355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльмира Нетесова » Забытые смертью » Текст книги (страница 18)
Забытые смертью
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 04:11

Текст книги "Забытые смертью"


Автор книги: Эльмира Нетесова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 25 страниц)

Ну, а чтобы не возникало сомнений в серьезности намерений, надел он дедовские хромовые сапоги с березовой прокладкой, поющей при каждом шаге, отцовские брюки-галифе, серый, в коричневую клетку, пиджак, в котором дед к бабке сватался, красный галстук из дерматина – крик моды, синюю фланелевую рубаху, которую купила ко дню свадьбы первая жена, и носки, ни разу не штопанные.

Это не беда, что подгнивший армяк на его плечах доживал второй век, а порыжелая шапка из. сомнительного меха давно потеряла товарный вид. Их он снимет. И предстанет перед Олесей в полном блеске. Ведь именно для этого дня загодя купил Прошка в магазине флакон «Шипра». И чтобы сразить наповал будущего тестя и невесту, весь пузырь одеколона вылил на голову и прикрыл шапкой, чтобы запах не выветрился.

Старая кобыла шарахалась от Прошки во все стороны. Ее мутило то ли от вида, то ли от запаха, исходившего от мужика.

Прохор шел, выпятив грудь, выставив наружу галстук – яркий, смерзшийся, тот был похож на индюшиную соплю. Но Прохор о таком и слушать бы не стал. Он не шел, он – вышагивал рядом с фыркающей кобылой. Представляя, как осчастливит семью лесника.

И вдруг этот Васька… Ответив, куда и зачем он едет, цыган приметил, что Прошка как-то странно одет, и спросил, не желая обидеть:

– Ты что, Прохор, к какой ведьме на пьянку собрался? Ты ж всех кикимор до усрачки насмешишь! Хоть одну живой оставь. Для меня!

– Сам пугало! – отвернулся Прошка и про себя подумал: «Лес большой! Ну с чего я взял, будто Васька к Тимофею поедет? Иль других дорог нет? Да и Олеся не глянет на цыгана. Она любит основательность, серьезность, а не свистуна с пляской», – и задрал нос кверху, успокаивая себя.

Нет, Прохор боялся не зря. Цыган подъехал к зимовью Тимофея, намного опередив Прошку.

Увидев лесника, передал ему бумажку, дающую право на получение дров, и предложил леснику дорогую папиросу, которую мог позволить себе лишь тот, кто имел приличный и твердый заработок.

Олеся несла воду из проруби. И увидевший ее цыган тут же взял у нее ведра, с песнями, смехом, шуткой занес в дом и вернулся к леснику.

Олесе запала в сердце улыбка Василия. Ей захотелось увидеть ее еще раз. И девушка, вылив воду в бочку, снова пошла к реке.

Василий нагнал ее у проруби. Зачерпнул воду, поднял ведра и только тут рассмотрел лицо Олеси, охватил взглядом всю. И… пропал цыган!

Василий наносил полную бочку воды. Пел, свистел на весь лес, шутил так, что не только Олеся – Тимофей хохотал до слез. Он показывал, как ходит по воду армейский повар, как он, Василий, убегал в самоволку, а потом попал на «губу», где его заставили не только чистить картошку, но и уборную. И как ефрейтор проверял качество работы.

Пока Прошка приехал, Олеся уже была очарована Василием. И не сводила с него влюбленных глаз.

А Василий, словно шутя, насадил топор на топорище, развел пилу, наточил ее. Угостил Олесю леденцами, которые всегда носил в кармане. И, загрузив с Тимофеем полные сани отборных березовых дров, пообещал наведываться чаще.

На Прошку, подъехавшего к избе, в этот раз уже никто не оглянулся. Его попросту не заметили. И это ударило по самолюбию больше любой пощечины. Что там галстук, певучие сапоги и галифе? Даже «Шипр» не помог. Олеся смотрела вслед трактору, словно увез Василий не только свою, улыбку, но и сердце девушки. Она слушала удаляющийся звук двигателя, лязг гусениц и уже скучала по цыгану. Прохора она не хотела слышать и смотрела на него с отвращением.

Тимофей понял, что творится с Олесей. Не ругал, не осуждал дочь. Ему и самому понравился веселый, красивый цыган.

Прохор был вне себя от злобы. Им не просто пренебрегли, у него отняли надежду, на него не обратили ни малейшего внимания. Отец и дочь будто заворожены цыганом. И когда Прошка попытался рассказать им о причине своего визита, его долго не могли понять.

Ему бы сообразить, сколь неуместен этот разговор теперь, уйти вовремя, дать семье обдумать, взвесить все. Но не хватило терпения, подвело воспитание и уверенность в собственной неотразимости. Репутация первого жениха поселка заставила заговорить. И, плюнув на уязвленное самолюбие, Прохор откашлялся и спросил:

– Так долго я еще буду ждать, покуда меня увидят и спросят, с чего я здесь теряю свое драгоценнее время и кручусь на скамейке ужом?

– Да бери ты эти дрова! Давно пора загрузить телегу! Чего торчишь бельмом на глазу? – раздраженно ответил Тимофей.

– Не за тем теплом я сюда приехал. Не за дровами. Не они нынче главное в избе моей. Сердце иного тепла запросило. Душевного. За ним я здесь объявился. Мужик во мне взыграл!

Тимофей, зачерпнувший из ведра кружку воды, в это время сделал глоток и, услышав сказанное, поперхнулся.

– Не ждали для себя радости такой? Я понимаю, шибко нежданная она для вас! Но я все обдумал и решился! Пора мне заново бабным стать!

– Чего? – еле продохнул лесник и смотрел на Прошку, выпучив глаза.

– Так и быть! Беру Олесю в бабы себе! – Прошка улыбнулся широкорото, обдав девку сальным мужичьим взглядом. Та съежилась, сникла и, прижавшись к отцу, запричитала:

– Не отдавайте меня за Прохора, тятенька! Не губите! Я слушаться буду Не стану нарядов просить! Только пожалейте! Уж лучше одна буду век вековать! – просила Олеся.

Такого подвоха Прохор не ожидал для себя.

– Отчего ж не мил стал? Еще вчера дозволяла гладить себя, целовать в щеки. Не отталкивала меня. Слушала признанья любовные и сама страдала по мне! Готова была босиком ко мне в дом бежать следом за телегой и даже вместях с кобылой! А нынчи что приключилось? Иль отшиб твои мозги цыганский выродок?

– Ты чего тут хвост распускаешь? Пошто срамишь мою дочь? Ты кто ей, чтобы отчитывал со мной вровень? – шагнул к Прошке Тимофей и схватил его за грудки: – Босяк засратый! Иль запамятовал, как появился тут? Да я тебя одним пальцем что клопа размажу на полу! – сдавил Прошку так, что дышать нечем стало. – Ворюга! Хлыщ вонючий! Гнида недобитая! – поднял Прошку над скамейкой. Тот ногами засучил. – Жених выблеванный! Я тебе живо место сыщу! В лесу пеньков хватает. Под любым успокою! – Лесник швырнул парня к двери, прикрикнув зло: – Пшел вон отсель!

– Торопитесь! Еще сами придете ко мне прощенья просить за сегодняшнее! Думаете, Васька женихом станет? Да его любой табор сманит. С-под носу увезет любая цыганка. Он не я! Я – надежа! Что камень! За мной, как за стеной, никакая не пропадет. А цыгане к работе не приучены. Им бы петь да плясать. А я свое отплясал. Сурьезным стал. Нешто меня на свистуна променяете? – заставил слушать себя Прошка.

– Откуда в наших местах табор объявится? Никогда их здесь не видел. Да и Васька в Речном с малолетства! Что ж доселе его никто не увел? – заколебался Тимофей.

– Молодой он покуда. Вот и не увели! Но вы смотрите на него! Кроме песен и плясок, ни шиша не умеет! Кой мужик из него получится?

Но Олеся ни о чем не хотела слышать.

– Прогони его! – просила отца.

– Я и сам уйду с радостями, что не свела судьба с безголовою. На счастье, так стряслось, что теперь сам убедился, как мог оконфузиться. В жены верных берут. А не крутелей! Безмозглые в старых девах векуют. Либо в подолах приносят! С цыганом того недолго ждать! – Прохор взялся за ручку двери и выскочил наружу, приметив, как Тимофей рванулся к ружью, заряженному крупной солью.

Прохор кинулся к саням. Какие там дрова?

О них забыл! От обиды дрожал. Он готов был наговорить еще много. Но боялся Тимофея. А тот выскочил на крыльцо с ружьем в руках. Увидел, что Прохор лошадь разворачивает, не стал стрелять мужику в задницу, чтобы думал, прежде чем говорить. Но вслед ему, не удержавшись, пообещал: коли будет Олеси домогаться – в первую же берлогу к медведю сунет.

Прошка уезжал из леса чуть не плача и все обдумывал, как отомстить цыгану, а главное – Олесе и Тимофею.

Он понимал: избить Ваську он не сумеет. Тот сильнее, крепче. В драках поднаторел, еще в армии научился всяким хитростям. «Угроз он тоже не испугается. Наоборот, они его раззадорят», – сокрушался Прохор.

Мать, узнав обо всем, не огорчилась. И, подумав, сказала:

– Цыган никогда не женится на лесничихе. С чего ты взял? Да тот Васька небось имя ее забыл, стоило уехать из лесу. Иль мало девок в поселке? Зачем ему в глушь мотаться за тем, что под боком имеется? Не клад! Зря сумлеваешься. С месяц-другой поломается, подождет впустую, враз поумнеет. И сам Тимофей придет к тебе с покаянием. А ты покуда к нему не показывайся! Обидься. Блюди достоинство семьи.

И Прошка послушался. Каждый день сдерживал кобылу, чтобы не свернула на знакомую тропу. Себя чуть ли не за шиворот держал: от соблазна увидеть Олесю хоть краем глаза. И брал дрова совсем на другом участке, далеком от зимовья Тимофея и Олеси.

Теперь он вновь стал появляться на улице среди девок и молодых вдовушек. Заигрывал, ухаживал. Но почему-то ни к одной не лежало его сердце.

Конечно, Прошка первым заметил, что не стало цыгана на вечеринках и посиделках. Замолчала его гитара. Лишь изредка слышались со двора Василия грустные песни. Но слов их никто не мог понять. Не знали поселковые, отчего грустит цыган.

Василий и впрямь потерял покой. Но оброненное Прошкой злое слово о цыгане застряло занозой в памяти Тимофея и Олеси.

«А что, если и впрямь уйдет в табор к своим, бросит дочь? Сегодня в любви клянется. Ну да что с него взять? Сорвет свое. Потом ищи, как ветра в поле!» – вздыхая, ворочался лесник на широкой лежанке.

Прошка первым увидел Олесю в поселке. В магазин приехала за покупками. Никогда раньше не наведывалась в Речное одна. А тут насмелилась. Услышал о ней и Василий. Мигом у магазина объявился. С гитарой, с песнями. И понятно! Вечер наступал.

Прошка, глядя на Олесю, губы кусал от злобы. Смотрит девка на Василия, людей не стыдясь. Глаз не отводит. О Прошке и не вспомнила. Забыла все его нежности. А ведь он из-за нее столько времени потерял! Поднималась в груди мужика черная волна ярости.

Вспомнились все унижения и оскорбления, которые услышал и стерпел от семьи лесника. Он больше не мог жить, не отомстив.

Прохор терпеливо наблюдал за Василием и Олесей, прощавшимися на лесной дороге, сворачивающей к зимовью. Цыган целовал девушку не безобидными поцелуями в щеки. Он целовал ее в губы. Долго. Так долго, что Прошка чуть не взвыл под кустом.

Василий называл Олесю звездой своей судьбы. Клялся в любви до гроба. Лишь с первыми петухами отпустил ее, а сам, сев на велосипед, отправился в Речное.

Олеся долго смотрела вслед Василию. Едва свернула на тропинку, как из кустов выскочил Прохор, сбил с ног ударом кулака. И, не дав опомниться, заткнул рот задранной юбкой.

– С-сука! Цыганская подстилка! Меня прогнала, высмеяла! Я тебя проучу! На коленях приползешь. Умолять станешь, – скрутил испугавшуюся Олесю. – Ну, вот и все! Теперь беги к цыгану! – натянул портки. И, прикрыв уже бабью голь, бросил через плечо, уходя: – Вечером пусть отец придет. О приданом договоримся.

Едва успел Прошка влезть на чердак – не хотел будить мать, как услышал – в избу колотятся пудовые кулаки.

Мать открыла испуганно. Тимофей влетел зверем.

– Где твой кобель? – грохотал он кулаком по столу.

– Что стряслось? Угомонись.

– Пришибу скотину. Дочку мою ссиловал!

– Он жениться на ней собрался!

– Кому нужна погань? Где он? – прошел лесник в комнату.

Прохор сидел на чердаке ни жив ни мертв от страха. Он был уверен, что Тимофей не захочет огласки и позора для дочери, тихо выдаст ее замуж. Но лесник орал так, что на голос его сбежались соседи. Кто-то, узнав, в чем дело, вызвал милицию. Двое оперативников пришли тут же. И вскоре вытащили Прошку с чердака, едва сумев защитить от расправы Тимофея. Тот грозил найти мужика из-под земли и свернуть ему голову, как цыпленку. Прохора вскоре осудили. Не согласилась Олеся уладить случившееся миром, не пожелала стать женою Прохора. И, когда тому определили наказание в пятнадцать лет лишения свободы, пожелала, уходя:

– Чтоб ты света не увидел и сдох в тюрьме, гнилой козел!

Прошку тут же отправили на Колыму. Едва он попал в зону и зэки узнали, за что осудили его, сбились вокруг шконки, матерясь.

– Пока мы тут сидим, такие, как ты, паскуда, позорят наших баб, сестер и дочерей. Не думай, что здесь тебе сойдет даром! Душу вырвем! – грозили все.

– Вырвать ему яйцы! Пусть поплатится, падла, за свое. И остаток станет жить вприглядку! – предложил сосед по шконке.

– Опетушите его и киньте к обиженникам! Пусть на своей жопе познает, что утворил! – подсказал бугор барака.

– Чего гоношитесь, фраера? Кого припутали? Свежака? Насильник он? Дайте его нам вместо магарыча. Месяц трясти вас не будем, – предложил фартовый, войдя в барак.

– А вам он зачем?

– В рамса на него срежемся. Ставкой в игре станет. Своих жаль. От скуки, может, еще чего-нибудь придумаем.

– Давай выкуп! – потребовал бугор барака работяг.

– За этого? Ты что? Сказал – месяц трясти не будем.

– Бери!

– Эй ты, пропадлина! Шустри, задрыга, в нашу хазу! – дал пинка Прошке фартовый.

В барак к ворам Прохор влетел, кувыркаясь через голову. Он ничего не видел. И никак не мог остановиться.

Он летел по проходу между шконок. С визгом, стоном, матом, как комок зла. Вот ткнулся в чьи-то ноги. Сшиб. Его поддели в бок сильнее прежнего, загнали в угол, к параше. Там столпившиеся мужики схватили за шиворот, сдернули с пола, поставили на ноги:

– Ты, потрох, откуда свалился?

Когда узнали, повеселели:

– Как накажем козла?

А через десяток минут известный на всю зону художник по кредиткам, отбывавший третий срок за фальшивомонетничество, со смехом рисовал на груди Прохора, привязанного к шконке, увеличенный во много раз половой бабий низ.

Так решили фартовые.

– Ты хоть помнишь, как она выглядит? – спросил бугор фальшивомонетчика. И, глянув на рисунок, нанесенный на грудь, расхохотался: – Посмачнее, пожирней изобрази! Чтоб фонарем горела! Пусть этот пропадлина помнит и в гробу, за что ходку тянул. Чтоб нигде стемнить не мог и отмазаться! Давай! Изобрази! Чтоб черти, приняв его на тот свет, со смеху поусирались!

Глубокой ночью, закончив колоть Прошку, фартовый обоссал ему грудь вместо дезинфекции. И велел линять со шконки.

Прохор было потребовал место для себя, но сердобольный обиженник одернул вовремя и предупредил, что бывает с теми, кто любит возникать.

Прохор с неделю болел. Татуировка вспухла, грозила заражением. Но обиженник и тут помог. Выбрал из печки древесный пепел, засыпал толстым слоем татуировку. Когда боль утихла, смыл все с груди свежей заваркой чая и, глянув сочувственно, сказал:

– Срамотища жуткая! Теперь тебе уж никогда не доведется снять рубаху. Эта транда у тебя даже на кишках пропечаталась! Но не тужи! С этим жить можно! Зато жопу не пробили, не отдали сявкам оттянуть тебя в очередь. Не оторвали яйцы. Такое здесь как два пальца обоссать! Считай, легко отделался. За такое фартовые размазать сумеют. Да что трехать? Сам увидишь.

– Как же мне теперь жить? – сокрушался Прошка.

– Да клево! Не вылупайся, потешь фартовых, повесели бугра. И всегда хамовка будет. Может, кайф обломится! В чести держать станут, коль пофартит.

Прошка слушался обиженника во всем. Тот уже много лет канал в фартовой хазе, знал все законы насквозь, привычки и характер воров. Учил Прошку, как средь них выжить, не потеряв душу.

– Если по кайфу придешься, лафово дышать тебе. А нет – в очко иль рамса продуют. Утопят в параше. Иль в проходе повесят.

– Как? Совсем? Насмерть?

– Иного не бывает, – отмахнулся обиженник.

И вскоре Прошка убедился, как легко и просто теряют жизни в зоне мужики. Редко кому довелось тут умереть своею смертью. Держали эту зону воры, а потому перечить им было безумием. Они умели расправляться по-всякому. Красиво и грязно. Быстро и медленно.

За год в зоне Прошка превратился в старика. Он видел столько изощренных пыток, что никакой Тимофей с его кулаками, кнутом и угрозами не мог уже испугать его.

Первое время после увиденного Прохор кричал во сне. Дрожал неделями. Не мог есть. Ему было страшно. Но постепенно он черствел. Привык.

Бугор фартовых сам дал кликуху Прохору. По татуировке так и звал Трандой. Перечить или возмущаться Прошка не насмелился. Был предупрежден. А потому послушно появлялся по первому зову фартовых. Кривлялся, ломая из себя кокотку с панели. Научился смешить воров до слез. И те щедро кормили мужика. Но, едва глотнув водяры или чифира, гонялись за Трандой с ножом, припоминая ему причину ходки.

На четвертом году, когда в зону пришел новый начальник и заставил фартовых работать, бугор первым вытолкал из барака Прошку. Того вмиг загнали на рудник, где он с утра до ночи таскал тачки с углем.

Когда слабел и падал, охрана пинками помогала встать. Попробуй разинь рот, пожалуйся на недомогание – отвезут в отработанный карьер. Туда и мертвых, и ослабших, и больных отвозили. На всех один бульдозер приходил…

Может, и Прошку туда увезли бы. Но выручил случай. Выстроили ослабших для посадки в грузовик, чтобы на карьер отвезти. Велели рубахи и портки снять, чтобы на пополнение не тратиться. И увидел старший конвоя татуировку на Прошкиной груди. От удивления остановился. Всякое видывал, но не такое. Расхохотался. Тут начальник зоны подошел. Очки надел. Глазам не поверил, рукой к татуировке потянулся.

Прошка понимал, для чего их раздевали. Чувствовал, что видит белый свет последние минуты. И решил испробовать то, что даже на фартовых безотказно действовало.

Скорчил рожу, сложил губы в бантик и говорит начальнику:

– Если б ее подкормить да подмыть! Она б не раз настроенье еще сберегла! Ну зачем губить красу такую?

– Тьфу, черт! Ну как живая! Кто же так изобразил? Как ты с нею ладишь? – отдернул начальник руку. Но из строя велел вывести, одеть, вернуть в барак. И кормить по полной норме.

– Ему с таким клеймом и так нелегко приходится. Если до воли доживет, я ему не позавидую. Ни в бане, ни к бабе, ни на курорт не покажись. В гробу и то краснеть будет перед родней. Он этой татуировкой больше, чем сроком, наказан. Перед матерью не сможет рубаху снять. А уж перед детьми и внуками – тем более.

Прошку оставили жить. Начальник зоны, охрана, завидев мужика, усмехались либо сочувствовали молча. Но всегда напоминали: мол, в зоне выживают лишь сильные, те, кто хочет жить. И Прошка старался. Ему очень хотелось выжить и вернуться в свой поселок. Насовсем, навсегда.

Мать ему постоянно писала письма, из которых он знал обо всех новостях в Речном.

Так, еще в самом начале, на первом году, написала Прошке, что Олеся после суда уехала от отца. Но и в поселке не осталась. Не вышла замуж за Василия. И поселковые бабы-пересудницы говорили, что, видно, умоталась она за Прохором, кто ж теперь ее замуж возьмет? Но объявившийся под Рождество в магазине Тимофей осрамил сплетниц и прочел письмо Олеси. И все узнали, что увез он ее в Москву. И дочка поступила в институт лесного хозяйства. Инженером будет. Не то что некоторые босяки, пытавшиеся загубить ее судьбу и силой заставить стать женою…

Потом мать сообщила, что Олеся приезжала к отцу на каникулы. Очень повзрослела. Похорошела. А ума у девушки – палата. О Прохоре не может слышать. И поныне ее трясет. Обещает, если встретиться доведется, убить его своими руками. Но за одно она ему благодарна, что остановил от замужества за Василия. Разрушил начавшуюся симпатию, обрубил ее под корень.

«Цыган поначалу грозился с-под земли тебя сыскать и прирезать, как шакала, но руки до тебя не достали. Пока он бесился, Олеся уехала. Не с того он начал. Видно, не любил. Если б дорога была, ни о тебе, ни о мести – об Олесе вспомнил бы. Выходит, оба вы прозевали, упустили девушку. А она сильнее вас – мужиков – оказалась. Сумела свое горе одолеть. И, гляди-ко, поднялась над ним и вами. Не опустилась, не пошла по рукам. Отца не опозорила. Нынче Тимофей высоко голову держит. И есть с чего. Дочь достойная! Не то что ты, горе мое и стыд. Не только слово о тебе сказать – голову не поднимаю, стыжусь людям в глаза смотреть».

Прошка, читая письма, представлял себе мать. И жаль было старую до боли в сердце. Оно верно, радостей она почти не знала. Вся надежда была на сына. Но и тут судьба подножку подставила. И чтобы не было тоскливо и одиноко в старом доме, писал ей Прохор письма добрые и теплые. И мать снова отвечала:

«А Васька-цыган помер в эту осень. Жаль мужика. Спился. Не повезло ему. Жена была у него. Сынок остался. Теперь сиротствует. Жена уже и траур сняла. Только мать на его могиле плачет. Да Олеся недавно приезжала, так тоже цветы у него на могиле оставила.

Институт она закончила. Но в Речное не воротится. Замуж вышла. В Москве. За какого-то начальника. Нынче ребенка ждут. Про это мне Тимофей просказал. Когда домой с гостей вертался. Насовсем его не берут. За неграмотность. Выходит, образованный зять далеко не подарок. Вот и векует он в своем зимовье. Один, как медведь в берлоге. Как и я. Скоро говорить разучимся. Только плакать. Он уже выл, когда недавно в гости ко мне зашел. Ему уже ждать нечего. А я – держусь. Ведь ты у меня. Нехай не вовсе какой гладкий, но свой, родненький и самый лучший…»

Законы зоны выбили из Прохора легковерность, он умел приспособиться к любым условиям, найти подход к любому человеку, научился обдумывать, взвешивать каждое слово и поступок. Он научился защищаться, заставил не просто считаться с ним, но и уважать. В то же время Прохор умело держал в руках настроение окружающих, нередко становился душой любой бригады зэков своего барака. Он знал: вернется домой иным. Пусть постаревшим, усталым, но опорой и кормильцем.

Мать не спрашивала Прохора, когда его освободят. Она считала годы, мечтая лишь об одном: пусть перед смертью, хоть ненадолго, увидеть сына свободным. Но годы брали свое. Сдавало здоровье. Об этом Прохор не знал. И однажды получил от нее письмо, заставившее задуматься:

«Уже семь лет прошло, как нету тебя со мною, Прошенька! Знаю, еще долго ждать. Но так тяжко одной в окривелой избе. А вот вчера у меня гость был, Тимофей. Совсем состарился человек. Борода по пояс. Весь седой. Как согнули годы! Хуже, чем меня. Поговорили мы с ним впервой за жизнь, по душам. И признался мне, как жалкует, что не отдал за тебя Олесю. Принес горе нам с тобой. И сам не меньше хлебнул. Ведь думал, что, выучив дочь, даст ей счастье. Сам возле нее согреется в старости. А она, став грамотной, родство забыла. Отца своего по имени и отчеству стала звать. Говорит – так модно нынче в свете. Совсем дорогу к нему забыла.

Отцу все замечанья делает. Неграмотно выразился, не так глянул, не то ляпнул, не там сел и лег. Вовсе заклевала. Аж ездить к ней не хочет. И говорит, что грамота из его Олеси душу выбила. Съела, что ржавчина. Нынче, смешно признаться, уговаривает меня к нему в лес переехать. В зимовье. Чтобы вдвух бедовать на старости.

Не хочу брехать лишнего, но и саму такое же свербит. Може, и согласилась бы я, не стой промеж нами исковерканная этой семьей твоя судьба. Ты – виноват. Но не столько, чтобы отнять тебя от старой матери на много лет. А может – навсегда. Я столько пережила и переплакала, знаю, ты тоже хватил лиха сполна. А потому – мы свидимся. И, может статься, простит Господь твой грех и одарит за пережитое. Я отказала Тимофею. Как когда-то отреклась от тебя Олеся. Ты несешь свой крест. А он плакал… Выходит, не всегда счастье детей поворачивается радостью к родителям. Случается, оно становится бедой…»

Прохор несколько раз перечитал письмо. Хотел сесть за ответ. Но… Вызванный к начальнику зоны, узнал, что его отправляют через день в Якутию. Отбывать остаток наказания условником. На деляне, куда он приехал через пару дней, его встретили как равного, забыв сразу, что Прошка – условник и совсем недавно покинул зону.

Он не стал долго осматриваться, переводить дух и отдыхать. Мигом переоделся в спецовку. И, опрокинув стакан холодного чая, пошел на деляну.

Что там дождь и комары? Разве они могут омрачить свободу? Цену ей познают, когда теряют. Вернувшийся на волю дорожит ею больше жизни.

Нет охраны! Полно жратвы! Не стонут под боком умирающие от изнеможения зэки. Никто не поставит твою жизнь на карту! Не посмеют требовать получку! Не отнимут последнее теплое белье. Не отматерят, не унизят, не оскорбят! Даже не верилось, что снова стал человеком. С именем. Без клички. Татуировка? Она – память! За грех! Стыд и горе! Отнятые годы. Но о том лучше не вспоминать. А если и вспомнил, то, пересилив себя, посмеяться над самим собой громче других. Отбив тем самым охоту напоминать о горе слишком часто. Ведь смеющийся над собой умеет и отстоять себя, и дать сдачи так, как умеют защитить свое звание пережившие Колыму мужчины. А такое дано не каждому.

Прошка ни в чем не уступал лесорубам. Работал наравне со всеми, не отставал. Он, как и каждый бывший зэк, дружил со всеми, не имея друзей…

– Хватит горевать, Шик! Кончай копаться в памяти! Зряшное это дело! Слышь? Пошли в палатку! – позвал Прохор Данилу. И предложил: – Закурим?

Данила, да и все лесорубы бригады считали Прохора самым старым. Когда его впервые увидел

Никитин, хотел определить в кашевары. И лишь потом, спустя несколько месяцев, понял свою ошибку. Но никогда не спрашивал, что же так изломало мужика, высушило, вымучило? Сам же Прохор мог говорить о чем угодно, но не о себе.

На всю первую получку купил Прохор для матери теплых вещей. Платки и кофты, носки и варежки – все отправил пухлой посылкой, вложив в нее короткое письмецо, где сообщил, что жив, здоров и ответ просит писать по новому адресу.

Никто в бригаде не спросил, о ком печется человек. А Прошка не лез в души мужиков с лишними вопросами. Он по себе знал: не стоит часто будить память. Лучше всего жить, думая о будущем. Если бы не это, работа в тайге стала бы невыносимой.

Будущее… Никто не хотел признавать главное – фактор возраста. А годы неумолимо старили, отнимая здоровье, силы. И размечтавшиеся днем об отпусках, пляжах, бабах валились люди с ног после работы как подкошенные, без сил, без желаний, без мечты. Дорогую плату за неизвестное призрачное будущее платил каждый. Но когда сумеет осуществить и доживет ли, откроет ли калитку в свою сказку, не знал никто. Все понимали, что случится это не скоро или никогда. Ведь впереди – старость. Слабая, болезненная и беспомощная. Ее нужно обеспечить сегодня, чтобы под занавес не оказаться вновь на обочине.

Какие уж там радости, до баб ли будет? Все это было пройдено. Пока жив – работай, а там, когда придет время, будет ли просвет? Может, сжалится судьба над кем, ткнет мордой в сырой мох, отняв мечту и душу заодно. Вот и все будущее… Но лучше так, чем мучиться болезнями и умирать годами. Жизнь была, но счастье пролетело мимо, слегка зацепив крылом. Оно было с женским лицом. Знакомым и любимым когда-то. Оно улыбнулось и предало. Обожгло и исчезло. Как всегда случается с женщинами. Может, потому никто на деляне не мечтал о женах. О них думали в молодости. Она еще доверчива.

Спал Прошка, состарившийся без времени. Он не мечтал ни о чем. И только в снах, но им не прикажешь, он все еще продолжал любить…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache