Текст книги "Стукачи"
Автор книги: Эльмира Нетесова
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
– Дело снова на пересмотр пошло. Теперь оно в Верховном Суде находится. Проверяется и обоснованность отказа союзной прокуратуры рассмотреть дело. Если ваша жалоба будет удовлетворена, многие по шее получат.
– И как долго мне этого ждать?
– Чего? – удивился оперативник.
– Удовлетворения жалобы, понятно, – пожал плечами Самойлов.
– Не больше месяца. Такое правило у них по срокам рассмотрений. Но смотри, Самойлов! Не испытывай и мое терпение. Чтоб в обход спецчасти ничего не посылал. Иначе в шизо загоню, – пригрозил опер.
– Мне можно идти? – встал Иван Степанович.
– Куда торопитесь? Кто ждет вас? Хочу несколько вопросов задать, – протянул оперативник Самойлову папиросу. Тот не поспешил закурить. Внутри все тоскливо сжалось. То засранец, то папиросой угощает, с чего так-то?
– Если освободят вас, куда поедете? На прежнее место жительства или к родителям? – прищурился оперативник.
– На прежнем месте давно другой человек работает. Свои порядки навел. Да и люди к нему привыкли. Я там лишним стал. А родителям – никогда родным не был. Так уж получилось. Но не останусь без дела. Без работы не пропаду, найдут и для меня. А где? Да какая теперь разница? Лишь бы скорее…
– Тоже верно, – согласился опер.
– Скажите, а Верховный Суд может оставить мою жалобу без удовлетворения? – дрогнул голосом Иван Степанович.
– По теории – может. Но на практике, насколько мне известно, дело, взятое на рассмотрение, как правило, решается положительно. Если шансов нет, его не берут к производству. Понятно? Но случаются исключения. Очень редко. И все же – бывают, – подлил опер ложку дегтя. Иначе не мог.
– Чего ж не курите? – заметил удивленно. И, видно, понял, сказал сбивчиво: – Мне не объяснять вам, что такое дисциплина. А что, если все начнут в обход спецчасти жалобы посылать? Что будет? Анархия! Но у нас – зона! И вы покуда не освобождены от наказания.
От этих слов Самойлову и вовсе курить расхотелось. Он положил папиросу и спросил тихо:
– Почему вы меня снова о родителях спросили?
– Они у вас не в Пензе, в самом Париже живут. Что ж тут удивительного в моем вопросе?
– Кому-то и в Пензе жить надо. Лично мне она предпочтительнее Сахалина и Сибири. Уж лучше маленький колхоз, чем большая зона…
Оперативник рассмеялся, сказав скупое:
– Согласен.
– Я могу идти? – нетерпеливо оглянулся на дверь Самойлов.
– Идите. Если будут новости, вас позовут добрые люди…
Ивана Степановича передернуло от этих слов, но он смолчал.
Когда Самойлов рассказал в бараке о разговоре с опером, мужики вытащили со шконки дремавшего Дементия. И, тормоша его, передали услышанное.
Юрист долго не мог проснуться. Но, когда услышал, что жалоба, написанная им, находится на рассмотрении в Верховном Суде, сразу проснулся:
– Ну, это уже что-то! Там, если дело без перспективы, – не возьмут. Отказы очень редко бывают. Так что теперь жди! Эти не медлят! – улыбался Дементий.
– А что же ты себя не защитишь? Так хорошо знаешь закон, почему не воспользуешься? – удивлялся Самойлов.
– Мое время еще не пришло, – отмахнулся Дементий и долго еще смеялся над тем, как провел Иван Степанович оперативника с отправкой жалобы.
Через неделю из барака вызвали еще пятерых зэков. В их числе старого профессора, какой совсем ослаб здесь в Сибири. И уже не говорил, не поддерживал даже разговоров о воле.
Он долгими вечерами лежал на шконке, дрожа от холода. Не жаловался. Не просился ближе к теплу, считая, что свое он пожил, а выжить надо молодым. Они в жизни – нужнее.
Когда ему предлагали кипяток согреть душу, отвечал слабо, что ей уже не оттаять.
А тут – в улыбке расцвел дедок. Ноги вспотычку на радостях. Руки трясутся. Не ждал уж ничего для себя. А счастье само нашло старика.
Утром, чуть свет, вот невидаль, старика под руки охрана в баню отвела. Отмыли его там, отпарили. В белье чистое, новое, без штампов зоны, переодели. Накормили, не баландой в общей столовой, а в офицерской – до отвала.
Дедок за вещами в барак пришел. Присел проститься со всеми, с кем и баланду хлебал, и парашу делил.
– Не тяните, Федор Трофимович. Ждут вас. Вон машина за вами пришла, – выглянул кто-то из барака.
– Подождут. Я их годы ждал! – дрогнуло лицо профессора. – Я их так ждал, больше, чем смерят. Но никто из них ко мне не торопился. Я это свое ожидание и в гробу не забуду и не прощу! Никому. И тому стукачу! Он у жизни выиграл много лет. Но не саму жизнь… Этого нам нельзя забывать. Иначе – все повторится! Сызнова! Аукнется горем и смертью в детях наших! Их надо защитить от фискалов. Иначе зря мы жили и мучились.
– Вас они теперь не достанут. Руки коротки! – ободрял кто-то человека.
– Пусть они никого не коснутся. Ведь каждая жизнь – есть дар, и не фискалам ею распоряжаться!
Попрощавшись со всеми за руку, он пошел к выходу.
Седой, маленький, уже не зэк… Кто-то заботливо, предусмотрительно открыл ему дверь барака.
Старик заторопился на волю. Да вдруг словно о порог споткнулся. Упал. К нему со всех ног бросились охранники и зэки. Но поздно… Жизнь ушла. Смерть опередила волю на мгновенья и сорвала свой новый куш. Не первый и не последний в этой зоне.
Не верилось. Так внезапно, быстро и просто ушел человек.
Даже шконка его не успела остыть.
Кто виноват? Он сам ответил на этот вопрос, прощаясь с такими же, как сам.
Иван Степанович тяжело переживал увиденное. Четверо вместо пятерых уехали на волю, увозя в сердце и памяти неизгладимый, тяжелый осадок.
В этот день в бараке люди спорили до хрипоты.
– Не фискалы виноваты в случившемся. А власть, правительство, породившие их! И вся эта система, что на гнилых носах держится, пролила кровь, посеяла муки. Зачем искать врагов в народе, победившем в войну. Да будь все так, как они хотят представить, немец за год проглотил бы все земли до Урала вместе с Москвой. Ведь не вожди с фискалами воевали на передовой! А мы, черт побери! И благодарное Отечество наградило нас – зоной, тюрьмами, лагерями! А за что? Калек, инвалидов не пощадило, упекло за запретку. Мало было отнять здоровье, дай и жизнь! Уголовники, бандиты там окопались, пригрелись на усталости нашей! – говорил бывший артиллерист Петр Семушкин.
– А я, мужики, часто теперь думаю, на хрен с немцем воевали? Кого от кого мы защищали? Тех мародеров, что нас сюда втолкнули? Да знай я тогда, что меня ждет, знал бы по ком бить… «Катюшами». Уж я бы не сглупил, не промазал нынче. За каждый день в зоне сторицей свою плату взял. Так что всем чертям тошно стало бы, – сетовал Костя Литовченко.
– Но ведь началась реабилитация, мужики! – встрял Абаев.
– А перенесенное, пережитое в какую задницу теперь воткнешь? Куда денешь годы, что отбыл в зоне? Да и много ли дожило до реабилитации? Иль мало тебе профессора? А другие? За что и перед кем их оправдывать? Очередную маску власти натянули. Теперь нас заменят другими…
– Кем? – изумился Костя.
– Стукачами. По чьей милости мы загремели сюда! Свалят свою вину на них. И никогда не признают, что стукачей сами породили! Нужен будет козел, виноватый в случившемся!
– Думаешь, всех фискалов заметут?
– Надо крайнего найти! Стукачи и станут этим!
– Ни хрена! Их опять пригреют! Видимость создадут. Нашим вождям без фискалов не обойтись. Они без них дышать не смогут. Пожертвуют сотней надоевших или теми, кто уж очень много знает, а на их место тысячи таких же сыщут. И не засветят.
– Так, а зачем тогда нынешний маскарад? – удивился Иван Степанович.
– Очередное заигрывание с дураками. Такими, как ты и я. Бросили нам кость, извинились. Мол, ошибка вышла. Идите дальше работайте, мы и рады! Слава Богу, из зоны на волю вышли! А за что мучились – скоро забудем. Потому что не до памяти будет! Благодарное Отечество, вернув свободу, заставит нас вкалывать на себя так, что вмиг память остудит. Мы ведь не на свое благо, а на вождей мантулим всю жизнь! Чтоб они пузо отращивали и жили по-королевски. Нам лишь кости голые с их стола перепадают. Над нашими заработками вся заграница хохочет.
– Но ведь и там не лучше. Тоже не все сытно живут, – подал голос кто-то.
– Еще один замороченный! – рассмеялся Костя.
– Мужики! Лови суку! – гаркнуло из угла. И зэки, кинувшись к двери, поймали бледного, трясущегося мужика.
– Да вы что, мужики, я ж хотел подышать на воздухе, голова раскалывается, болит с утра. Чего привязались, отпустите!
– Заткнись, падла! – ревел Дементий, державший стукача за шиворот и, ухмыляясь по-нехорошему, предупредил: – Я тебе свою разборку учиню! А ну, мужики, не дайте ему смыться! Сейчас вы услышите интересное, – сел напротив пойманного и добавил: – Я за тобой не первый день слежу. Знаю, когда ты линяешь, куда лыжи востришь и после каких разговоров. Знаю, что бывает после твоих исчезновений. И еще не забывайся, я – юрист. И не тебе меня вокруг пальца обвести!
– Врешь ты все! Маньяк! Ты во всех сук ищешь, за всеми следишь. Я видел это. Ты все тумбочки шмонаешь по ночам. Пока мужики спят, каждого наизнанку выворачиваешь, – выдал мужик Дементия.
– Верно заметил. Искал ссучившегося. И нашел! Тебя, поганец! Паяц-недоносок!
– Докажи, Дементий! Иначе, завтра любого из нас вот так же опозоришь, – потребовал Самойлов.
– Идет! После скользких разговоров таких, как недавний, этот тип всегда исчезает. К оперу… С доносом…
– Брехня! – рассмеялся мужик.
– Заткнись! – побагровел Дементий. И продолжил: – Возвращается с пачкой папирос «Беломорканал».
– Да он их в ларьке мог купить. Сколько хочешь! – не согласился Самойлов.
– Ларек в девять вечера не работает. А до того он у вас стрелял «Прибой». Так что заранее купить не мог.
– Я в другом бараке одолжил. Да и угощали меня сколько раз.
– А за что? И кто? – настаивал Дементий.
– Посылки получал с воли – делился. Со мною – тоже…
– Колбасу вареную, что ты под подушкой прячешь, тебе тоже с воли прислали? Она еще по пути сгнила бы в посылке.
– Покажи! – кинулись к шконке пойманного мужики, откинули подушку, матрац, но ничего не нашли.
– Брешет Дементий, – отмахнулся Абаев.
– Артиста отпустите. Зря вы его поймали, – вступился Петр за мужика.
– Тихо! Не одна колбаса – улика! Ее он сожрать успел ночью, под одеялом.
– А ты почему смолчал, когда увидел? – не сдержался Самойлов.
– Ждал более весомого. Отчего не отмазаться…
– Жрал колбасу? – прихватил артиста за горло Петр, и лицо его пятнами взялось.
– Врет он все, – послышалось сдавленное.
– Мужики, нам почту выдают два раза в месяц. Так или нет? – оглядел всех Дементий.
– Так. В последний раз на прошлой неделе получили…
– А этот гнус вчера два письма читал. В сапоге прячет…
Мужика раздели. Из портянки фотография семьи вылетела. Письма. Но без конвертов…
– Старые они. Я их давно получил…
– А чего прятал?
– При себе держу. Чтоб охрана при шмоне не выкинула, как прежние.
– А колбасу где взял? – вспомнил Костя.
– Да не было ее! Пиздит Дементий! Взъелся за «пахоту». Я в тайге его не стал выгораживать перед охраной, когда он сачкануть хотел.
– Не темни, паяц! Не отвертишься! – улыбался Дементий и продолжил: – Вчера, когда профессор умер и мы тут о фискалах говорили, кто к оперу бегал в спецчасть?
– Не был я там!
– Тебя и правда не было в бараке, – вспомнил Абаев, – до самого отбоя…
– В соседнем бараке земляка навестил.
– Это он тебе банку сгущенки дал? – улыбался Дементий.
– Да он!
– А где он ее взял?
– Из дома прислали…
Дементий выволок из-за тумбочки банку сгущенки и показал ее всем:
– Красноярский край изготовителем указан! Сибирская сгущенка, местная! Тут уж и влип ты, паскуда!
– Это старая банка. Давняя. Я о ней и забыл! В ларьке купил…
– Ты кому мозги пудришь? Не на воле живем, чтоб про сгущенку забывать. Да и не слепые мы. Видим, недавно открыта. Не засахарилась сверху, не пропала. Хоть сейчас жри! – глянул в банку Костя.
– Эй! Вы! Что там за сходка? – заглянул в дверь охранник. И, подойдя ближе, прикрикнул: – Разойдись!
Глянув на потрепанного мужика и Дементия, погнал впереди себя под автоматом в спецчасть. Ни один, ни другой больше в барак не вернулись никогда.
Иван Степанович, как и другие, перестал говорить о стукачах, о политике. Все в бараке притихли. Понимали, что всякая разборка может закончиться в спецчасти зоны, откуда неизвестно куда деваются люди.
После исчезновения юриста и стукача мужикам отвели тяжелые участки работы в тайге. С них ни на минуту не сводила глаз охрана зоны.
– Самойлов! В спецчасть! Живее шевелись! – подтолкнул Ивана Степановича охранник, подойдя вплотную. И прямо с деляны погнал человека через лес под автоматом, не давая отдохнуть, все пять километров гнал бегом.
Когда Самойлов вошел в кабинет, ноги уже не держали, не хватало дыхания.
– Ты что это загнал его? Зачем так задергал? – упрекнул опер охранника.
– Раз вызвали с деляны, значит, срочно надо, вот и торопил. А чего с ними возиться? Не под ручку же мне с ними ходить, – отвернулся охранник.
– Он уже не зэк. Его освободили. Две недели назад. Верховный Суд…
Самойлов не мог встать со стула. Пот заливал лицо, бежал по спине ручьями. Он давился собственным дыханием, словно ствол автомата все еще упирался меж лопаток, а в ушах звенело, отдаваясь эхом в сердце:
– Шевелись, контра! Не то всажу очередь в говно вражье! Будешь знать, как надо выполнять приказы нашей власти!
– Вы что-то не радуетесь? Иль устали у нас? Не верите? Вот официальный документ, читайте. Вы свободны, реабилитированы. Передержали, правда, немного, но в том вина почты. Долго она идет к нам, – оправдывался оперативник. И все удивлялся усталости человечьей, отнявшей все силы, каких не осталось даже на радость.
Самойлов прочел официальное сообщение Верховного Суда Союза и, повернувшись к оперу, спросил устало:
– Когда документы отдадите?
– Через два часа все будет готово. Но попрошу дождаться утра, чтобы мы успели рассчитаться с вами. Надо выборку сделать. Вы уж извините за задержку. Можете отдыхать пока. Наверху в нашем административном корпусе приготовят для вас все. И постель, и вещи. Не стоит в барак возвращаться. Привыкайте к жизни без решеток. В баню сходите, к парикмахеру. В общем – вы свободны…
Иван Степанович устало вытер лоб ладонью. Глянул за окно. Впервые за много лет увидел небо без решетки. Вздохнул. И, тяжело встав, уронил:
– Спасибо…
– За что? Не я вас арестовал, не я освободил. Я – лишь исполнитель. У каждого из нас своя работа. А уж какая она ни на есть, ее надо выполнять. Сегодняшнее мне было приятнее, чем прежнее. Поверьте. По совести признаюсь, – извинился опер за всех разом.
– Я не за освобождение, за весть благодарил. Ну, а насчет приятностей сомневаюсь. Коль всех нас выпустят, где вы работать будете? Ведь ничего другого не умеете. А кормиться надо, – глянул на оперативника Самойлов с нескрываемой насмешкой.
– Мы без работы не останемся никогда! В этом я не сомневаюсь, – услышал в ответ циничное.
Утром Самойлов покинул зону.
Розовый, безусый охранник, гнавший его вчера с деляны в зону, взял под козырек, отдав честь, извинился за все прежние пакости и издевательства. По-другому извиняться не умел, не научили, не требовала работа…
Человек ехал в машине, впервые без охраны и окриков, без страха и усталости. Впервые сегодня его никто не оскорбил, не назвал скотом и контрой, не издевался…
Самойлов оглядывался на тайгу. Вот и сюда долетело тепло. Разморозило, растопило снега. Вот только в душах человечьих да в памяти никогда уже не растает лед недоверия.
О том будет помнить каждый, кто отбывал долгие сроки по зонам. Все, кому повезло дожить до тепла и выйти на волю, подаренную властями.
– Видно, на свободе работать стало некому, коль нас выпускают. Иначе полный срок заставили бы тянуть. До звонка. Да и кто поверит в то, что власти поумнели. Сердцем повернулись к людям, каких не замечали никогда, – вспомнилось Самойлову услышанное в бараке.
Иван Степанович гнал от себя воспоминания. Но они репьями повисли на душе. Не отпускали из зоны, держали надежнее охраны и автоматов.
«Тьфу ты, черт! Ведь пора о будущем подумать, прикинуть, взвесить все. Чего это я застрял в дне вчерашнем? Нет его, прошел он», – ругал себя Самойлов. И вышел из машины, остановившейся у железнодорожной станции.
Мелькали за окном поезда города и поселки, редкие, обветшалые деревушки с серыми, сгорбившимися стариками, так напомнившими тех – оставшихся в зоне.
Они, завидев поезд, трудно распрямляли спины и, приложив ладони к бровям, как из-под козырьков смотрели вслед убегающим вдаль вагонам.
Что вспомнилось им? Почему забыто стыли в морщинах непрошеные слезы? И лишь стайки светлоголовых ребятишек махали вслед поездам ручонками, желая каждому, всем без разбору, счастливого пути…
Они еще не знали, что не всякая дорога – радость. А потому завидовали пассажирам, мечтали когда-нибудь, став совсем взрослыми, оседлать поезд-сказку.
Вот и кончилась дорога. Обратный путь был много короче того памятного – этапного. Самойлов вышел из вагона, улыбнулся солнечному дню, чистому, словно умытому утру.
«Прощай прошлое», – сказал мысленно.
– Здравствуй! – не поверил глазам Самойлов и подавился приветствием. – «Сходство! Не может быть! Ну откуда ему тут взяться? Ведь это вовсе не его профессия – кадры сельхозуправления. Здесь же сотрудники безопасности, как когда-то слышал от военкома. А этот… Артистом называл себя в зоне…»
– Не узнал, Иван Степанович! Ну, привет! Вот и встретились. Поздравляю! Место тебе подыскал по знакомству. Хорошее! – тянул руку стукач барака…
Глава 4. БЕЗ ВЕСТИ ПРОПАВШИЙ
После того как глухой ночью был арестован механик Абаев, не сказав никому адреса, исчезла из колхоза бесследно вся семья.
Лишь слухи досужие ползли о ней по домам, обрастая морозящими душу подробностями, переплетаясь со сплетнями, выдумками, украшенные деревенскими фантазерами так, что бабы по темну даже по малой нужде под стог в одиночку не решались сбегать.
Куда подевалась семья? Люди говорили разное.
Одноглазая бабка Макариха божилась, говоря, что видела, как Клавдю Абаеву вместе с детьми увозил воронок среди ночи.
– Уж и выла она, бедная, на весь белый свет. Да и то сказать, легко ли ей со своего угла в тюрьму? С детями… А все этот Борис. Все он – треклятый! Из-за него семья нынче мыкаться станет по свету да горе хлебать…
Другие Клавдю во всем винили:
– То ее, прохвостки, дела. Не жилось, как всем путним. Кудерки с утра накрутит на башке, они у ней дрыком, как рога на макухе, торчат. Морду свою шелудивую намажет и пошла по деревне хвостом крутить. В шелковые платья выряжалась – свинья! Даже ногти на ногах красила. И ходила как с-под фонаря. Ни стыда, ни совести. А ить дети. И Борис, дурак, не сумел ей как надо хвоста накрутить, чтоб бабой жила, замужней, а не веретеном… Бесстыжая…
– Она – ладно. А детей – жаль. Они за грехи родителей теперь страдать будут.
– Да ничего не страдать! Сбежали они, насовсем. К родне. Ее у них полно повсюду. Куда захотят, туда и укатят, где чекисты не достанут, – перебивала всех горластая Семеновна.
Люди, проходя мимо дома Абаевых, невольно ускоряли шаги.
Мраком и одиночеством, горем и стужей веяло от почерневшего за неделю дома.
Казалось, он один за всех в деревне любил, тосковал и ждал хозяев.
Семья Абаевых, живя в Масловке, ни с кем не дружила, не общалась даже с соседями. И теперь никто толком ничего не знал о ней.
Шло время. В колхоз от Абаевых не пришло ни одного письма. Никто не встречал их в райцентре. И через год совсем забыли… о семье сельчане.
…Помнили Масловку лишь Абаевы. Все. Да и как не помнить, коль горе, самое черное, жестокое, пришло на порог именно в той деревне. Стукнулось костяшками пальцев в окно, вырвало неизвестно куда и за что отца и мужа…
Дети проснулись от рыданий матери. Они не увидели, как забирали отца. Проспали. А ему не разрешили проститься с ними. Вытолкали во двор и увезли…
Клавдия плакала два дня. Все из рук посыпалось. А тут, словно угадав беду, внезапно в гости отец приехал. Среди ночи.
Увидел Клавку зареванной, притянул к себе, как бывало в детстве, заставил с лица мокроту стереть. Прикрикнул строго. И, усадив напротив себя Клавдю, заговорил веско, убедительно:
– Соплями горе не одолеть. Нынче мозгами шевелить надо. Уразумела аль нет? Тогда собирайся живо. Свое барахлишко, детское. И раз ночь на дворе, живей отсель, покуда вас не схватили. Ты – баба грамотная, руки – золото, не сгинешь нигде. Детву надо от сиротства уберечь. Шевелись, пока не рассвело. Шибко не грузись. Пекись о жизнях. Тряпки наживутся.
Забрала баба все необходимое. И, взяв детей за руки, обвешанные сумками, вышли Абаевы на большак. К утру пришли в райцентр. И с первым же поездом уехали на Кавказ, где много лет, отвыкнув от вида русских деревень, жил Георгий, работая с утра до ночи, помогал всем детям и внукам – деньгами и харчами. Редко в гости приезжал. Все некогда было. Хотя единственной душой жил. Всех помнил, каждого.
Вот и теперь смекнул. Свое семя всегда жаль. Решил к себе забрать дочку с детьми, над которыми неминучая беда нависла. Кто о них еще позаботится, кто примет? Оно, может, и взяли бы, конечно. Но времена настали смутные, тревожные. Свою бы голову от беды сберечь, потому те, кто помоложе, испугаться могли. А Георгию, как он сам считал, терять уже стало нечего. Всего отбоялся за свою жизнь. Всякое пережил и видел.
«Нонче птенцов от погибели бы сберечь. Они покуда не взросли, не окрепли. Им мужиками стать надо. А как, ежли отца скрутили, а мать, да что с бабы возьмешь?» – думал старик, крутя лобастой башкой.
Георгий вез Абаевых в Аджарию. К себе – в Батуми. Этот город он любил больше всего на свете и считал его раем для души и сердца своего. Никогда не хвастаясь, не понимал, как можно жить в другом городе?
Может, потому не любил ездить в гости к детям и внукам. А если такое случалось, подолгу не задерживался нигде.
Вот потому и теперь гладит кудрявую голову младшего внука, прикорнувшего на дедовом колене.
Последний мальчишка Клавдии. Ему восьмой год пошел. Самый умный парнишка, серьезный, сообразительный. А лицом – не в родителей, в него – Георгия – пошел. Как капля от капли…
Даже диву давалась родня.
«Вот и привезу орленка в родное гнездо. Чтоб поганое воронье гордого птенца не склевало, да душу бы его не изорвала всякая нечисть», – гладит Георгий голову внука, устроившегося на вагонной полке, и неожиданно для себя тихо запел грустную грузинскую песню. Он и сам не знал, что песня выжала из его сердца вместе с болью слезы. И они текли по лицу, сначала каплями дождя, потом ручьем, а там и потоком…
Спала Клавдя – последняя дочь, спали дети. Никто ничего не видел. А под песню легко спится, и горе уходит быстрее из души.
– О, горы мои! Вас так много на земле! Как людей! Ваши головы подпирают небо, как дела человеческие – добрые, видны всякому! Но отчего кудрявая зелень ваших голов покрывается снегами, как седина проступает на головах людей? Видно, холода и горе одинаково убивают тепло и жизнь, отнимают юность и любовь. О горы! Зачем люди так похожи на вас судьбою своей? Почему в ущельях, пряча от глаз, скрываете вы бурные потоки прозрачных вод, так похожих на слезы, вырвавшиеся из сердца? Почему молодые орлы ищут свои вершины и часто гибнут от неопытности, как и люди? Почему вы – горы, как и мы, – такие разные и непохожие, что нельзя узнать, какая гора была матерью всех? И почему молодые не живут теперь в доме отцов? Что случилось, земля моя? Скажи, как могу я вернуть радость в дом, подарить горам орлов и джигитов! Скажи! Зачем они разлетелись от сердца моего? Неужели состарившаяся, седая гора не оставит взамен себя молодую жизнь? Помоги мне, земля моя! Удержи в руках своих мою ветвь! Не дай ей погибнуть…
Старик Георгий любил эту песню. Ему казалось, что она сложена о нем.
Да и как иначе? Сколько горького пережил человек? Выстоял. Выжил. А судьба снова испытание посылает. Разве их ему не хватило?
Дрожит рука на головенке внука. Зачем его лихолетье отца лишило, заставило покинуть дом и бежать без оглядки от своего угла, спасая жизнь. Разве кто-нибудь имеет на нее право?
Мальчонка спит. Он пока ничего не понимает. Как сложится его жизнь? Пусть она не осядет туманом на висках.
В деревне Масловка семью Абаевых уже на следующий день считали без вести пропавшей, сгинувшей, несчастной.
А она ехала все дальше на юг. От снегов и морозов, от тьмы и страха, от чекистов и смерти…
Пел старик в купе, пел тихо, так что за дверями никто ничего бы и не услышал. Пел, прислонившись спиной к тонкой перегородке. И вдруг внезапно услышал песню за спиной. Ему подпели в соседнем купе. Тоже тихо, робко. Сосед услышал. Видно, и у него душа болела. На радостях такие песни не поют.
Сколько они пели вместе, не видя друг друга. Не познакомились в начале пути, не виделись. Сроднило горе…
Георгий глянул в окно. За ним – горы… Человек вздохнул тяжело. Ехал в гости с радостью, с гостинцами. Что осталось от встречи? В дверь купе просунулась голова соседа по купе. Оглядел всех. Исчез за дверью, вскоре вновь появился с корзиной фруктов, вина, сыра.
– Домой? – спросил Георгия.
– Да. Своих везу. Насовсем.
– Ешьте на здоровье. Пусть наша земля и их домом станет, – улыбнулся простодушно, искренне. И спросил: – Сам откуда?
– Батумский я, – ответил Георгий привычно.
– Земляк! Это хорошо! Завтра будем дома!
Они говорили долго. Так, словно всю свою жизнь жили не соседями по купе, а под одной крышей, зная друг друга много лет.
Георгий хорошо знал своих батумцев. А потому ничего не скрыл от своего соседа, рассказал о беде, внезапной, горькой.
– Вы не пытались найти Бориса?
– Пока нет. Надо своих определить, устроить. А чуть оживут, поеду его искать, – ответил Георгий.
– И это правильно. Только осторожен будь. Я тоже сына искал. В институте учился он. И – пропал бесследно. Ночью из общежития взяли. Кто, куда, за что? Едва нашел концы. Самого грозили посадить. Убить обещали. А за что? Так и не понял. И сын… Не поймет. Далеко он теперь. На самой Колыме! И зачем я его в Москву отпустил учиться? Уж лучше б дома жил. Как все. Врачом захотел стать. Не дали! Посадили! Опозорили! Он меня просил простить за то, что уехал из дома. Теперь, когда вернется, сказал, никогда не покинет дом. Дай Бог! Лишь бы живой вернулся…
Проснулась и Клавдия. Глянула удивленно на отца, на соседа по купе.
– Кушай. И детей корми. Берегите их! Никуда из дома не отпускайте! Орлята лишь в своих горах в орлов вырастают, – сказал, уходя.
На следующее утро Георгий вместе с Клавой и внуками вышел из вагона на прогретый солнцем перрон.
– Вот вы и дома. Возвернулся и я. Пошли живей, не то макушки напекет с непривычки, – поторапливал своих идти, не зевая по сторонам.
Клавдия жмурилась от непривычно яркого солнца и почти бежала за стариком, боясь отстать или потеряться.
Георгий жил в своем доме. Крепком, двухэтажном. И хотя уже много лет вдовствовал, дом содержал в таком порядке, словно добрая, умелая хозяйка никогда не покидала очаг и заботилась, холила его постоянно.
Ухоженный сад окружал дом со всех сторон, скрывая его от любопытных глаз прохожих.
Тенистый двор, сплошь увитый виноградом, был чист, словно только что его подмела добрая рука хозяев.
Дети с визгом, забыв о горе, ворвались в дом, вспугнув тишину, взорвав ее смехом, криками восторгов.
– Ты так и живешь один? – не поверилось бабе.
– Знаешь, Клавдя, дом, жену, коня и оружие ни с кем не делят здесь. И никому не доверяют. А потому дом отныне – наш. Моим был, покудова вас недоставало, – подтолкнул в дом с порога.
Восемь комнат да кухня, большая, увитая виноградом, открытая веранда. Да сарайчиков куча, подвал. Ничто не пустовало.
В сараях куры, индюки, свиньи и овцы. Сытые, ухоженные. На немой вопрос дочки старик ответил тут же:
– Пока я ездил, за скотиной соседи доглядывали, вечером наведаются…
– Ты им по-прежнему дом доверяешь?
– То как же! Запоров не имею. Сама видела. Не можно тут в замках канителить. Открыто дышим. Не боясь…
– Мы всю жизнь взаперти мучились. А беда нас не обошла, и замки ее не удержали, – заплакала баба, вспомнив свое.
– Э-э, нет, голубка, мокроту подбери! Не для того я тебя сюда приволок, чтоб сыростью дом гноила! Ну, живо! Сопли да слюни насухо обтереть, умыться и к столу, – взялся хозяйничать Георгий. И понес из кладовок головки сыра, яйца, банки с соленьями. Вскоре стол расцвел.
Дети, не видавшие такого изобилия, уставились молча на невиданные яства, боясь дышать. А что как снится? Дыхни – исчезнет…
– Налетай! – предложил старик.
А вечером, после ухода соседей, уложив ребятню спать, долго сумерничал старик с Клавдей на кухне.
Впервые в жизни разговорился. Поделился сокровенным, все ей рассказал.
– Вот ты, голубка, сырь льешь. Оно понятно. Не чужого мужика забрали. Отца у детвы отняли супостаты. Легко ли то перенесть бабе, да еще с детьми? Но мозгуй, а кому нынче вольготно дышится? Иль мне мое даром далось? Никогда не сказывал тебе, а я ить на Кавказ враз с гражданки приволокся. Калекой доставлен был. В госпиталь. В своих местах голод гулял. До людоедства доперло. А и вертаться стало не к кому. Последыш, брат, дохлого коня поел. И помер подле него. О бок… Люди, соседи про то прописали. Я и застрял тут. В порту поначалу работал, когда подлечился.
– А что окалечило тебя, отец?
– В плечо осколок снаряда попал. Рука и отказала враз. Думал, навовсе не оживет. Ан отошла, расшевелил я ее, деваться стало некуда. Жить захотелось, кормиться. Приспичило и с жильем. Долго не мозговал. Поспрошал местный люд, приспособился в грузчики порта. С утра до ночи чертополошил. Пока в глазах не стало рябить. Ни тебе выходных, ни праздников не знал. Не до них мне было. Шкура с рук лоскутами сходила. Ногти чернели, выпадали. Плечи и ходули мои немели. А я – вламывал. Спал по три часа в сутки – не боле. Зато и получал… Так-то через полгода приглядел я себе участок этот. Облюбовал его. В то времечко тут хибара стояла, век перхала. С каждого бздеху тряслась. Бабка тут канителилась. Дети по свету живут, в других местах, а она – наседкой в сранье. Кинуть жаль, а и продать некому. Я и заявился к ней. Старуха мне, как рождественскому подарку, обрадовалась. Не верилось, что покупатель сыскался. За три дня все сладили. И уехала бабка к детям, а я тут, заместо сыча остался. Ну и начал на дом материалы собирать. Туф, лес, кирпич, железо. Все одно к другому сбирал. Песку натаскал, цементу привез. И начал. Своими руками, без подмоги. Тяжко. А надо.
– Бедный. Я о том и не знала, – пожалела отца Клавдя.
А старик продолжал:
– Два года я на его убил! И родил-таки. А на другой год мамку твою привел. Уломал, – хохотнул дед раскатисто.
Клава поближе к отцу пересела. Она любила рассказы о матери. А Георгий радовался своему.