Текст книги "Стукачи"
Автор книги: Эльмира Нетесова
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
– Так это не музыка, не мелодия. Это просто хаотический звук сломавшейся железки. Скрежет, скрип, писк, визг…
– Сам ты говно. А ну, садись на пассажирское, откидное! Чего трактор материшь? Он не хуже твоего трандона!..
– Тромбон! Не трандон, – в какой уж раз поправлял Гришка Виктора, никак не понимая, что тот умышленно коверкает слово.
– Вот ты никогда не слышал, как поет трактор в поле? А я слыхал! Когда ранним утром выезжаешь из деревни, а солнце только начинает выглядывать, просыпаются птахи. Сперва – мелкие. А чуть солнце начнет греть землю, небо нальется голубизной, глянешь – в нем жаворонки купаются. А ты – пашешь поле. Земля под плугом млеет. Трактор поет. И все воедино, хором, весну и Господа славят. За тепло, радость, за жизнь. А ты трактор обзываешь грязно. Он для деревни – кормилец и работяга. Он и поле вспашет, разборонит его, размаркирует и окучит. Он воду доставит и навоз, урожай вывезет. Траву покосит, сено, дрова привезет, дороги от снежных заносов расчистит, любую траншею выкопает. Дамбу навалит, бурты засыплет. Без него деревне не обойтись. Она не только себя, она весь город кормит. Не без тракторов. А вот твоих трандонов не слыхали мы, и обошлись. Ничего от того не потеряли. И не только мы, как я думаю. Полсвета, коль не больше, в них не нуждается. Всяк свою музыку признает. Ту, что сердцу люба. Какая в середке, в самой душе живет.
– И неправда! Ваша музыка нужна. Это бесспорно. Но разве можете сравнить ее с классикой? Ну где ваш коровий хор, лязг трактора, хрюканье свиней с криком петуха и стройная прозрачная симфония? Где каждый звук подчинен общей мелодии и вплетается в нее органично, правдиво, естественно…
– Иди в жопу! Что ты мне о правде трандишь? Если ее меж людьми нет, откуда она в музыке объявится? Где ты ее выколупнешь? Из трандона, что ль? – усмехался Ананьев.
– Тромбон! Зачем название инструмента коверкать? А правда в музыке есть! За это композиторов и музыкантов на Колыму сослали. По зонам. Не понравилось вождям, что вместо смеха и торжества по случаю победы услышали они в симфонии плач и скорбь, гнев и осуждение. Испугались правды. И чтоб никто больше ее не услышал – убрали музыкантов. Насовсем. Из жизни… Другие и сегодня по тюрьмам сроки тянут. Но от музыки не отказались, не предали ее.
– Ну, коли так, прости мою дремучесть. Не знал, не слышал я о таком, – сознался Виктор простодушно и снова усадил Гришку за фрикционы.
– Оно, конечно, не мандолина моя техника! Но тоже – не без голосу! И к ней сердце и руки нужно иметь добрые. И слух. Сродни вашему. Чтоб песню от брани отличить сумел в моторе. Двигун бульдозера всегда скажет трактористу, где и что у него болит. Умеет заранее предупредить. Чтоб чуткое ухо уловило и не запустило болезнь. Чтоб подшипники и поршни, клапана и прокладки были подтянуты, смазаны, подогнаны. Тогда и трактор не хрипит, не материт тракториста, на чем свет держится, а поет. Да так, что сердце радуется.
– Нет, дядь Вить, я тут песни не слышу, – признавался Гришка.
– Значит, глухой. А говоришь, что у тебя особый слух! Ни черта его нет! Иначе такое не сморозил бы, – злился Ананьев.
– Дядь Вить, а случалось вам страшно на войне? – глянул Гришка в глаза.
– Бывало, – нахмурился Виктор.
И пересел за фрикционы. Попер на корягу, побелев лицом.
– А когда было очень страшно?
Виктор глянул на парня. Ответил не сразу.
– Часто это случалось, Гриш. Очень часто для одной жизни. Впервые испугался, когда друга моего убили. Хлебали мы с ним из одного котелка. Атака три дня не стихала. Мы в окопе сели. Молодые, как ты сейчас, жрать охота. Ну и наворачиваем. Повар не поскупился. Двойную порцию отвалил. И за погибших… Вдруг ложка у моего друга выпала. Звенькнула в котелке. И кровь по виску. Глянул – каска пробита. Снайпер насмерть уложил. У меня кусок поперек горла колом встал. Ни проглотить, ни им плюнуть… Страх горло сдавил. Я потом с неделю жрать не мог. Жутко было. Не сразу прошло. Но с того дня в окопах не жрал, – признался Ананьев. И, выдрав корчу, отодвинул ее ножом к тайге, подальше от дороги. – Ну и еще случалось. Всякое. Война радостей не дарит. Вот так и повезло двоим друзьям, считай, до конца войны, до самого Берлина, вместе дойти. Уже мечтали, как домой вернутся. Как отметят Победу с родными. А тут один из них приметил в брошенном доме аккордеон. Красивый, перламутровый. Только взялся за него и тут же подорвался. На месте. Погиб. Аккордеон тот заминированным оказался. И это за два дня до конца войны. А друг его, нет бы пожалеть, еще и опаскудил погибшего злым словом. Мол, нечего на всякие вражьи побрякушки кидаться. Обидно мне тогда стало. Ведь тот, погибший, много раз выжившего от явной смерти спасал. Себя не жалел. Головой и сердцем заслонял от пуль. А зачем? Коль помянуть добром не смог, видать, и смерти он стал в обузу. Начистил я ему мурло. Не знаю, понял ли он, за что я его оттыздил. И с тех пор, за все годы – друзьями не обзавожусь. Не верю никому…
– Я о другом спросил. Смерти боялись?
– А кто ее не боится? Нынче, правда, плетут иные, что не пугались они ничего на войне. Но ты не верь. Брешут они. Боялись смерти все. От стара – до мала. Иначе бы не взялись за винтовку. Ведь никому не хотелось от немца помереть. Потому и на войну пошли. Себя защитить. Свой дом и семью. От смерти. Страх погнал. Это он нас поднимал из окопов в атаки, чтоб враг не опередил. Так-то, дружок. Остальное – враки. Человек, покуда мозги не просрал, за свою шкуру крепко держится. И не хочет ее терять нигде.
Гришка к концу прокладки дороги научился уверенно управлять бульдозером.
И в последний день, когда состыковал Ананьев дорогу зоны с шоссе, идущим от Якутска, сказал, смеясь:
– И я не без пользы с вами был. Второе дело освоил. Своим человеком в деревне был бы. Не нахлебником, не лишним. А значит, не впустую время тратил. С пользой. Может, пригодится в жизни.
В этот день они возвращались в зону довольные. Гришка знал, после завершения дороги его пошлют служить в Подмосковье. А через три месяца его демобилизуют из армии.
Виктор знал, что новый начальник зоны и оперативники, приезжавшие проверять его работу три дня назад, позвонят начальству о готовности дороги, скажут, что комиссия может выезжать и принимать ее. Возможно, не умолчат, что проложена она одним человеком. Без бригады. Может, учтет это комиссия и выпустит на волю, наградив за нечеловеческий труд, риск, страх и усталость.
– Хороша дорога, – оглянулся назад Гришка и вдруг заматерился грязно: – Ты посмотри! Следом за нами бежит эта блядь! Ни на шаг не отстает, паскуда рыжая! Вот навязалась, чума проклятая! – схватился за винтовку.
Но волчица, приметив движенье в кабине, тут же шмыгнула на обочину и скрылась в кустах. Виктор был уверен, что зверь не отстает от трактора и мчится по тайге, преследуя людей по пятам.
Волчица гналась за бульдозером всю ночь. Иногда она выскакивала на дорогу. И тогда и Гришка, и Ананьев видели за кабиной мерцающие огни зеленых глаз зверя.
В зону они приехали почти к обеду следующего дня. Доложили о готовности дороги. И начальник зоны тут же взялся за телефон, начал названивать в область. Виктору разрешили отдохнуть три дня.
Ананьев, завалившись на шконку, проспал целые су-тки, даже не повернувшись на другой бок. Его будили, звали поесть, но не смогли вырвать из сна уставшего до изнеможения человека. Он впервые за полтора месяца спал не скорчившись в кабине трактора, а на шконке, в бараке, без охраны Гришки и волков.
На следующий день, когда Виктор проснулся, зэки барака сказали ему, что в зону приехала комиссия. Она смотрела дорогу, ехала по ней. И теперь с начальником зоны засела в кабинете. Никто ничего не знает, о чем они говорят.
Ананьев сразу расхотел обедать. Он ходил вокруг барака, курил, ждал, что скажет комиссия? Что решит она в отношении его – Витьки?
Он не сводил глаз с административного корпуса. Ведь должны его пригласить. Все так говорили. И прежние и новые. Не может быть, чтобы его забыли и обошли… Он так старался, так надеялся и верил, как никогда в жизни.
Но время неумолимо тянулось к вечеру, а Виктора никто не звал.
«Уж лучше бы не обещали, не сулили волю. Тогда бы не было так тошно», – думает Ананьев. И курит, забыв обо всем, папиросу за папиросой.
– Ананьев! Начальник зовет! – появился внезапно охранник перед Виктором. Тот, вмиг сорвавшись, бросился в дверь как ошпаренный, помчался на зов. В кабинет влетел вихрем. И замер…
Рядом с начальником зоны сидел Константин Катков. Его Ананьев узнал сразу. Годы совсем не изменили стукача. Ни одной морщины на лице не прибавили, ни единой седины не сверкнуло на его висках.
«С чего он здесь объявился – этот гад? Что нужно ему в зоне?» – сдавил кулаки Ананьев и почувствовал, как кровь стучит в висках.
– Это – члены комиссии, Ананьев. Вот председатель, – указал начальник зоны на Каткова.
Стукач смотрел на Виктора, улыбаясь. Он, конечно, узнал его сразу и разглядывал в упор, пристально. Как вошь под микроскопом.
– Да ты постарел, Ананьев. Сдал. Совсем состарился. Наверное, поумнел здесь? Изменил свое мненье о чекистах и правительстве? Иль все по-прежнему считаешь? – спросил Катков, прищурясь.
– И какая сука тебя на свет белый высрала? Чтоб ей помучиться столько, сколько я перенес из-за тебя!
– Гражданин Ананьев, молчать! – пытался оборвать Виктора начальник зоны, но Катков его успокоил:
– Пусть поговорит, выскажется. А я – послушаю…
– Таких, как ты, мудаков, на столбах вешать надо вниз башкой, чтоб не плевать, а обоссать твою харю мог всякий вонючий пес. Чтоб все говно и нутро твое сучье по капле из тебя выходило, падаль мерзкая! Таких не в землю зарывать мертвыми, в параше гноить до конца, чтоб черви в ней не заводились! Тебе не то хлебало открывать, дышать надо запретить, мандавошка мокрожопая!
– Вывести его! – позвал охрану начальник зоны и, указав на Ананьева, сказал срывающимся голосом: – В карьер его! Навсегда! До конца!
– Э-э, нет! Карьер для таких – мелочь. Там он – сколько-то, но поживет. И сдохнет своей смертью! Мне
же он вон чего нажелал! Неужели в долгу останусь? Неужели допущу, чтобы враг народа, махровая контра, кончилась спокойно? Нет! Я ему подарок приготовил. О каком он мечтал. Каждый день, всякую секунду.
Начальник зоны, ничего не понимая, смотрел на Ананьева, на Каткова, на членов комиссии, торопившихся вернуться домой. Ведь за окном темнело, а путь предстоял неблизкий.
– Ведь мы решили отпустить бульдозериста на волю. Разве не так? И я не противился этому решению. И сейчас подтверждаю его! – смеялся Катков.
Начальник зоны стоял, открыв рот от удивления, словно вопросом незаданным подавился.
– Выведите его из зоны. Пусть идет на волю! Своими ногами. По своей дороге. Пусть катится, – хохотал Катков.
Начальник зоны приказал охране выгнать Ананьева за ворота.
Те послушно поставили Виктора под ружье и погнали из здания во двор, к воротам. Крикнули коротко дежурному на посту. Тот открыл одну створку. Та лязгнула в темноте ржавым голосом.
Руки охранников торопливо вытолкали Виктора за ворота. Ананьев оглянулся. Среди настырных рук узнал и Гришкины.
«Чего же ждать? Охранник другом не бывает», – мелькнуло в мозгу Виктора. И он тут же приметил знакомую волчицу. Она караулила его все это время и теперь не торопилась, словно все поняла.
– Заждалась? – успел спросить человек и тут же упал, сбитый с ног стаей…
Глава 6. ШМАКОДЯВКИ
Варвара Пронина и Антонина Саблина так и не поняли, за что их арестовали прямо в клубе колхоза.
И ветврач, и агроном знали, что естественных потерь в работе не избежать. Они неминуемы. Важно лишь одно – снижать их процент, но и это зависело от многих обстоятельств.
Тоня Саблина не раз говорила председателю колхоза о том, что пора построить новое овощехранилище с вентиляцией, с кондиционированным поддержанием температуры. Требовала ремонтов отсеков, проветривания и просушки старого овощехранилища, строительства нового элеватора. Говорила, что нельзя хранить семенную пшеницу на чердаках животноводческих ферм. Но ее никто не слушал. И председатель, и правление отвечали одно и то же, мол, хватает других забот, более важных и неотложных. Что главное, переселить людей в нормальное жилье, чтобы они не разбежались из колхоза. Не то работать в деревне станет некому.
Говорили, что детский сад, а потом и правление колхоза, клуб и баня важнее ее овощехранилищ. Но и они будут построены в свое время.
Эти обещания не фиксировались в протоколах собраний. И Тоня, по молодости, доверяла взрослым людям.
С утра до ночи пропадала она на парниках и на полях, в хранилище и на элеваторе, случалось, плакала оттого, что мало считались с нею люди. И вместе с ними радовалась хорошим урожаям.
Тонька уставала не меньше других, и оттого, что умела полоть и окучивать не хуже добросовестных полеводов, мотаться от трактористов к конюхам, и всюду успевала. За все время работы в колхозе «Заветы Ильича» она никогда не получала премию. Только выговоры. Но тоже – устные. От всех членов правления, от председателя.
Ее никто не воспринимал всерьез. И только дома, в своей семье, на Тоньку не могли надышаться. Особо любила ее старая бабка. Она растила старшую внучку и очень гордилась, что выучилась девчонка, получила образование. И никуда не уехала из своей Масловки.
Она учила девчонку тому, чего не знали преподаватели академий. Она показывала, объясняла, в какую пору надо начинать сев и уборочную. И никогда не ошибалась. Никаким сводкам метеорологов не веря, предупреждала о заморозках и граде. Она умела заговорить урожай от мышей. И ни одна полевка не грызла картошку в домашнем подвале. Ни одного пшеничного зерна не тронула. И девчонка, переняв от бабки это уменье, испробовала его и в колхозном хранилище. И диво сработало, помогло.
Тонька училась у бабки всему. Она была ее лучшей подругой, она делилась с нею всем, что было на сердце, и бабка знала о внучке всю подноготную.
Была у Саблиной еще одна подруга – ровесница. Со школы за одной партой сидели. От первого по десятый класс. Вместе выучились в городе. Закончили институт. Только Варя Пронина стала ветврачом. Да и то – не диво. В доме от кошки до коровы, все на ее руках выходились. Случалось, идет по Масловке, а за нею все кошки, собаки, козы, куры бегом несутся.
Ее считали доброй, работящей в каждом доме колхоза.
Ее любили. И часто просили помочь вместо врача людям…
Варя была любимицей Масловки. Здесь девчонок знали с детства. Когда случилась беда, лишь старая Акулина, залившись горючими, молила Бога, чтоб сохранил он де-нок живыми и здоровыми.
Неделю выла на весь дом, надрывая сердце всем. А потом не выдержала – умерла от горя на Тонькиной постели, проклиная до последнего вздоха комиссию, председателя, Кешку и колхозников.
Ее похоронили тихо, неприметно, без поминок и отпевания в церкви. И вскоре забыла о ней Масловка, забыла и семья. И только Тонька помнила бабку. Всегда и везде.
Тоньку с Варей втолкнули в камеру грубым окриком, поддав пинком под зады. И, закрыв дверь, забыли о девчонках на целых три дня.
Потом были допросы. Тяжелые и больные. Тоньку били по голове тяжеленными кулаками. Называли блядищей, диверсанткой, вредителем. Варьке все тело отделали в синяки. Заставляли сознаться, чем травила телят.
Девчонки вначале пытались убедить следователя в собственной невиновности, но потом поняли бесполезность и равнодушно молчали. Но тогда взвился следователь. Избиения стали продолжительными, садистскими.
Первой не выдержала Тонька. И, плюнув следователю в лицо кровавой слюной, назвала его курвой, палачом, фашистом, ублюдком. Пообещала, если жива останется, своими руками его придушить, если для этого ей придется достать его из-под земли, она сил не пожалеет – свернет ему башку, а там – пусть хоть стреляют.
Тоньку измолотили в тот день до потери сознания. Варька долго терпела боль молча. Но тоже не выдержала. И, ухватив резиновую дубинку, какой ее били по груди, вмиг оказалась перед следователем. И не успел тот ничего сообразить, огрела его со всей силы так, что он вмиг под стол свалился без памяти, и бросилась на своих мучителей.
С губ девчонки клочьями пошла пена, глаза помутились, перекосило лицо. Она ничего не чувствовала, не слышала, а махала дубинкой по головам, лицам, рукам, плечам, везде, где успевала и доставала.
Ее пытались сшибить с ног. Но девка, словно железная пружина, не падала, не оступалась, не чуяла боли и гоняла по кабинету своих мучителей, забрызгивая их кровью пол и стены, стол и табуретки. Она орала так несвязно и дико, что охрана боялась сунуться в кабинет, понимая: случилось страшное. Девчонка сошла с ума, не выдержав унижений и пыток.
Вечером их обеих увезли в психушку, понимая, что судить Варьку нельзя. А Тонька – недалека от ее состояния.
На Варьку натянули смирительную рубаху, едва ее выволокли из машины санитары. Тоньку погнали следом за нею кулаками. Вскоре обеих привязали к койкам, ввинченным в пол. И санитары, заголив девок до шеи, недолго рассматривали их, щупая, тиская, хохоча на все голоса.
– Необъезженные кобылки, свежие! Кажись, целки! Грех не ломануть! – пускал слюни кривой плюгавый мужик, щипая Варьку за грудь. Та несла грязное, безумное.
– Погоди, дура! Вот огуляем тебя, вмиг малахольность сгинет. Как рукой сымет ее. Не ты первая… Скольких мы пропустили скрозь себя и мозги на место вскакивали. Тебя не отпустим без того, – расстегивал штаны. И, похлопывая Варьку по заднице, потребовал: – А ну, поворотись на спину, лярва безмозглая!
Варька повернулась. Но едва ее ноги освободили от веревок, ударила мужика в пах, хохоча дико, громко. Тот ноем зашелся, согнулся в три погибели. Варьку двое здоровенных санитаров скрутили в тугой узел. Связали веревками так, что не только повернуться, дышать стало невозможно.
На ногах, боках кожа лопнула. Кровь потекла на веревки. На Тоньку насели двое. Мяли упругое тело. Пытались пристроиться хоть как-то. Поняли, девку заполучи-ли, хотелось воспользоваться. То на колени пытались поставить, то к стене поворачивали, девка изворачивалась, упрямилась. А изловчившись, укусила самого настырного за плечо. И избитую, ее, как и Варьку, оставили в покое. Но на время.
Вечером следующего дня их развязали. Хмурый чело-век в черном халате принес им ужин. Едва девчонки поели, санитар забрал миски и тут же ушел, не закрыв за собою дверь.
Тонька выглянула в коридор. По нему неспешно ходи-ми женщины всяких возрастов. Иные, сбившись по трое, пятеро, говорили о чем-то.
Тонька вышла. Робко подсела к говорившим. Те вмиг заметили.
– Чего тебя сюда привезли? – спросили участливо.
И девушка рассказала все. О беде. О пытках. О Варьке и санитарах.
– Молчи. Прикинься дурой. Иначе сгноят на Колыме.
Иль прикончат по пути, – посоветовала седая женщина с худым, умным лицом.
– А разве так лучше? Санитары, как кобели лезут. Уж пусть сдохну, чем так жить, – заплакала Тонька.
– Многие через это прошли. Терпите. Бывает и хуже. Там вовсе невмоготу, – услышала Тонька за спиной и увидела худенькую девчушку-подростка. – Вас трое… Меня пятеро силовали. Никто не вступился. Знали, помешай им, убьют в подвале. Иль повесят… А потом скажут, что сама на себя руки наложила. И такое случалось здесь, – продолжила шепотом.
– Ты-то за что сюда? – спросила Тоня.
– За яблоки. Набрала в сумку десяток падалиц. Домой несла. А на меня донесли. Комсомольцы. Они яблоки собирали в ящики и грузили в машину. Увидели меня… И все. Били в тюрьме неделю. Пока кровь перестала останавливаться. Сюда привезли.
– Саблина! Эй! Саблина! На место! Кто позволил гулять тут? – увидела Тонька хмурого санитара. И не успела ничего ответить, как мужик сшиб ее кулаком на пол. И потерявшую сознание уволок за шиворот из коридора.
Очнулась от боли и тяжести. Нечем было дышать. Ни повернуться, ни пошевелиться.
Хмурый санитар с раскрасневшейся рожей привязывал ее к койке сырой веревкой на тугие узлы. Ноги врозь. На Тоньку уже влез волосатый лысый мужик. Не дождался, пока будет завязан последний узел.
Девка заорала от страха и стыда. Сама не знает, как хватило сил. И коленом в пах поддела санитара, уже уверенного, что станет первым…
На крик из коридора вбежали две старухи. Кричать стали, срамить санитаров, обзывали погано. Звали врача. Но их быстро выкинули из палаты. Скорчившийся от боли санитар, глянув на Тоньку, пообещал сквозь зубы:
– Добром не хотела, смотри, получишь свое сегодня! Не обрадуешься, сука! Не о транде, о голове вспомнишь. Ее тебе теперь не сносить…
Варька сидела вжавшись в угол спиной. Она что-то бормотала, уставившись в пол.
– Скинь их вниз. Чего возиться с ними, – услышала Тонька голос хмурого санитара и, вспомнив предостережение женщин в коридоре, сжалась от страха. Что ждет их, что придумали изверги?
– Успеем. Вначале побалуем. Не то жаль на тот свет, чертям в подарок, девок отдавать. Оприходуем. А опосля…
– Да ну их в жопу! Кайфу – миг, а мороки прорва! Да и охота пропала. Остыла хотелка.
– Как хочешь. Мне недолго. Нехай проваливают с глаз, – и, едва Тонька успела охнуть, ее вместе с Варькой
поволокли по коридору, вниз по лестнице, подгоняя кулаками, матом.
– Живей, гадюки, свиньи паршивые, мандавошки висложопые, суки облезлые! Бляди немытые! Проваливайте, сгиньте с глаз, чтоб вашу мать черти в аду огуляли! Телки норовистые, чтоб вы своим говном захлебнулись! – орали санитары, сгоняя девок с лестницы.
– Живей, потаскухи! Ишь, блядво! Нас сблазнить хотели! – заорали они дружно, завидев седого старика, внезапно появившегося на пути.
– Вы это куда женщин гоните? – преградил дорогу.
– В подвал. Чтоб охолонули малость. Бросаются лярвы на всех. Кусаются. К больным пристают, – торопился хмурый санитар.
– Они же новенькие. Я даже не видел, не обследовал их. Кто вам разрешил самовольничать?
– Доктор! Житья от них нет! Лезут насиловать! А не поддались, били. Теперь убить грозят! – опомнилась Тонька.
– Так я и думал…
– Кому нужны шлюхи? Их за блядство, поди, взяли! Гляньте, всех нас покусали. Тянули на себя. Да куда нам г такими телками управиться. Еле отмахнулись. Вдвоем на старика Спиридоныча лезли, бесстыжие! Еле отбили, отняли человека.
Врешь все – кобель! Меня зачем к койке привязывали? – удивилась и разозлилась Тонька.
Заткнись! – замахнулся санитар.
Хватит! Живо в палату верните женщин! И ни шагу к ним! Понятно? Я их проверю. И сам узнаю, кто из вас врет, – насупился старик и велел развязать обеих девок.
Тонька шла след в след за врачом, держа Варьку за руку Не оглядывалась, торопилась. А старик, едва свернув в коридор, открыл дверь своего кабинета и сказал сухо:
Входите.
Тонька оглянулась на оставшихся позади санитаров, резко дернув Варьку за руку, поспешно закрыла дверь.
Ну, что ж, девоньки, выкладывайте все, как на духу, как попали к нам, – предложил доктор. И Тонька рассказала,
– Нам нечего скрывать. И мы никакие не вредители, не враги. Жаль только Варьку. Совсем погубили ее чекисты. Буйное помешательство, говорят, у нее. Подлечить бы. Может, и восстановилась бы. Но тут, у вас, не получится.
– Это почему? – удивился врач. И, помолчав, сказал тихо: – Придется мне перевести вас обеих в другое отделение. В другой корпус. Там придумаем что-нибудь. Может, и удастся помочь вам, если самого не арестуют. Санитары наши – народ сомнительный. Хотя и их понять можно…
– Их понять? – Тонька, не понимая, смотрела на человека. Не знала, верить ли ему или нет? Как он сумеет помочь и в чем?
А старичок позвонил по телефону, коротко пригласил кого-то прийти в корпус, забрать больных девиц.
Вскоре Тоньку с Варькой увели в другой корпус две здоровенные бабы. И, приведя в зарешеченную, глухую палату, сказали коротко:
– Не шуметь. Понятно? Иначе накажем. Никуда не высовываться. Тут лечебник…
Тонька с облегчением вздохнула.
«Только бы не приставали, не мучили. Уж коль суждено сдохнуть, так пусть сразу. И без позора! Чтоб хоть в последнюю минуту не материла всякая дрянь, не изгалялась, не глумилась над нами. Но тут вроде ничто уже не грозит. Решетки? Ладно! К ним уже привыкли. Зато санитаров-кобелей нет. И мы вдвоем. Может, Варька в тишине скорее поправится…»
Тонька до самой темноты сидела неподвижно у постели Варьки. Той сделали уже три укола, уводили и привели с процедур. Девушку внимательно обследовал доктор. Он спрашивал Тоньку о Прониной. Взяли и кровь на анализ. Варька после укола вмиг уснула. А ночью вдруг встала с постели и спросила отчетливо:
– Кто тут?
– Я! – ответила Саблина удивленно.
– Где я нахожусь?
– В психушке мы, Варька. Где же еще нам с тобой быть?
Варька заплакала, видно, вспомнив что-то. И заглянувшая санитарка вскоре привела медсестру. Та сделала укол без слов, молча. Варька снова уснула, на этот раз до утра.
Тонька до рассвета ворочалась на койке с боку на бок. Все думала, вспоминала пережитое. И никак не могла понять, зачем они понадобились врачу?
Пережившая ложь однажды, столкнувшаяся с подлостью и грязью, девчонка не могла поверить в то, что кто-то на этом свете еще способен пожалеть и помочь бескорыстно.
…Врач сидел у открытого окна в кабинете и, не переставая, курил папиросу за папиросой. Домой идти не хотелось. Ноги не несли в одиночество. Несколько лет назад он остался вдовцом. Жена умерла внезапно, от сердечного приступа. Трудно было пережить. Но тогда он не был одинок. И беду помогла осилить единственная дочь – студентка мединститута. Она любила отца. И всегда старалась находиться рядом. Но… Неделю назад ее арестовали… За что? Да кто же ответит теперь на этот вопрос. Он ходил во все инстанции. Звонил, писал, требовал. Его слушали и не слышали… Гнали отовсюду. И он переживал свое новое горе в одиночку, сам недалекий от помешательства.
Тонька и Варька напомнили человеку его дочь. Их ровесницу. Они напомнили ему совсем недавнее – дорогое. И врач решил помочь, сберечь хоть этих, пусть и чужих дочерей, для жизни. Может, кто-то заметит и его девочку.
И пожалеет, пощадит, поимеет к ней сердце.
Он понимал, что и его могут арестовать. Внезапно, без вины. А потому обдумывал, как спасти этих двоих от расправы чекистов и санитаров, куда и как спрятать их от чужих, посторонних глаз. Как вернуть девчонок на нолю, миновав суд и осуждение многолетнего незаслуженного наказания, изломанной вконец участи.
Но что бы ни подсказывала фантазия, возможность вольной жизни для них не нашлась.
Доктор, к утру взвесив все, решился на единственно верное. И, приписав обеих работницами подсобного хозяйства психушки, придумал, как устроить жизнь и будущее девчонок. Окончательный разговор с ними о своей задумке решил провести после излечения девчат.
А лечение шло куда как медленнее, чем он предполагал.
Лишь через полгода Варя Пронина стала понемногу приходить в себя. Приступы ярости сократились. Сознание постепенно прояснялось, очищалась память.
Врач, как никто другой, понимал, что случившееся с нею произошло не только из-за диких побоев, а от перенесенного нервного перенапряжения. Стресс оказался непосильным и сломил натуру. Восстановить разрушенное всегда сложнее. Требуется много сил и терпения.
Не легче было и с Тонькой. Хотя с виду девушка казалась вполне здоровой, она часто замыкалась, часами сидела неподвижно, сосредоточенно думая о своем. Часто раздражалась. Очень чутко и беспокойно спала. Речь ее стала сумбурной, в ней нередко обрывалась последовательность темы. Да и состояние ее здоровья не радовало. И доктор решил поторопить события. На это у него было немало оснований. В последние дни участились непонятные проверки его отделения чекистами. Они совали свой нос всюду. Интересовались каждым больным, навязывали свое мнение и рекомендации. Требовали проведения экспертиз, своих методов проверок. И с подозрительностью, присущей отпетым негодяям, вслушивались в разговоры душевнобольных, всматривались в их лица, подозрительно поглядывали на врача…
И тот, не выдержав, отправил девчонок в крытой машине, под охраной санитаров, в глухую охраняемую деревушку, обеспечивающую психбольницу всеми продуктами.
Коротко поговорил с ними в палате перед самым отъездом. И, пожелав обеим всех возможных благ в этой жизни, сам проводил машину за ворота больницы.
В деревню девчонок привезли лишь поздней ночью.
В темном, сыром бараке копошились лохматые тени изможденных беспросветной работой и постоянным недоеданием женщин.
Они стирали, готовили еду, постоянно переругиваясь. И не были похожи на людей. Их лица, блеклые и морщинистые, были под стать рванью, висевшему на плечах. Они походили на тех, кого с первой минуты жизни обошли смех и радость, кинув судьбе под ноги обездоленные, не нужные никому, серые жизни.
Барак не был разделен на комнаты. В нем была одна громадная, какую и комнатой не назовешь, казарма, отделенная фанерной перегородкой от кухни, где не только готовили скудную еду, там же и стирали, развешивали серое белье прямо над кастрюлями, сковородками и чайниками, в какие текло и капало серой беспросветностью с утра и до ночи.
Здесь же, над печкой, сушились сапоги. Резиновые и кирзовые. Калоши и бурки.
Тут же на кухне, в темном углу, стоял ржавый умывальник. Под ним заплеванный обсморканный таз. И ведро. От какого за версту несло мочой.
– Устраивайтесь. Обживайтесь. Привыкайте, – сказала медсестра девчонкам. И, найдя бригадиршу, указала па новеньких:
– Принимай пополнение. И не обижай их… Пожалей молодость.
Варьку с Тонькой отвели к койкам у самой двери. И бригадирша, вислогрудая неряшливая баба, сказала зычно:
– Ну, шмакодявки, без слез и соплей! Входите в наш монастырь. И чтоб без фокусов! Жизнь есть труд, а он – наш хлеб. Тут нет мамок, папок! Свыкайтесь, – и ушла на кухню.
Тонька подсела к растерявшейся Варьке, обняла ее. Успокаивала, как могла.
– Все ж это не психушка. Среди нормальных баб жить станем. Работы мы не боимся. А значит, не пропадем.
Варька жалась к подруге, согласно кивала головой и часто мелко вздрагивала, оглядывалась по сторонам испуганно.
Они так и уснули на одной койке, поджав под себя ноги, скрутившись в клубок, согреваясь дыханием друг друга.
А утром, ни свет ни заря, их разбудил зычный голос бригадирши.
– Эй, вы, шмакодявки психоватые, кончай дрыхнуть! Живо на работу! – и погнала девчонок на ферму, где полсотни коров, похожих на скелеты, не имея сил мычать, вы-ли в стойлах от бескормицы.
– Вот вам зверинец! Знаете, что с ним делать иль нет? – спросила бригадир.
– Знаем. Но где корма? Где ведра, лопаты, бидоны, подойники?
– Может, тебе еще и полотенца нужны? – нахмурилась баба, подбоченившись.
– Конечно, понадобятся, – оробела Тонька.