Текст книги "Рассказы (сборник)"
Автор книги: Эм Вельк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
Все взгляды прилипли к месту, где стояла чаша. Возникли взаимные подозрения, сначала в мыслях, потом на словах. Общее мнение свелось к тому, что Джон Буль если и не украл чашу, то организовал кражу. Однако досада, искажавшая его лицо, слишком явно показывала, что и его одурачили.
Среди ругани и взаимных обвинений внезапно прозвучал чей-то голос:
– Боже мой, какие мы безумцы!
У кого это вырвалось, никто не знал, но все знали, что это чистая правда. Опомнившись, они посмотрели друг на друга и воскликнули хором:
– Боже мои, какие мы безумцы!
Пролились слезы горького раскаяния, но затем кто-то нашел виновника – Германию, затеявшую игру. Совпадение мнений подействовало утешающе.
Но вот растворилась дверь и возник неизбежный в этом мире дух зла. Однако выглядел он скорее раздосадованным, чем злым. Он вскочил на стол и провозгласил:
– Хоть и не по-товарищески вы обошлись со мной, сообщу вам великую новость. Не знаете, куда подевалась чаша с золотишком? Так вот, пока вы лупили меня, лучшего стража ваших сокровищ, и пока тузили друг друга, седой человек в цилиндре подхватил ее и отбыл восвояси.
– Дядя Сэм! – вырвалось у присутствовавших.
– Конечно, – ответил сатана, – но я бросился ему вслед и вцепился в фалды его сюртука. Тут он затараторил «Отче наш» и пообещал господу выстроить тысячу церквей, но я не сдавался. Он сбежал бы все-таки за океан, но неожиданно шкатулка с заветным золотом упала в воду.
В зале стало совсем тихо. Черт сидел на столе и размышлял о мудрости божьей: господь намеренно ошибся при сдаче, чтобы показать, куда ведет безумное поклонение деньгам. А все взоры устремились к окну и ужасной картине, которая там открывалась.
Большая железная чаша погружалась в озеро, вода клокотала и шипела. Золото растекалось по воде, широкая пурпурная полоса тянулась к берегу, а от берега огненной дугой вставала к небу. Или к смутной пустоте, которую они принимали за свое небо. По этой тропе двигались сотни, тысячи, миллионы и миллионы мужчин. С голых мертвенно бледных тел стекала кровь, пурпурный поток плескался и вспыхивал языками, будто золото превращалось в огонь. Пустые глазницы таращились на заходящее солнце – мужчины пятились. Одни несли голову под мышкой, другие ногу на плече, кто-то нес левую руку в правой, некоторые, у кого не было ни рук, ни ног, перекатывались, как кадки; некоторые ползли на руках; раненные в живот волокли, как шлейф, свои кровавые внутренности; у многих в груди зияла брешь; некоторые насадили свои вздрагивающие сердца на уцелевшую часть левой руки, а правой размахивали бедренной костью: они были безумны и воображали себя королями и полководцами, королями и полководцами всех этих несчастных. Конечно, они были безумны: только сумасшедший способен мести трепещущее сердце, собственное трепещущее сердце, подобно царскому яблоку, а голую кость подобно скипетру и маршальскому жезлу. Да и сохранились еще у людей, шедших за этими странными вождями, настоящие короли и полководцы, и те жили со спокойным сердцем и целыми ногами.
И музыка сопровождала шествие, приглушенная жуткая музыка: музыканты барабанили пальцами, с которых было содрано мясо, по пустым черепам и высвистывали воющие тоны из обрывков легких сквозь простреленную грудь. Колыхались и знамена, изодранные в клочья, замаранные кровью и дерьмом знамена. Их несли опущенными, и на некоторых еще можно было прочесть когда-то сверкавшие надписи: Свобода… Братство… С богом за царя и отечество…
И свита сопровождала шествие, болтливая резвая свита: справа и слева вышагивали и каркали стервятники с кривыми острыми клювами, тучные грифы с розовыми шеями и белыми манишками; желтовато отсвечивала чудовищная лента жирных червей.
Шакал и гиена трусили за шествием, на них восседали пьяный павиан и ухмылявшийся мандрил. Одной рукой они набивали друг другу пасти просфорами, а другой благословляли гигантскими военными крестами, на которых повис затянутый в военную форму Христос.
Когда ужасная процессия достигла зала, бог, вошедший раньше нее, закрыл лицо руками и заплакал. Бесконечный зал заполнялся кровоточащими разодранными подобиями людей. Сотнями, тысячами, миллионами и миллионами… А красная улица продолжала вливаться в зал – неиссякаемый поток. Уже не разобрать было жалоб, слышался только сдержанный стон, тонкий, пронзительный, ритмичный, подобный пульсу человечества. Они остановились перед богом, и, казалось, они ждут похвалы или ответа. И тогда бог отнял руки от лица, в котором были только любовь и добро, и произнес темные слова:
– Судьба человека – заблуждение. Но где начало заблуждения?
Исполненные ужаса люди смотрели друг на друга. А черт привстал на цыпочках, выглянул в окно и захихикал:
– А вот и новая процессия!
На пурпурную тропу снова вступали люди, несметное количество людей: старики, женщины, дети, младенцы. Ах, так много стариков и младенцев! На длинной железной цепи женщины волокли открытый гроб, огромный, как собор, доверху заполненный изуродованными бесформенными телами их мужей; невесты держали увядшие миртовые венки и букеты, которые они окунули в кровь из простреленных сердец своих нареченных; родители несли тела убитых сыновей и трупы умерших от лишений детей; матери толкали коляски, в которых младенцы играли телами убитых отцов. Шествовали богатые и бедные, больные и здоровые, изможденные и откормленные. Все они плакали кровавыми слезами, но они не пятились, а смотрели вперед глазами, наполненными горькой жалобой, глубокой ненавистью или диким безумьем; казалось, они смотрят сквозь людей, дома и горы, сквозь небо и ад в бесконечные туманные дали серого ничто.
И музыка сопровождала шествие, пронзительная жуткая музыка: беременные женщины барабанили по вздувшимся животам и потрясали бубнами, на которых вместо бубенцов бряцали ордена и медали их павших мужей. Осеняли шествие знамена, изодранные, замаранные кровью и дерьмом знамена: скомканные простыни, привязанные к терновым веткам, патриотические газетные статейки и благочестивые трактаты; как вымокшие под дождем бумажные флажки свисали оскверненные и убитые души детей. Высоко реяли эти знамена, и на некоторых еще можно было прочесть когда-то сверкавшие надписи: «Возлюби врага своего…», «Не убий…» Была и такая надпись: «В гордой печали…»
И свита сопровождала шествие, болтливая резвая свита: справа и слева выступали сластолюбцы, скупцы, бездушные ростовщики, попы-суесловы… забота, голод, искушение и порок.
За процессией трусила черная свинья с набухшими белыми сосками, розовой мордой и золотыми глазами, а на ней сидела неряшливая старуха, обвешанная искрившимися украшениями: сводничество. Ползла толстая длинная змея, переливавшаяся, как изумруд; красивая пышная голая потаскуха раскинулась на змее; ее зеленые глаза таинственно светились, но из красного смеющегося рта и чрева неслось дыхание чумы, а длинные золотые волосы стекали, как ручей гноя, – то была похотливость. Как слизистый след гигантской улитки был след обеих женщин на пурпурной полосе крови, и лежали на ней прелюбодеяние, распутство, преступление, гниющие сердца, разодранные срамные части, самоубийство и бесчисленные тела и души нерожденных.
Когда несчастные вошли в огромный зал, внезапно наступила тишина. В открытой двери застыл глубокий старик, жалкий нищий, наверное. Он поднял правую руку и раскрыл рот, и тогда будто из вечности раздался мощный голос:
– Но что сказать мне им?
Как страшный ветер, вздымающий и швыряющий волны, ударил этот голос по жалобам и крикам. Загрохотали в безднах подземные бури, тихий плач пролился, как мягкий дождь, что-то пронзительно всхлипнуло, подобно зимнему ветру в сучьях, взлетели дикие отрывистые крики, как брызги пенящегося прибоя. Все стонало и причитало, как стонут и причитают корабельные колокола перед крушением.
Будто в лихорадочном чаду смотрели люди и народы на жуткую картину. Ужас расширил глаза, от страшной муки дергались мышцы. А мощный голос прогремел во второй раз:
– Но что сказать мне им?
И чудовищней, чем в первый раз, было эхо, рожденное голосом. Как буря, срывающая последние оковы, как море, которое вздымается до небес, рушится на сушу и поглощает ее, подобно разверзшейся земле, сметенным лесам и взорванным скалам, как громыхание грома и метание молнии – таким было эхо, которое родил голос предвечного.
В безумном ужасе народы искали выхода из зала. Но его не было. И все еще не кончался поток людей. Он рос и рос. Стенающие заполняли зал и прижимали других стенающих к стенам. Как чудовищная волна росло число жалобщиков, они рыдали, причитали, сетовали и вопили на всех языках земли, неба и ада. А волна росла и росла, грозя затопить игроков и их приспешников.
Но вот прогремел новый оглушительный раскат грома. Будто одновременно взорвались все пушки земли, лопнули все барабаны, разлетелись все трубы. Зазвенело и заскрежетало, как будто все мечи упали на землю. Гневный ужасающий голос предвечного прогремел в третий раз:
– Но что сказать мне тем, кто беззащитен и на ком нет вины?
Воцарилась глубокая тишина. Почернело солнце, звезды остановились на орбитах, и земной шар прекратил вращение: настало мгновение, когда впервые за много-много тысяч лет судьба открылась человечеству, перед тем как свершиться.
И в этой святой тишине прозвучал насмешливый голос нечистого:
– Что им сказать? Не знаешь? Полно, об этом позаботятся твои наместники на земле!
Вряд ли я спал долго, потому что солнце еще не зашло. Оно еще выводило свои огненные обещания на своде неба, все еще светилась на озере пурпурная полоса, как отзвук мелодии о вечном мире. И ноты еще были написаны на пурпурной полосе. Только они изменили мелодию и продолжали ее менять, так, что я уже не мог вникнуть в нее, потому что головки нот превратились в чирков, которые плыли к тростнику.
Танец на могилах (1916–1917)
Когда обер-егерь Фридрих Менцигер услышал, что может поехать в отпуск, он наморщил лоб. Тогда обер-лейтенант рявкнул на него:
– Черт побери! Вас что, это опять не устраивает?
– Я ничего подобного не говорил, господин обер-лейтенант.
– Но вы, наверное, подумали об этом. Другие прыгают от радости, что могут выбраться из этой грязи, а у исто в голове невесть что. Ну, так как же? Хотите или не хотите?
– Так точно, хочу.
– Ну, то-то же. Завтра рота отправляется на отдых, а вы отправитесь домой, на двадцать дней, включая, естественно, проезд.
– Благодарю, господин обер-лейтенант.
Обер-егерь повернулся кругом.
– Послушайте-ка, что, собственно говоря, с вами происходит? Почему вы всегда такой подавленный? Я ведь никого не съем. Может быть, у вас неприятности в семье, а? Или же вы недовольны тем, что только сейчас получили отпуск?
– Дело в том, что… Это, наверное, климат виноват, господин обер-лейтенант.
– Ну, тогда поезжайте, найдите себе немецкую девушку и возвращайтесь назад хорошо отдохнувшим.
Он протянул ему руку.
– Благодарю, господин обер-лейтенант.
– Да пусть едет, – ухмыльнулся гамбуржец Хайн Диркс, когда вечером обер-егерь выходил из квартиры. Они недолюбливали его. И чего он вечно злится… может, потому, что его не сделали вице-старшиной… А на что вообще он мог рассчитывать?
– Может быть, он не хочет домой, потому что у его невесты появился младенец?
– Но он же больше года как не был дома.
– Однако и такое случается. – И они, довольные, рассмеялись. – Да ты что, у нашего тихони и невесты-то нет.
В то время как они продолжали зубоскалить, обер-егерь шагал по пыльной дороге. До Менчи было семнадцать километров, однако он шел медленно, потому что эшелон с боеприпасами проходил через станцию только около пяти утра. А у него было достаточно времени, очень много времени. Если он опоздает на этот поезд, то поедет следующим. Домой он всегда успеет попасть. От таких мыслей солдату вдруг стало не по себе, и он оглянулся, так как ему почудилось, будто кто-то идет следом за ним и читает его мысли. Но это– была лишь окутанная огромным облаком пыли телега с впряженной в нее низкорослой, лохматой лошадкой. Менцигер отступил на обочину и пропустил подводу. На телеге сидели унтер-офицер и еще один человек. Унтер-офицер крикнул Менцигеру:
– Ну и везет же тебе. Я бы тоже не отказался поехать снова в отпуск. Садись, подвезем.
– Не надо, я лучше пойду пешком.
– Ну, тогда кланяйся Германии и скажи им там, чтобы они поскорее кончали с этим делом. – Последние слова потонули в облаке пыли, застлавшем всю дорогу, словно от марширующей колонны.
Чтобы выбраться из пыли и сократить путь, обер-егерь поднялся на холм. Наверху он остановился и огляделся.
Так вот она, эта знаменитая страна македонцев, которую он в течение долгих месяцев видел только из окопа. Волшебные чары истории медленно, но все плотнее и плотнее обвивали эту голую местность своими пестрыми нитями. Многие школьные учителя – плохие сеятели: они бросают семена, но семена эти еще в ящиках потеряли всхожесть и годятся только на удобрение. А такое удобрение питает сорняки и пестрые цветы, занесенные сюда издалека ветром. Однако среди семян, потерявших всхожесть, встречается иногда хорошее зерно, и одинокий стебель, выросший из него, тем краше и крепче, чем меньше у него собратьев. Учитель истории у Фридриха Менцигера был ужасный сухарь, но он рассказывал о Македонии и об Александре Македонском. Обер-егерь посмотрел на раскинувшуюся перед ним землю. Во сто крат ярче, чем у него на родине, сверкали здесь звезды, однако луна была гораздо бледнее. Горы окутывала голубая дымка, и в ней переливающимися красками прочерчивался путь пыльного облака. Солдат порылся в своей памяти, и она соткала из сохранившихся в ней обрывков и из романтического настроения летней южной ночи ряд пестрых картин. Он вздрогнул. В облаке на дороге, которое было, как он хорошо знал, не чем иным, как пылью, он увидел всадников, развевающиеся знамена и тяжелые боевые колесницы. Сверкали шлемы, щиты и копья, и смелые лица устремляли свой взгляд на чужеземца. Во главе колонны ехала верхом огромная фигура, величиной с гору. Когда фигура обернула лицо, солдат узнал ее. Это был сам Александр Македонский, а его войско заполняло долины и устремлялось к реке. Там внизу, на Вардаре, ползли тени, вверх по течению поднимались корабли под вымпелами. Из дымки тысячелетий возникла прекрасная Роксана, супруга полководца. Тени соединились с фигурами на дороге. Теперь, наверное, Александр поцеловал Роксану. Поцеловал, повел в свой шатер, и могущественнейшая сила и ярчайшая мудрость мира соединились с чистейшей формой и с прекраснейшей красотой, а народ ликовал.
Когда солдат подумал о женщине, он почувствовал сильное биение в груди и его зрачки расширились. Он схватил себя за голову и вздохнул:
– Это все нервы.
Затем он сел на камень и продолжал вполголоса:
– Неужели я уже сошел с ума, что мне мерещится всякое? Вот это, очевидно, и есть типичное немецкое помешательство на почве образованности. – И он решил думать о чем-нибудь другом.
И он подумал о родине. «Боже мой, уж лучше беседовать с призраками, соизмерять с ними всю мизерность и никчемность собственной жизни и тем не менее обладать властью отправлять их снова в царство теней. Где они все теперь? Мудрый ученик Аристотеля[15]15
Имеется в виду Александр Македонский (356 г. до н. э. – 323 г до н. э). Роксана – жена Александра Македонского, которую убил в 311 г. до н. э. македонский царь Кассандр. Олимпиада – мать Александра Македонского, участвовала в заговоре против своего мужа Филиппа.
[Закрыть] скончался, красавицу Роксану убили, с отважной Олимпиады из рода Ахилла чернь сорвала пурпурное одеяние и побила каменьями. Рим господствовал здесь и пал. Турки пришли и ушли. Вот уже и сербы ушли, и теперь немцы защищают эти границы от французов. Давно уже исчезло плодородие этой земли, и только вечно обновляющаяся река несет свои воды, и лишь вечно юные звезды смотрят, улыбаясь, на все преходящее».
Какая чушь! – сказал громко обер-егерь и развязал походный мешок с провизией. Но сухой хлеб ему не показался вкусным. Лучше уж закурить трубку.
Неожиданно он снова подумал о родине и о Рейне. Где же все-таки, если смотреть отсюда, находится Германия? Он поднял глаза и посмотрел на северо-запад. На вершине горы Берашина вспыхивала большая звезда, которая светила ярче, гораздо ярче, чем остальные. Менцигер улыбнулся, вспомнив свое видение, и посмотрел, не отвечает ли другой светотелеграф. Ответили несколько. Они посылали световые сигналы, перебивая друг друга, а с юга вмешивались в их разговор вспышки огня французской артиллерии. Тут солдат подумал о военной технике Александра Македонского и о том, что бы тот сказал, если бы увидел эту картину. Чего только люди не изобрели и не сделали за это время! И он подумал о причинах войн Александра Македонского и нынешней войны. Люди за это время почти не изменились: они все так же пытаются перекроить мир, а в результате получается лишь глава для школьной хрестоматии.
– Какая чушь! – сказал солдат, повернулся и пошел дальше.
Прожектор на горе Берашина все еще посылал сигналы и увлекал мысли солдата за гору, все дальше на северо-запад, пока они не достигли его родины, что его очень удивило. Однако они там не остались, а сновали между отчизной и чужбиной, причем всякий раз, когда мысли возвращались на родину, их чистые покровы были разорваны и запачканы грязью и кровью. С каким-то наслаждением солдат наблюдал за жутким танцем в своей душе. Конечно, родители и родственники будут рады, когда он наконец приедет домой! Будут рады, ведь они все там в Германии должны только радоваться этому. В письмах и газетах они писали о своей нужде и своем героизме, обсуждали сообщения с фронта, садились за накрытые белыми скатертями столы, жаловались по поводу своей все более скудной пищи и затем ложились в мягкие постели. Презрительная усмешка перекосила его рот. А когда они получали горькие известия с поля боя, то плакали и стонали, называли свой траур геройством и тем не менее снова садились за белые столы и ложились на мягкие постели. Но погибший оставался мертвым, а ведь он был моложе их и тоже хотел жить. Не успел он еще стать прахом, а его родственники уже снова танцуют. И уже много значило, если отец иногда скажет: «Ну, вот уже два года, как Вильгельм погиб». И еще более впечатляло, если тетя Мария добавляла:
«Он был такой хороший мальчик». Менцигеру хотелось расхохотаться. «Цирк, настоящий цирк!» – кричало все в нем.
Мысли солдата не переставали кружиться вокруг белого стола и мягкой постели, как вороны кружатся над падалью. Стол и постель – когда он видел нечто подобное? Голод, жажда, усталость, мороз, жара, кровь, убитые, умирающие, вши, грязь – таким был его мир в течение вот уже восемнадцати месяцев. А может быть, это длилось уже несколько лет? Где-то вдали, в серой дымке, находились комната с книгами, аудитория и все те вещи, которые возвышают человека над животным. В сером прошлом находилось будущее, которое так прекрасно сверкало и которое потонуло в усталости, крови, вшах и грязи. Всей воды в Вардаре не хватило бы, чтобы смыть грязь, в которой он жил. Даже если бы он и надел фрак и лаковые штиблеты – все равно его сердце оставалось равнодушным, его дыхание пахло кровью, вши вгрызлись в мозг, а из неподвижных глаз таращилась засохшая душа. Долго, слишком долго тянулся этот ужас. Вот поэтому-то он совсем не будет стараться приспособиться к культуре тех, кто остался дома. Он будет продолжать носить свою грязную военную форму и спать на полу. А если они попробуют подойти к нему со своими фразами и разглагольствованиями, подобно тому как они распинаются в газетах, то тогда уж он им скажет все что думает. Да и зачем ему скрывать, что ему все это осточертело, трижды осточертело? Надо лишь не проявлять никаких чувств, быть животным, хищником. Ведь главное – быть зверем, выслеживать жертву, нападать и убивать.
А может быть, вообще все разговоры о цивилизации – болтовня? Может быть, все это интеллигентское умничание имеет меньшую ценность, чем жизнь простого македонского пастуха? Если бы не было войны, то он, вероятно, уже сдал бы все свои экзамены и сидел бы где-нибудь в должности ассистента. Он уже отслужил бы свой первый год и был бы уже помолвлен, продвинулся по службе, женился бы и, подобно другим, произносил умные речи о науке, боге, политике и прогрессе, то есть все то, что до него говорили старики. Разве это была какая-то особая жизнь? Неловкий дипломат или жадный до наживы предприниматель. В один прекрасный день грубое слово взбудоражило человечество, и всем вновь пришлось признать: кто сильнее, тот и славнее. А если как следует подумать, то и его привлекала примитивность стадной жизни в армии, а грязь и кровь для воина в порядке вещей. Да и вообще что такое природа? Кто действительно любит ее, того не испугает ни одно из ее проявлений. Борьба была одним из таких проявлений, а кровь и грязь, в свою очередь, были проявлениями борьбы. Глупо только, что они с детства подавляли в людях всякое естественное проявление, что они просвещали и цивилизовали людей, воспитывали миллионы по единому образцу: сила – это, дескать, нечто грубое, насилие – нечто дурное, жадность – нечто низменное, любовь благородна, правдивость прекрасна, а право – это высшая ценность. Однако в самый разгар своей воспитательской деятельности они выбивают у людей книги из рук, малюют на лице своего господа бога ненависть, суют людям оружие в руки и кричат: «Иди, убивай, и ты будешь героем. А герой – это первый человек среди всех людей». Так было и с той и с другой стороны. Но для чего жить и для чего убивать? Человек, который задумывался над этим, не видел смысла в этой возне, ибо так было всегда и совершенно так же, как у дикарей.
Ведь сколько людей уже погибло! Он сам убил одиннадцать человек. Это он знал совершенно точно. Первый был русский. Он лежал раненый на земле и стрелял им вслед. Его он пронзил штыком. Потом двое русских перед проволочным заграждением, которые хотели подкрасться по-индейски и которые, когда его пули попали в них, подпрыгивали, как зайцы. Затем пойманный сербский шпион, который пытался бежать. Этот долговязый парень упал лицом на землю и уже не шевелился. Потом серб в окопной схватке, когда у него сломался штык. Затем еще один, его он убил ударом ножа в шею. Этот сопротивлялся как бешеный и укусил его в руку через мундир так, что осталась кровавая рана. Потом он подстрелил двух солдат французского патруля. Потом был французский лейтенант, орангутан, мчавшийся на траншеи с обнаженной саблей в руке. Индус, бежавший во весь рост, не сгибаясь, вслед за лейтенантом и катавшийся потом по земле, И чернокожий, кричавший, как женщина в родовых муках. И еще очень, очень многие, в которых он, наверное, попал, но не знает об этом…
И вот эти одиннадцать человек появились вдруг на обочине и взяли, ухмыляясь, винтовки на караул, а затем побежали прочь от обер-егеря, все быстрее и быстрее, в северо-западном направлении через гору Берашина. Впереди бежал молодой французский лейтенант, размахивал саблей и кричал: «Бей их! Бей немецких свиней!» А негр скалил зубы.
Но тут при последней вспышке прожектора в душе солдата возникло видение – у дороги стояла молодая женщина в белом одеяний и смотрела на него с робкою мольбой во взгляде. «Родина!» – с трепетом подумал он. Эту мысль он не окунул в кровь и грязь, а лишь чуть надорвал ее и посыпал немного пылью. Задумавшись, он остановился на мгновение и произнес:
– Какая чушь!
Фридрих Менцигер бродил по улицам Будапешта, и кипучая жизнь этого города, сохранившего и во время войны свою жизнерадостность, была подобна бороне, взрыхляющей своими острыми зубьями затоптанное поле солдатской души, подготавливая его для новых всходов. Обер-егерь хотел ознакомиться с красотами венгерской столицы, но когда он увидел нарядно одетых людей, сидящих в кафе на улицах, когда услышал, как они смеются и музицируют, у него пропало к этому всякое желание, а в его душе нарастало сильное раздражение. Особенно волновали его хорошенькие женщины, их походка, их опрятное и изящное платье. Его волновало то, как они показывали свои ножки из-под коротких юбок, а также то, как они смеялись и бросали взгляды. Иная улыбалась ему. Она, наверное, смеялась над грязным солдатом, выглядевшим иначе, чем элегантные мужчины, разгуливающие здесь. «Это и есть культура, ради которой я стал свиньей», – издевался он сам над собой, и его злость разгоралась от этих гневных мыслей еще сильнее, в результате чего на Цепном мосту он чуть было не совершил злодеяние.
Перед солдатом вышагивал молодой человек в светлом, почти белом костюме, в голубых шелковых носках и в лакированных полуботинках с пряжками. Соломенная шляпа кокетливо сидела на его черных кудрях. В правой руке, одетой в тонкую перчатку, он вертел тросточку с серебряным набалдашником. Он шел беззаботной, танцующей походкой юнца. О, как он ее ненавидел, эту приплясывающую походку! Солдат совершенно отчетливо видел каждую деталь в одежде молодого человека, и мелкие ромбики костюма все сильнее притягивали его к нему. Его дикие мысли поднимались по этим ромбикам выше и выше, пока наконец не вцепились в шею франта. Все сильнее и сильнее ему хотелось наброситься на этого щеголя, дать ему по физиономии, а если тот будет сопротивляться, сбросить его в Дунай. Ведь так много людей, уставших, оборванных и окровавленных, погибло, в волнах, что не беда, если и франт в белом костюме пойдет ко дну, говорил ему внутренний голос, подгоняя его, хотя тормоз хорошего воспитания и останавливал его, нашептывая: «Не надо, не надо». Но его заглушило резкое: «А я?», которое кричало в нем пронзительно, как скрипит колесо орудия, когда тормоз не может удержать его. Он толкнул венгра, посмотрел горящим взглядом ему в лицо и протянул к нему руку с растопыренными, подобно когтям хищной птицы, пальцами. Незнакомец взглянул на него удивленно, улыбнулся и сказал:
– О, немецкий камрад! Вы едете в отпуск и хотите посмотреть Будапешт?
«Бей его! Бей его!»– кричало все в солдате.
– Почему вы сделали такое сердитое лицо? Вы больны? Если сегодня вечером вы будете еще здесь, я вас приглашаю на рюмку вина. Видите ли, я тоже в отпуске здесь и нарядился так, потому что радуюсь этому.
Рука Фридриха Менцигера дрожала. «Он лжет, он лжет, – говорило что-то в нем. – Он боится». Тут его взгляд упал на черно-белую ленточку на лацкане пиджака венгра.
– Ленточка? Я служил в прусских частях в Польше, еще в пятнадцатом году.
– Так, так, – сказал солдат. Кровь прилила ему к голове, и он почувствовал головокружение.
– Если у вас будет время сегодня вечером, то приходите в таверну Хоццеля на улице Андраши, – ее знает всякий. Там я встречаюсь с двумя товарищами из его императорского величества тирольского стрелкового полка, так что нас будет тогда четыре фронтовика. Спросите лейтенанта Маккаша.
– Большое спасибо, но мне нужно сегодня же ехать дальше, – заторопился Менцигер и зашагал прочь.
– Если надумаете, то приходите. Привет, камрад! – крикнул венгр ему вслед.
Солдату было стыдно за то, что он только что намеревался сделать. Но затем он сказал себе – и был рад этой мысли, – что не все франты, которых он здесь видел, являются военнослужащими, приехавшими домой на побывку. Это просто случайность, что он повстречал одного такого. Его нервное возбуждение прошло, и он презрительно скривил рот: «Ну и пусть себе жрут, пьют, танцуют, влюбляются, – что тебе до этого!»
У конца моста он остановился и оглянулся. Как раз в этот момент венгр раскланивался с какой-то молодой девушкой. Менцигер только заметил, что у нее была очень короткая юбка и что на ее красивых ногах были высокие элегантные сапожки. Снова он почувствовал биение в груди, как тогда, в первый вечер своего путешествия. Он повернул назад, даже не отдавая себе отчета в этом. Просто ему очень хотелось увидеть лицо девушки. Когда он поравнялся с парочкой, венгр заметил его.
– Так смотрите же, приходите, – крикнул он.
Девушка кокетливо взглянула на него своими черными глазами, она была прехорошенькой. Солдат отдал честь и зашагал быстрее. В спине он ощущал какое-то жжение, будто кто-то вонзил ему в спину раскаленное железо и оно дошло ему до груди. Он чувствовал, что эта пара смотрит ему вслед и что разговор идет о нем.
Бесцельно бродил Менцигер по городу, не замечая памятников и архитектурных сооружений, и видел только нарядно одетых, смеющихся женщин. У вокзала он зашел в небольшой ресторан, заказал кружку пива и сел в угол. Выпив пиво, он обратил внимание на то, что стол был накрыт белой льняной скатертью. Он уплатил за пиво, взял из камеры хранения свой ранец и сел на скамейку на перроне. Поезд в Вену отправлялся лишь через два часа.
Вот уже восемь дней он находился дома, однако редко выходил из своей комнаты. Они хотели окружить его вниманием и заботой, но их попытки разбивались об его отчужденность. Однако он уже не спал на полу, как в первые две ночи, и обедал уже вместе со всеми за семейным столом. «Ты очень болен», – услышал он слова своей сестры Хильды, и при этом она серьезно и печально посмотрела на него. Родители охнули, и глаза матери наполнились слезами. Тогда он повернулся и ушел. «Скорее бы прошли эти две недели, – таковы были его мысли утром, днем и вечером. – Скорее прочь отсюда, опять в окопы».
Однажды вечером Хильда вызвала у него сильное раздражение. Она пришла в его комнату, взяла его за руку и сказала:
– Фриц, что с тобой? Скажи мне, мы же всегда понимали друг друга.
Он убрал свою руку и ответил:
– Сестричка-медсестричка, я совершенно здоров. Я хочу только, чтобы меня оставили в покое. Не распространяй сферу своего влияния за пределы лазарета.
Это должно было прозвучать шутливо, а прозвучало бездушно и грубо. Этого он не хотел. Хильда всплакнула.
– Фриц, пойди на люди. Надень штатское платье, пойдем к Вендландам. Ганс вчера приехал в отпуск. Мари и Герман уже не раз спрашивали о тебе.
– А что мне там делать среди вас, таких воспитанных и нарядно одетых? Я не гожусь для выслушивания ваших сетований и разглагольствований о вашем героизме.
Сестра сказала без тени упрека:
– Ты когда-нибудь слышал, чтобы я жаловалась, хотя мой труд часто очень нелегок? А наши родители? У старика отца почти нет людей в магазине, у матери дел более чем достаточно, а мой халат медсестры ты называешь нарядом? – Солдат молчал, а девушка продолжала: – Германа Вендланда демобилизовали – он потерял зрение. Им было очень тяжело. И Мари восемь месяцев только и делала, что ухаживала за своим слепым братом. Теперь Вендланды снова смеются.
– Они смеются? Это хорошо.
– Да, Фриц, они смеются. Герман Вендланд, которому столько же лет, сколько и тебе, снова смеется.
– Он никогда ничего не принимал всерьез.
– Нет, Фриц, Мари однажды застала его в тот момент, когда он хотел броситься вниз, с балкона.



![Книга Чудесная кукла [Рассказы] автора Кудзаг Дзесов](http://itexts.net/files/books/110/oblozhka-knigi-chudesnaya-kukla-rasskazy-273931.jpg)




