однообразными занятиями, упражнениями и религиозными обрядами, такими одинаковыми, – пропало в тумане, стерлось в сумерках, погрузилось в мертвящую тишину.
Поезд на всех парах с грохотом пронесся мимо какой-то станции. Пьера вновь обступили смутные видения. Мелькнула изгородь, а за нею поле, и Пьер вспомнил себя двадцатилетним юношей. Мысли его приняли новое направление. Серьезное недомогание заставило его прервать занятия и уехать в деревню. Он долго не видел Марии: дважды приезжал он в Нейи на время каникул и не мог с нею встретиться, потому что она постоянно бывала в отъезде. Пьер знал, что она серьезно заболела после падения с лошади; это случилось, когда ей минуло тринадцать лет, в переходном возрасте; убитая горем мать, подчиняясь противоречивым предписаниям врачей, каждый год увозила ее на какой-нибудь курорт. Потом, словно гром среди ясного неба, пришла весть о внезапной кончине матери, такой суровой, но столь необходимой для семьи: это произошло при трагических обстоятельствах, в Бурбуле, куда она отвезла дочь для лечения, воспаление легких свело ее в могилу в пять дней, а заболела она оттого, что как-то вечером на прогулке сняла с себя пальто и надела его на Марию. Отец поехал за телом умершей жены и за обезумевшей от горя дочерью. Хуже всего было то, что со смертью матери дела семьи в руках архитектора все больше запутывались: он без счета бросал деньги в бездну все новых предприятий, Мария была прикована болезнью к кушетке; оставалась одна Бланш, всецело поглощенная в то время выпускными экзаменами: девушка упорно добивалась диплома, сознавая, что ей придется зарабатывать на всю семью.
Внезапно среди полузабытых, неясных воспоминаний перед Пьером всплыло четкое видение. Он был вынужден снова взять отпуск из-за расстроенного здоровья. Ему уже двадцать четыре года, он очень отстал от своих сверстников, преодолев за это время лишь четыре низших ступени церковной иерархии, однако по возвращении ему обещан сан младшего дьякона – это навсегда свяжет его с церковью нерушимым обетом. Перед взором Пьера с необычайной ясностью встало былое: он увидел сад Герсенов в Нейи, где в детстве так часто играл. Под высокие деревья у изгороди прикатили кресло Марии, и они остались вдвоем в тот печальный осенний день; вокруг царил покой, девушка полулежала в глубоком трауре, откинувшись на спинку кресла, вытянув неподвижно ноги; Пьер, также в черном, одетый уже в сутану, сидел возле нее на железном стуле. Мария проболела пять лет. Ей минуло теперь восемнадцать, она похудела, побледнела и все же была очаровательна в ореоле пышных золотых волос, которые пощадила болезнь. Но Пьер знал, что она обречена быть калекой всю жизнь и ей не суждено стать матерью. Врачи, не сговариваясь, отказались ее лечить. По-видимому, об этом и говорила с ним Мария в тот хмурый осенний день, когда осыпались пожелтевшие листья. Пьер не помнил ее слов, но и сейчас видел лишь ее бледную улыбку, прелестное лицо этого разочарованного в жизни юного существа. Потом он понял, что она вызывает в памяти далекий день их прощания на этом самом месте, за изгородью, пронизанной солнечными лучами; но все умерло – и слезы, и поцелуи, и обещание встретиться для взаимного счастья. Однако они встретились, но к чему это теперь? Она была все равно что мертвая, а он собирался умереть для мирской жизни. С той минуты, как врачи произнесли над нею свой приговор, заявив, что ей не суждено стать ни женщиной, ни супругой, ни матерью, он тоже мог от всего отречься и посвятить себя богу, которому отдала его мать. Пьер остро ощущал нежную горечь последнего свидания: Мария болезненно улыбалась, вспоминая их былые ребячества, и говорила о счастье, – он, без сомнения, найдет его в служении богу; она была растрогана и взяла с него обещание пригласить ее на первую свою обедню.
На станции Сен-Мор внимание Пьера на минуту привлек какой-то шум в вагоне. Он подумал, что с кем-нибудь случился припадок, новый обморок. Но страдальческие лица, которые он обвел взглядом, не изменились и хранили то же выражение боязливого ожидания божественной милости, медлившей снизойти. Г-н Сабатье старался уложить поудобнее ноги, брат Изидор беспрерывно стонал, словно умирающий ребенок, а г-жа Ветю, у которой опять начался ужасный приступ, еле дышала, стиснув губы от невероятной боли в желудке; ее почерневшее лицо было искажено болезненной гримасой. Оказалось, что г-жа де Жонкьер, споласкивая таз, опрокинула цинковый кувшин. И, несмотря на муки, это развеселило больных – страдания превращали простодушных людей в младенцев. Тотчас же сестра Гиацинта, справедливо называвшая их детьми, послушными первому ее слову, предложила взяться за четки в ожидании «Angelus», который, согласно установленному порядку, должны были прочесть в Шательро. Начались молитвы богородице, и еле слышное бормотание затерялось в лязге буферов и в грохоте колес.
Пьеру исполнилось двадцать шесть лет, он сделался священником. За несколько дней до произнесения обета в нем пробудилось запоздалое сознание, что он навеки связывает себя этим обетом, не подумав как следует о последствиях. Но он избегал об этом размышлять, оставался глух ко всему, кроме своего решения, считая, что одним ударом отсек в себе все человеческое. Правда, плоть его умерла вместе с невинным романом детства; беленькая девочка с золотыми волосами превратилась теперь в калеку, прикованную к скорбному ложу, и плоть ее была так же мертва, как и его собственная. Он принес в жертву церкви и свой разум, считая, что пожертвовать им еще легче, чем чувством: стоит лишь пожелать – и не будешь думать. Вдобавок уже было поздно, ведь нельзя отступать в последнюю минуту; и если в тот час, когда Пьер произносил торжественный обет, он ощутил тайный ужас, смутное сожаление, то это вскоре позабылось; он был несказанно вознагражден за все огромной радостью своей матери: она наконец дождалась дня, когда сын в ее присутствии отслужил первую обедню. Пьеру казалось, что он и сейчас еще видит свою мать в маленькой церкви в Нейи, которую она сама избрала для его первой службы, – в этой церквушке отпевали его отца, Пьер вспомнил, как холодным ноябрьским днем она почти одна стояла на коленях в темном приделе и, закрыв лицо руками, долго плакала, в то время как он возносил чашу с дарами. Там она вкусила последнюю радость, так как жизнь ее протекала в одиночестве и печали; она не встречалась со старшим сыном, который ушел от нее, отдавшись новым веяниям, после того как Пьер стал готовиться в священники. По слухам, Гийом, такой же талантливый химик, как и его отец, но человек, отошедший от своей среды, увлекшийся революционными утопиями, жил в маленьком домике в пригороде и занимался опасными опытами со взрывчатыми веществами; поговаривали также, – и именно это послужило причиной окончательного разрыва его с набожной матерью, придерживавшейся строгих взглядов на жизнь, – что он находится в связи с женщиной сомнительного происхождения. Прошло три года, как Пьер, с детства обожавший добродушного весельчака Гийома, не виделся со старшим братом, который заменял ему отца.
Сердце Пьера мучительно сжалось, он вспомнил о смерти матери. Это тоже было подобно удару грома среди ясного неба: она умерла внезапно, как и г-жа де Герсен, проболев едва три дня. Проискав целый вечер доктора, Пьер застал ее мертвенно-бледной, недвижимой, похолодевшей, и на всю жизнь у него сохранилось ледяное ощущение последнего поцелуя. Он не помнил остального – ни бодрствований у тела покойной, ни приготовлений, ни похорон. Эти воспоминания потонули в охватившем его мрачном оцепенении, в безысходном горе, от которого он чуть не умер; по возвращении с кладбища Пьер заболел горячкой и три недели метался в бреду, находясь между жизнью и смертью. Старший брат ухаживал за ним, потом уладил все денежные дела, разделив наследство: Пьеру достался дом и скромная рента; свою часть Гийом взял деньгами, а как только Пьер оказался вне опасности, он ушел и вернулся к своему безвестному существованию. Как долго поправлялся Пьер – один, в пустынном доме! Он не пытался удержать Гийома, понимая, что их разделяет бездна. Сначала Пьер тяготился одиночеством. Потом он познал его сладость в тиши комнат, редко нарушаемой уличным шумом, в укромной тени маленького садика, где он проводил целые дни, не видя живой души. Убежищем ему служили, главным образом, бывшая лаборатория и кабинет отца, которые не открывались в течение двадцати лет: мать Пьера наглухо заперла их, точно для того, чтобы навеки замуровать там прошлое осужденного на погибель нечестивца. Быть может, несмотря на ее мягкость и почтительную покорность мужу в былое время, она в конце концов уничтожила бы документы и книги, не застигни ее внезапно смерть. Пьер велел открыть окна, вытереть пыль с письменного стола и книжного шкафа и, устроившись в большом кожаном кресле, проводил там восхитительные часы, словно возродившись после болезни; к нему снова вернулась молодость, и он с наслаждением читал все, что попадалось под руку.
Единственный человек, которого он принимал у себя в течение двух месяцев медленного выздоровления, был доктор Шассень, старый друг его отца. Обладая незаурядными знаниями, Шассень довольствовался скромной ролью практикующего врача и единственное удовлетворение своему честолюбию находил в успешном лечении пациентов. Он безрезультатно пользовал г-жу Фроман, но зато мог похвастать, что вылечил молодого священника от серьезной болезни; доктор иногда заходил к Пьеру, болтал с ним, развлекал его, говорил о его отце, великом химике, и без конца рассказывал о нем забавные истории, проникнутые чувством горячей дружбы. Мало-помалу перед выздоравливающим возникал обаятельный образ, исполненный простоты, нежности и добродушия. Таким в действительности и был его отец, а вовсе не тем суровым человеком науки, каким представлялся он когда-то Пьеру со слов матери. Разумеется, она всегда воспитывала в сыне глубокое почтение к дорогому усопшему; но тем не менее он был неверующим, он отрицал все святое и ополчался против бога. Таким и сохранился в памяти сына облик отца: мрачный призрак осужденною на вечные муки бродил по дому; теперь же он стал светлым гением этого дома, тружеником, жаждавшим истины, стремившимся ко всеобщему счастью и любви.
Доктор Шассень, уроженец пиренейской деревни, где еще верили в колдовство, имел, пожалуй, некоторую склонность к религии, хотя за сорок лет, что он Прожил в Париже, ни разу не заглянул в церковь. Но он был совершенно уверен, что если только существует рай, то Мишель Фроман занимает там место у престола, одесную господа бога.
За несколько минут Пьер вновь пережил то ужасное смятение духа, в каком он когда-то пребывал целых два месяца. То ли его натолкнули на это книги антирелигиозного содержания, найденные им в библиотеке отца, то ли, разбирая бумаги покойного ученого, он сделал открытие, что тот занимался не только техническими изысканиями. Вернее всего, мало-помалу и помимо его воли в Пьере совершился переворот – ясность научной мысли подействовала на него: совокупность доказанных явлений разрушила догматы, уничтожив все, во что ему, как священнику, полагалось верить. Казалось, болезнь обновила его, он вновь начал жить и заново учиться; а физическая слабость и сладость выздоровления придавали его разуму особую проницательность. В семинарии, по совету наставников, он всегда обуздывал в себе дух исследования, желание все познать. То, чему его учили, не слишком захватывало его; но он приносил в жертву свой разум, этого требовало благочестие. И вот разум возмутился и предъявил свои права на существование, Пьер уже не мог заставить его безмолвствовать, и тщательно построенная догматика была сметена. Истина кипела, переливалась через край таким неудержимым потоком, что Пьер понял – никогда больше не вернуться ему к прежним заблуждениям. Это было полное и непоправимое крушение веры. Если он мог умертвить свою плоть, отказавшись от увлечения юности, если он сознавал себя господином своей чувственности и сумел подавить в себе мужчину, то он знал, что пожертвовать разумом он не в силах. Он не обманывал себя – в нем возрождался отец, который в конце концов победил влияние матери, так долго тяготевшее над Пьером. Крутой, высокий, похожий на башню лоб, казалось, стал теперь еще выше, острый подбородок и мягкий рот как-то стушевались. Однако Пьер страдал; порой им овладевала безысходная грусть от сознания, что он не верит, и от безумного желания верить; особенно одолевала его тоска в сумеречные часы, когда в нем пробуждалась доброта, неутолимая жажда любви; но вносили лампу, вокруг делалось светло, и душевный мир восстанавливался, Пьер вновь чувствовал прилив энергии и сил, стремление пожертвовать всем ради спокойствия совести.
В душе его произошел перелом. Пьер был священником и в то же время неверующим. У ног его внезапно разверзлась бездонная пропасть. Это был конец, полное крушение жизни. Что делать? Разве простая честность не подсказывала ему, что надо сбросить сутану, вернуться к людям? Но Пьеру встречались священники-ренегаты, и он презирал их. Один из его знакомых священников женился – это вызывало у Пьера отвращение. Несомненно, здесь сказывалось длительное религиозное воспитание: в его душе сохранилось убеждение в нерушимости священнического обета – раз посвятив себя богу, нельзя отступать. Быть может, подействовало и то, что Пьер чувствовал себя как бы отмеченным, слишком отличным от других, и боялся оказаться чересчур неловким, никому не нужным. Приняв священнический сан, он хотел жить особняком, замкнувшись в своей скорбной гордыне. И после многих дней глубокого раздумья и непрекращающейся борьбы с самим собою, с потребностью счастья, властно заявившей о себе в связи с выздоровлением, Пьер принял героическое решение – остаться священником, и притом священником честным. У него хватит силы воли на такое самоотречение. И если он не мог укротить свой разум, то сумел смирить плоть и дал клятву сдержать обет целомудрия; его решение было непоколебимо, и Пьер был совершенно уверен, что проживет жизнь чистую и праведную. Кому какое дело до остального, ведь он один будет страдать; никто в мире не узнает, что в его сердце лишь пепел веры, ужасная ложь, которая будет терзать его всю жизнь. Его твердой опорой станет порядочность, он честно выполнит свой долг священника, не нарушая данных им обетов, продолжая соблюдать все ритуалы в качестве божьего слуги; он будет проповедовать, прославлять с амвона бога и раздавать людям хлеб жизни. Кто же осмелится обвинить его в утрате веры, даже если когда-нибудь и узнают об этом великом несчастье? И что еще смогут потребовать от него, если он, без всякой надежды на награду в будущем, будет чтить свой сан и посвятит всю жизнь исполнению священного долга и милосердию? Пьер успокоился, не падал духом, ходил с высоко поднятой головой; в нем было скорбное величие неверующего священника, зорко наблюдающего, однако, за верой своей паствы. Он сознавал, что не одинок, у него, несомненно, есть братья по убеждениям, такие же священники, истерзанные сомнением, опустошенные, но оставшиеся у алтаря, как солдаты без отечества, и находившие в себе мужество поддерживать у коленопреклоненной толпы иллюзорную веру в божество.
Окончательно выздоровев, Пьер вернулся к своим обязанностям аббата маленькой церкви в Нейи. Каждое утро он служил мессу. Но он решительно отказывался от каких бы то ни было повышений. Проходили месяцы, годы, а он упорно оставался безвестным, скромным священником, какие встречаются в небольших приходах, – они появляются и исчезают, выполнив свой долг. Всякое повышение в сане, казалось Пьеру, усугубило бы обман, это значило бы ограбить более достойных. Ему нередко приходилось отклонять всевозможные предложения, так как достоинства его не могли остаться незамеченными; архиепископ удивлялся его упорной скромности – ему хотелось воспользоваться силой, какая угадывалась в Пьере. Лишь временами Пьер горько сожалел, что не приносит достаточной пользы; его мучило пламенное желание участвовать в каком-нибудь великом деянии, посвятить свою жизнь водворению мира на земле, спасению и благоденствию человечества. К счастью, днем он был свободен и находил утешение в исступленной работе: поглотив все книги из библиотеки отца, Пьер стал изучать его труды, а потом с жаром принялся за историю народов, желая вникнуть в сущность социального и религиозного зла и узнать, нельзя ли исцелить от него людей.
Однажды утром, роясь в одном из больших ящиков книжного шкафа, Пьер наткнулся на объемистую папку, содержавшую множество материалов о лурдских чудесах. Там были копии допросов Бернадетты, судебные протоколы, донесения полиции, врачебные свидетельства, не считая интереснейшей частной и секретной переписки. Пьера удивила находка, и он обратился за разъяснениями к доктору Шассеню, который вспомнил, что его друг, Мишель Фроман, действительно одно время заинтересовался делом ясновидящей Бернадетты и с увлечением изучал его: он сам родился в соседней с Лурдом деревне, и ему удалось добыть для химика часть документов. Пьер, в свою очередь, целый месяц увлекался этим делом; его подкупал образ Бернадетты, девушки искренней и чистой сердцем, но все, что возникло впоследствии – варварский фетишизм, болезненное суеверие, преступная торговля таинствами, – глубоко возмущало его. При переживаемом им душевном переломе эта история могла только ускорить крушение его веры. Но она возбудила и любопытство Пьера, он хотел бы расследовать это дело, установить бесспорную научную истину, оказать подлинному христианству услугу, избавив его от ненужного шлака, от этой трогательной детской сказки. Однако Пьеру пришлось отказаться от своего исследования – его остановила необходимость поездки в Лурд, к Гроту, и величайшие трудности, связанные с получением недостающих сведений. Но он сохранил нежность к очаровательному образу Бернадетты и всегда думал о ней с беспредельной жалостью.
Шли дни, и Пьер становился все более одиноким. Доктор Шассень бросил клиентуру и уехал в Пиренеи в смертельной тревоге: он повез в Котере больную жену, которая медленно угасала у него на глазах; с ним вместе уехала прелестная дочь, уже взрослая девушка. С той поры опустелый домик в Нейи погрузился в мертвую тишину. У Пьера осталось лишь одно развлечение – иногда он навещал де Герсенов, выехавших из соседнего дома и поселившихся в тесной квартирке в одном из бедных кварталов. У Пьера всякий раз сжималось сердце, когда он вспоминал, как в первый раз пришел к ним и какое испытал волнение при виде печальной Марии.
Пьер очнулся и, посмотрев на Марию, увидел, что она совсем такая, какой была тогда: она уже лежала в своем лубке, прикованная к этому гробу, который в случае необходимости можно было поставить на колеса. Девушка, такая жизнерадостная, любившая движение и смех, теперь изнывала от бездеятельности и неподвижности. Единственно, что сохранилось в ней, – это волосы, покрывавшие ее золотистым плащом; но она так похудела, что казалась ребенком. А больше всего надрывал сердце ее пристальный, но отсутствующий взгляд, говоривший, что она целиком ушла в свою тяжелую болезнь.
Мария заметила, что Пьер смотрит на нее, и чуть улыбнулась, но тут же застонала; и какой жалкой была улыбка бедной, пораженной недугом девушки, убежденной, что она не доживет до чуда! Пьер был потрясен; он никого не видел и не слышал, кроме нее, в этом переполненном страданиями вагоне, словно все муки сосредоточились в ней одной, в медленном умирании ее молодости, красоты, веселости.
Не спуская глаз с Марии, Пьер снова вернулся к воспоминаниям о минувших днях; воскресали часы горького и грустного очарования, какие он пережил подле нее во время посещений маленькой, убогой квартирки. Г-н де Герсен разорился вконец, мечтая возродить церковную живопись, раздражавшую его своей посредственностью. Последние гроши его поглотил крах типографии, печатавшей цветные репродукции; рассеянный, неосмотрительный, полагаясь на бога, вечно носясь с ребяческими иллюзиями, он не замечал возраставшей нужды, не видел, что старшая дочь, Бланш, проявляет чудеса изобретательности, стараясь заработать на хлеб для своего маленького мирка – своих двух детей, как она называла отца и сестру. Бланш давала уроки французского языка и музыки; она с утра до вечера, и в пыль и в слякоть, бегала по улицам Парижа и доставала средства для постоянного ухода за Марией. А той нередко овладевало отчаяние, она заливалась слезами, считая себя главной виновницей разорения семьи, – ведь родные столько лет тратились на докторов и возили ее по всевозможным курортам – в Бурбуль, Аахен, Ламалу, Анели. Теперь, через десять лет, после противоречивых диагнозов и лечений, врачи отказались от нее: одни считали, что у нее разрыв основных связок, другие находили опухоль, третьи констатировали паралич на почве поражения спинного мозга, а так как она не допускала подробного осмотра, который возмущал ее девическую стыдливость, и даже не отвечала на некоторые вопросы, то каждый из врачей оставался при своем мнении, считая ее неизлечимо больной. Впрочем, сама больная надеялась только на божье милосердие, – с тех пор как Мария заболела, она стала исключительно набожной. Ее очень огорчало, что она не могла ходить в церковь, но она каждое утро читала положенные молитвы. Неподвижные ноги совсем омертвели, и порой она испытывала такую слабость, что сестре приходилось ее кормить.