Текст книги "Собрание сочинений. Т. 17. "
Автор книги: Эмиль Золя
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)
Двадцать второго сентября 1878 года сестра Мария-Бернар, истерзанная болезнью, принесла окончательные монашеские обеты. Прошло двадцать лет с тех пор, как Бернадетте явилась святая дева, подобно тому, как к ней самой явился ангел, и избрала девушку, как сама была избрана, среди самых смиренных и простодушных для принятия тайны Христа. Так мистически объяснялись страдания, на которые было обречено это существо, жестоко оторванное от мира, подверженное всем болезням, принявшее на себя все людские горести. Она была вертоградом, столь милым взору небесного жениха, который избрал ее, а потом заживо похоронил в изгнании. И когда бедняжка шаталась под бременем своего креста, подруги говорили ей: «Разве вы забыли? Святая дева обещала вам, что вы будете счастливы не в этой, а в той жизни». Она отвечала, оживляясь, ударяя себя по лбу: «Забыла? Нет, нет! Я помню!» И лишь фантастическая мечта о вечном счастье в сияющем раю, куда ее отнесут серафимы, поддерживала ее силы. Три тайны, поведанные ей святой девой, которые должны были вооружить ее против зла, заключали в себе, очевидно, обещания красоты, небесного блаженства и бессмертия. Какой чудовищный обман, если по ту сторону могилы она не найдет ничего, кроме мрака, если святая дева ее грез не явится ей, не сдержит своих чудесных обещаний! Но Бернадетта ни на минуту не сомневалась в этом и охотно принимала от своих подруг их наивные поручения: «Сестра Мария-Бернар, передайте боженьке то-то, передайте это… Сестра Мария-Бернар, поцелуйте моего братца, если встретите его в раю… Сестра Мария-Бернар, сохраните мне местечко возле вас, чтобы я была с вами, когда умру…» И она добродушно отвечала каждой: «Не беспокойтесь, ваше поручение будет выполнено». О, всемогущая иллюзия, сладостный покой, всеутешительная, вечно юная сила!
И вот наступила агония, пришла смерть. В пятницу, 28 марта 1879 года все думали, что Бернадетта не проживет ночь. С надеждой отчаявшегося в жизни человека она жаждала могилы, чтобы больше не страдать, чтобы воскреснуть на небе. Она упорно отказывалась от соборования, говоря, что дважды оно исцелило ее. Она хотела, чтобы бог даровал ей наконец смерть, она не в силах больше страдать, с его стороны было бы неразумно продолжить ее мучения. В конце концов она все же согласилась собороваться, и после этого агония длилась еще около трех недель. Ее духовный отец часто повторял ей: «Надо пожертвовать своей жизнью, дочь моя». Однажды, потеряв терпение, она с живостью ответила ему: «Да это вовсе не жертва, отец мой». В этих страшных словах отражалось все ее отвращение, все великое презрение к жизни, и если бы она могла, то одним жестом уничтожила бы себя. Правда, несчастной девушке не о чем было жалеть: у нее отняли здоровье, радость, любовь, и ей оставалось только освободиться от жизни, как освобождаются от грязного, изношенного белья. Она была права, отвергая свое бесполезное, жестокое существование и говоря: «Мои муки кончатся только со смертью и будут длиться, пока передо мной не разверзнется вечность». Эта мысль о муках преследовала ее, крепче привязывала к кресту ее божественного учителя. Она попросила дать ей большое распятие, из всех сил прижала его к своей хилой девичьей груди, воскликнув, что хотела бы вонзить его в свое тело, чтобы оно так и осталось там. Когда силы покинули Бернадетту и она не смогла больше держать распятие в дрожащих руках, она попросила: «Привяжите крест ко мне покрепче, я хочу чувствовать его до последнего вздоха». То был единственный мужчина, которого она познала, этой женщине, не обретшей себя, не изведавшей материнства, был дан единственный кровавый поцелуй. Монахини просунули под ее наболевшее тело веревку и крепко-накрепко привязали к ее жалкой, бесплодной груди распятие так, что оно врезалось ей в плоть.
Наконец смерть сжалилась над нею. В понедельник, на пасхе, ее стало сильно знобить. Начались галлюцинации, она дрожала от страха, ей казалось, что вокруг нее, насмехаясь, бродит дьявол. «Уйди, сатана, не тронь меня, не бери меня!» Она говорила в бреду, что дьявол хотел броситься на нее, дышал на нее адским пламенем. Зачем, о господи, явился дьявол к той, что прожила жизнь так чисто, так безгрешно! Зачем ей нанесен такой беспощадный удар, ниспослано последнее страдание, кошмарный конец, эти страшные предсмертные видения; ведь жизнь ее была так непорочна, чиста и невинна! Неужели она не могла уснуть с миром в целомудренной душе? Видно, до последнего вздоха ей суждено было ненавидеть жизнь и бояться ее, как самого дьявола. Жизнь угрожала ей, и она гнала ее прочь, отрицала ее, отдавая небесному жениху свою истерзанную, пригвожденную ко кресту девственность. Догмат непорочного зачатия, этот плод мечты больного ребенка, оскорбляет женщину, супругу и мать. Мысль о том, что лишь женщина, оставшаяся девственной, достойна культа, что мать, непорочно зачавшая, сама родилась от непорочных родителей, – это насмешка над природой, отрицание жизни, отрицание женщины, чье величие в плодовитости, в вечном продолжении жизни. «Изыди, изыди, сатана! Дай мне умереть бесплодной!» И она изгоняла солнце, изгоняла свежий воздух, лившийся в окно, аромат цветов, отягченных семенами, которые по всему миру разносят любовь.
На пасхе, в среду, 16 апреля, началась последняя агония. Говорят, в тот день подруга Бернадетты, безнадежно больная монахиня, лежавшая рядом с ней в палате, внезапно выздоровела, выпив стакан лурдской воды. А Бернадетта, избранница, казалось бы, имевшая все преимущества, тщетно пила эту воду. Наконец бог удовлетворил ее желание, и она уснула последним сном, ушла туда, где нет страданий. Она попросила у всех прощения. Муки ее кончились; она уподобилась Спасителю, увенчанному терновым венцом, подвергнутому бичеванию, пригвожденному ко кресту и пронзенному копьем. Подобно Иисусу, она подняла взор к небу, раскинула, как на кресте, руки и громко воскликнула: «Боже мой!» И, как Иисус, сказала в три часа дня: «Жажду!» Обмочив губы в стакане, она склонила голову и скончалась.
Так умерла прославленная святая, лурдская ясновидящая, Бернадетта Субиру, сестра Мария-Бернар из общины Сестер Милосердия в Невере. Ее тело было выставлено в течение трех дней; сбежались толпы народа, образовалась бесконечная очередь верующих, жаждавших потереть о платье покойницы медали, четки, образки, молитвенники, получить от нее еще одну благодать, обрести еще один фетиш, который принесет им счастье. Даже смерть не дала ей желанного покоя, – вокруг ее гроба была давка; бедняки упивались иллюзией. Было замечено, что левый глаз покойницы упорно не закрывался – именно с левой стороны явилась ей святая дева. Последнее чудо привело в восторг весь монастырь – тело Бернадетты не изменилось после смерти; когда ее хоронили на третий день, оно было гибкое и теплое, губы розовые, кожа – белоснежной, девушка словно помолодела и вся благоухала. И вот Бернадетта Субиру, великая лурдская изгнанница, в безвестности спит последним сном под плитой в маленькой тихой часовне Сен-Жильдара, осененной старыми деревьями, в то время как Грот сияет во всей своей славе.
Пьер умолк, чудесная сказка кончилась. Но весь вагон продолжал слушать, потрясенный этой трогательной, трагической смертью. Слезы струились по щекам растроганной Марии, а Элиза Руке и даже Гривотта, которая немного успокоилась, сложили руки и молили ту, что была на небе, испросить им окончательное выздоровление. Г-н Сабатье широко перекрестился и стал есть пирожное, которое жена купила ему в Пуатье. Г-н де Герсен, не любивший печальных историй, заснул в середине повествования. И только г-жа Венсен, уткнувшись лицом в подушку, ни разу не шелохнулась, словно ослепла и оглохла, ей не хотелось ничего видеть и слышать.
А поезд все мчался. Г-жа де Жонкьер, высунувшись в окно, заявила, что подъезжают к Этампу. А когда станция осталась позади, сестра Гиацинта подала знак, и паломники стали читать новые молитвы, прославляя пять радостных тайн: воскресение Христово, вознесение, сошествие святого духа, успение пресвятой девы, увенчание пресвятой девы. Затем пропели молитву: «О пресвятая дева, уповаю на помощь твою!»
Пьер погрузился в глубокое раздумье. Он смотрел на залитые солнцем, убегавшие вдаль поля; их быстрое мелькание словно убаюкивало его. Пьера оглушало громыханье колес, он не узнавал знакомых очертаний пригорода, который когда-то так хорошо знал. Бретиньи, потом Жювизи и, наконец, через каких-нибудь полтора часа – Париж. Итак, продолжительное путешествие окончилось! Пьер все узнал, что хотел узнать, и сделал попытку, которой так страстно жаждал! Он хотел лично удостовериться, изучить на месте историю Бернадетты, испытать на себе молниеносное чудо возвращения веры. Теперь он окончательно убедился: неизлечимо больная Бернадетта была лишь мечтательницей, а сам он никогда не станет верующим. Ему стало ясно как день: наивная вера коленопреклоненного ребенка, первобытная вера невежественных людей, простертых в священном ужасе, отошла в область преданий. Пусть себе тысячи паломников ездят ежегодно в Лурд – народ не с ними, попытка воскресить всеобщую веру, слепую, покорную веру ушедших в вечность столетий, обречена на неудачу. История не возвращается вспять, человечество не вернется в младенческое состояние, времена изменились, новые веяния посеяли новую жатву, и нынешние люди не станут вчерашними. Лурд – явление вполне объяснимое, а сила его воздействия на толпы паломников только доказывает, что древняя католическая вера переживает свою агонию. Никогда больше весь народ не преклонит колен, как это было в соборах в XII веке, когда послушное стадо верующих падало ниц по мановению пастырей церкви. Слепо упорствовать в этом – значит, стремиться к невозможному, пожалуй, даже навлечь на себя величайшую моральную катастрофу.
От всей поездки в Лурд у Пьера осталось только чувство огромной жалости. Сердце его кровоточило, он вспоминал слова доброго аббата Жюдена; он видел тысячи несчастных, которые молились, плакали, просили бога сжалиться над их терзаниями, и он рыдал вместе с ними, сердце его было глубоко ранено, и он горячо сочувствовал их мукам. При мысли об этих несчастных у него рождалось странное желание помочь им. Не следовало ли закрыть Грот и вызвать новый подъем воли, даровав людям новое утешение, – раз вера смиренных оказывалась недостаточной, раз существовала опасность заблудиться, отстать от века? Но против этого восставала его жалость. Нет, нет! Было бы преступлением отнять мечту о небесном у этих страждущих телом и духом, обретавших успокоение в молитве среди блеска горящих свечей и неумолчных, убаюкивающих песнопений. Он сам скрыл от Марии истину, принес себя в жертву, чтобы сохранить ей радостную иллюзию, будто ее исцелила святая дева. Найдется ли в мире человек, у которого хватит жестокости отнять у смиренных духом веру, убить в них радость сверхъестественного утешения, надежду, что бог думает о них и уготовит им лучшую жизнь в раю? Все человечество безутешно скорбит, рыдает, подобно неизлечимому больному, приговоренному к смерти, которого может спасти только чудо. Сердце Пьера сжималось от братской жалости к обездоленным христианам, униженным, невежественным, к этим беднякам в лохмотьях, больным, покрытым зловонными язвами, ко всему этому мелкому люду, страждущему в больницах, монастырях, трущобах, грязному, уродливому, отупевшему; все они яростно восставали против здоровья, против жизни, против природы, во имя торжества справедливости, равенства и доброты. Нет, нет, не надо отнимать надежду, надо относиться терпимо к Лурду, как терпимо относятся ко лжи, которая помогает жить. Пьер вспомнил, что он сказал в комнате Бернадетты, – да, эта мученица открыла ему единственную религию, к которой стремилось его сердце, – религию милосердия. О, быть добрым, врачевать все недуги, усыплять боль мечтой, даже лгать, чтобы никто больше не страдал!
Поезд на всех парах промчался мимо какой-то деревни, и Пьер увидел мельком церковь среди высоких яблонь. В вагоне все паломники перекрестились. Но Пьером овладело беспокойство, сомнения пробуждали в нем страх. Религия милосердия, спасение страждущих – не есть ли это тот же обман, усугубление скорби и терзаний? Суеверие опасно, те, что допускают его существование, проявляют трусость. Относиться к нему терпимо – не значит ли это навсегда примириться с невежеством, возродить мрак средневековья? Суеверие ослабляет, отупляет; порок благочестия, передающийся по наследству, порождает униженное, боязливое потомство, народы вырождаются, становятся послушными и представляют собой легкую добычу для сильных мира сего. Этих людей, посвящающих все свои силы завоеванию счастья в иной жизни, обкрадывают, эксплуатируют, разоряют. Не лучше ли одним махом разбить иллюзии человечества, закрыть все чудотворные гроты, куда оно идет рыдать, и заставить его набраться мужества и жить реальной жизнью, пусть даже в страданиях. Разве поток неумолчных молитв, который захлестывал его и умилял в Лурде, не нес опасного умиротворения, не приводил к полному упадку энергии? Эти молитвы усыпляли волю, обезличивали человека, вызывали отвращение к жизни, к деятельности. Зачем желать, зачем действовать, раз отдаешься всецело капризу неведомого всемогущего существа? А с другой стороны, какая странная штука это безумное желание чуда, потребность заставить бога нарушить законы природы, установленные им же самим в его бесконечной премудрости! Здесь-то и была опасность, в этом и заключалось безрассудство, – вот почему следует с детских лет воспитывать в человеке мужество, стремление всегда отстаивать правду, приучать его действовать за свой страх и риск, не боясь утратить дивную утешительную иллюзию.
Яркий свет ослепил Пьера. Он был воплощением разума, он протестовал против прославления абсурда, против отрицания здравого смысла. Ах, этот разум! Он приносил Пьеру и страдание и счастье. Пьер сказал как-то доктору Шассеню, что у него одно желание – действовать согласно с требованиями разума, даже рискуя собственным счастьем. Он понимал теперь, что только разум все время противился и мешал ему уверовать в Гроте, в соборе, в Лурде. Он не мог убить этот разум, смириться и уничтожить свою личность, как сделал его старый друг, когда в его жизни случилась катастрофа, этот старец, впадавший в детство. Разум был его повелителем, разум не позволил ему смириться, невзирая на неясности в высказываниях науки и на ее заблуждения. Когда Пьер не мог объяснить себе какое-нибудь явление, разум шептал ему: «Для этого, несомненно, существует естественное объяснение, но я не могу его уловить». Он говорил себе, что познать свой идеал можно, лишь постигнув неведомое, медленно побеждая это неведомое разумом, несмотря на немощь телесную или интеллектуальную. Раздираемый борьбой между двумя линиями наследственности: разумом, унаследованным от отца, и верой – от матери, – он, священник, мог загубить свою жизнь, но не способен был нарушить обет. У него хватило силы воли обуздать свою плоть, отказаться от женщины, но он чувствовал, что наследие отца победило: пожертвовать разумом он не в силах, он не откажется от разума, не обуздает его. Нет, нет! Даже человеческое страдание, священное страдание бедняков, не может заставить разум умолкнуть, оправдать невежество и глупость. Разум прежде всего, лишь в нем спасение. Если, весь в слезах, изнемогая от боли, Пьер говорил себе в Лурде, что достаточно любить и плакать, то он жестоко ошибался. Жалость – это только удобный выход из положения. Надо жить, действовать, надо, чтобы разум, наоборот, поборол страдание, иначе оно станет вечным.
И вот среди быстро бегущих мимо полей снова мелькнула церковь, на этот раз у самого горизонта; то была, очевидно, часовня, построенная по обету на холме; над нею высилась статуя святой девы. И снова все паломники перекрестились. Мысли Пьера приняли другое направление, и он погрузился в горестное раздумье. Почему страждущему человечеству так настоятельно необходима вера в потустороннее существование? Откуда это берется? Почему так стремится оно к равенству и справедливости, когда в бесстрастной природе их как будто не существует. Человек ищет их в неведомом и таинственном мире, в мистическом раю, созданном верующими, и тем надеется утолить свою жажду. Эта неутолимая жажда счастья всегда жгла и всегда будет его жечь. Святые отцы Грота оттого и вели так блестяще свои дела, что торговали божественным. И эта жажда божественного, которую веками не могли утолить, казалось, возрождалась сейчас с новой силой в наш век науки и познаний. Лурд служил блестящим, неопровержимым доказательством того, что человек не может обойтись без мечты о всемогущем боге, с помощью чуда восстанавливающем равенство, дарящем людям счастье. Когда человек до дна испил горечь жизни, он обращается к божественной иллюзии – вот где исходная точка всех религий; человек слаб и наг, у него нет сил жить в сей скорбной земной юдоли, не утешаясь вечной ложью о будущем рае. Ныне опыт произведен, – как видно, наука пока еще бессильна и дверь в неизведанное придется оставить открытой.
Пьер сидел, глубоко задумавшись, и вдруг его словно осенило. Новый культ. Открытая дверь в неведомое и есть, в сущности, новый культ. Грубо оторвать человечество от мечты, силой отнять у него веру в чудесное, необходимое ему как хлеб насущный, – равносильно убийству. Найдет ли оно в себе мужество философски относиться к жизни, принимать ее такой, какая она есть, жить ради самой жизни, не помышляя о будущих муках или наградах? Казалось, должны пройти века, прежде чем общество станет достаточно разумным, освободится от пут какого бы то ни было культа и заживет, не ища утешения в идее загробного равенства и справедливости. Да, новый культ. Эти слова отдавались во всем существе Пьера, они казались ему криком народов, настоятельной, насущной потребностью современного человека. Утешение и надежда, принесенные миру католичеством, иссякли за восемнадцать веков истории, – столько было пролито слез и крови, столько было никому не нужных жестокостей. Одна иллюзия уходила в прошлое, на смену ей нужна была другая. Когда-то люди устремились в христианский рай, и это случилось потому, что его восприняли как новую надежду. Новая религия, новая надежда, новый рай! Да, мир жаждет их, жить стало тяжело и беспокойно. И отец Фуркад прекрасно сознавал это, когда в тревоге говорил, что в Лурд надо привлекать жителей больших городов, мелкий люд, составляющий нацию. Сто, двести тысяч паломников в год – это капля в море. Нужен народ, народ всей страны. Но народ навсегда покинул церковь, он не верит больше в святых дев, которых сам же измышляет, и ничто не вернет ему утраченной веры. Католическая демократия… Ведь это же возврат к прошлому. Да и возможно ли создать новое христианство? Не понадобится ли для этого пришествие нового спасителя, одушевляющая сила нового мессии?
Как колокольный звон, неумолчно звучала эта мысль в мозгу Пьера. Новая религия! Новая религия! Она должна быть, несомненно, более жизненной, – там нужно уделить больше места земным делам, учесть завоеванные истины. А главное – никаких призывов к смерти. Бернадетта мечтала о смерти, доктор Шассень стремится обрести счастье в могиле – это спиритуалистическое отрицание бытия непрерывно убивало волю к жизни, вызывало ненависть и отвращение к ней, парализовало всякую деятельность. Правда, всякая религия в конечном счете обещает бессмертие, красоту потустороннего существования, чудесный сад после смерти. Сможет ли новая религия создать на земле этот чудесный сад вечного блаженства? Где найти ту формулу, ту догму, которая преисполнит надеждой современного человека? Какое верование следует посеять, чтобы собрать жатву силы и миролюбия? Как оплодотворить зараженные сомнением души, чтобы родилась новая вера, и может ли на современной земле, истерзанной, вспаханной веком науки, созреть какая бы то ни было иллюзия или ложь о горнем мире?
В этот миг перед глазами охваченного тревожными мыслями Пьера внезапно возник образ его брата Гийома. Но Пьер не удивился этому; очевидно, сомнения были неуловимо связаны с мыслью о брате. Как они любили когда-то друг друга, каким добрым был этот честный и ласковый старший брат! Теперь между ними произошел полный разрыв, они больше не встречались, с тех пор как химик Гийом ушел с головой в свою работу, уединившись в маленьком доме, в предместье, с любовницей и двумя большими псами. Затем думы Пьера снова приняли другое направление, он вспомнил процесс, на котором упоминалось имя его брата, подозреваемого в компрометирующих связях с революционерами самых крайних взглядов. Говорили, будто в результате продолжительных исследований Гийом открыл взрывчатое вещество такой силы, что хватило бы одного фунта, чтобы взорвать целый собор. И Пьер подумал об анархистах, которые хотели спасти и обновить мир, разрушив его. То были мечтатели, беспощадные мечтатели, но такими же мечтателями были и толпы простодушных паломников, преклонявших в экстазе колена перед Гротом. Если анархисты и крайние социалисты гневно требовали равенства в обладании материальными благами, справедливого их распределения, то паломники слезно молили о равномерном распределении здоровья, о справедливом разделе морального и физического покоя. Одни рассчитывали на чудо, другие обращались к насилию. В сущности, это была все та же мечта доведенных до отчаяния людей о братстве и справедливости, вечная потребность в счастье: пусть больше не будет ни бедных, ни богатых и все станут счастливыми. Разве в древности первые христиане не были в глазах язычников опасными революционерами, которые угрожали им и в самом деле их уничтожили? Те, кого тогда преследовали и старались истребить, стали ныне безобидными, ибо они отошли в прошлое. Человек, мечтающий о грядущем, всегда олицетворяет собою страшное будущее, а ныне это мечтатель, который носится с суровой мыслью о социальном обновлении, об очищении мира огнем пожаров Это чудовищно. Но как знать? Быть может, это и принесет миру обновление.
Растерянность и нерешительность овладели Пьером; ужас перед насилием привел его в лагерь старого общества, которое отчаянно отбивалось от нового; он еще не знал, откуда придет благостный мессия, в чьи руки он хотел бы передать несчастное, страждущее человечество. Новая религия, да, новая религия. Однако нелегко ее измыслить. Пьер не знал, на что решиться, и метался между древней, умершей верой и новой религией завтрашнего дня, которая должна была родиться.
Дойдя до отчаяния, он был уверен лишь в одном: он сдержит свой обет, останется священником; не веруя сам, он будет опекать веру других, целомудренно и честно заниматься своим делом, исполненный печалью, ибо он не смог обуздать разум, как обуздал свою плоть. И он будет ждать.
Поезд мчался теперь среди больших парков, паровоз дал продолжительный свисток; этот радостный клич вырвал Пьера из задумчивости. В вагоне вокруг него царило оживление, все засуетились, только что отъехали от Жювизи, через каких-нибудь полчаса они будут наконец в Париже. Каждый собирал свои вещи, Сабатье перевязывали свои свертки, Элиза Руке в последний раз гляделась в зеркало. Г-жа де Жонкьер беспокоилась о Гривотте и решила, ввиду ее тяжелого состояния, отправить девушку прямо в больницу, а Мария тщетно старалась вывести из оцепенения г-жу Венсен. Пришлось разбудить задремавшего г-на де Герсена. Сестра Гиацинта хлопнула в ладоши, и весь вагон запел благодарственный гимн: «Те Deum laudamus, te Dominum confitemur…» [21]21
«Тебя, бога, хвалим, тебя, господа, исповедуем…» (лат.).
[Закрыть]
В последний раз в ревностном порыве голоса возносились ввысь, все эти пламенные души благодарили бога за прекрасное путешествие, за чудесные блага, которые он даровал им и еще дарует в будущем.
Укрепления. В беспредельном, чистом и ясном небо медленно опускалось солнце. Над огромным Парижем вздымался легкими облаками рыжий дым – могучее дыхание трудящегося колосса. Это была гигантская кузница, Париж со всеми его страстями и битвами, с его неумолчно грохочущими громами, кипучей жизнью, неизменно рождающей жизнь завтрашнего дня. Белый поезд, скорбный поезд, полный всевозможных бедствий и страданий, подъезжал на всех парах, возвещая о своем прибытии душераздирающей фанфарой свистков. Пятьсот паломников и триста больных скоро затеряются в огромном городе, разойдутся по жесткой мостовой, вернутся к своему безрадостному существованию; окончился чудесный сон, который возникнет вновь, когда утешительница-мечта опять заставит их предпринять извечное паломничество в страну тайны и забвения.
Ах, бедные люди, больное человечество, изголодавшееся по иллюзии, как оно растерялось, как изранено, как устало, с какой жадностью набросилось оно к концу века на знания; ему кажется, что некому врачевать его физические и душевные недуги, что ему угрожает неизлечимая болезнь, и оно возвращается вспять, оно молит о чудесном исцелении мистический Лурд, а он навсегда отошел в прошлое. Там Бернадетта, такая по-человечески трогательная, новый мессия, прославляющий страдания, служит страшным уроком, примером жертвы, обреченной на забвение, одиночество и смерть, – она не стала ни женщиной, ни супругой, ни матерью и была поражена тяжким недугом, оттого что ей привиделась святая дева.
1894