Текст книги "Стукачи"
Автор книги: Эльмира Нетесова
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
– Я ей Варьку до смерти не прощу!
– Это твое дело. Но Семеновне нынче и без того лихо. Не увидит воли никогда. А и жизни не знала…
– Кончай о ней! – оборвала Тонька, глянув на перекладину, на какой повесилась подруга.
Шурка пожала плечами и больше никогда не говорила о Семеновне. А Тонька, рассказав бабам о Шурке, прекратила насмешки в адрес бабы. Больше никто не звал ее воровкой.
Шурка, выматываясь на ферме до изнеможения, не только о субботах, об ужинах забывала. Тонька не давала ей отдохнуть, лишний раз перекурить. Время торопило. Знала, зима придет, за все спросит. И бабы, обмазав ферму, утеплив чердак и двери, сами застеклили и зашпаклевали окна. Замазали их, отремонтировали, перебрали полы. Наготовили сена. Накосили и насушили на всю зиму. Думали, без беды работать станут по холодам. Но осенью в стаде вспыхнул бруцеллез.
Тонька не сразу поняла, от чего у нее вспухли все суставы. Боль усиливалась с каждым днем и свалила девку в постель недвижимой, беспомощной. От девки пошел такой запах, что бабы, позвав охранниц, потребовали к Саблиной врача.
Пока он приехал, болезнь свалила и Зинку с Шуркой. Никто не понимал, что в недуге виновно стадо, и бабы продолжали пить молоко, отправляли его в больницу.
Тонька металась в бреду, когда приехал доктор. Она не знала, не слышала, как оказалась в больнице рядом с Зинкой и Шуркой. Никто из троих не чувствовал уколов. Суставы рук и ног изменились до неузнаваемости. На них появились наросты, гноившиеся постоянно. Встать или сесть стало нестерпимо больно. Тяжелее всех доставалось Зинке. Температура измотала ее до неузнаваемости. Девчонка стала терять память. И походила на мертвеца, вспугнутого, поднятого из могилы по случайности.
Тонька не могла стать на ноги. Они отказывались слушаться, держать ее. И однажды услышала тихий шепот медсестры с санитаркой:
– Пореже к ним заходи. Все равно им недолго жить осталось. Заражение в кровь пошло. Чтоб не хоронить тут заразных, их по болезни домой отпускают. Всех. Врач боится, чтобы они нормальных людей не перезаразили. Потому всем родным телеграммы послали срочные. Чтоб приехали и забрали своих. Теперь ждем. Когда увезут, санстанция палату продезинфицирует. Потом и мы… А пока пусть так полежат. Невелики барыни…
Тоньке показалось, что она спит и слышит добрую сказку…
А через неделю она и впрямь вернулась в Масловку.
Лишь через три месяца деревенские бабки-знахарки подняли ее на ноги. Стихла, а потом и вовсе исчезла боль в теле, суставах, навсегда оставшихся уродливо кривыми.
Из ответов на свои письма узнала, что Зинку так и не довезли до дома. Умерла девчонка в пути. И брат ее, Генька, признался, что перед смертью звала Зинка Тоню.
Просила мать заменить. Слушаться обещалась. И все клялась, что никогда в жизни не станет больше воровать цветы с кладбища.
«Привет, шмакодявка! Рада я до бесподобия, что ты, стерва, живая осталась. И хоть нынче мослы у нас, как у старых кляч, бабье – при полном порядке, а значит, не все кончилось. Мы еще поживем! – читала Шуркино письмо девка, узнавая бабу в каждом слове. – Я пока на костылях ползаю. Ходули не держат. Но уже хвост пистолетом держу. И не сдаюсь. Хотя температура еще дает про-сраться, особо по ночам. Но, как говорят, это последние рецидивы, их надо стерпеть. А куда деваться? Другого выхода нет. Хотя, чего я разнылась? Ты все перенесла сама. И знаешь, чем мы заплатили за свою свободу.
Честно говоря, твои рогатые мандавошки, будь они трижды прокляты со своим бруцеллезом, помогли нам на волю вырваться. Иначе, гнить бы до конца дней. Спасибо тебе и им…
В доме, конечно, никто не ждал, что я окажусь в семье. Когда телеграмма пришла, чуть с ума не сошли. И решили, что раз забирать велено раньше времени, значит, я окочурилась. Потому приехали за мной сразу с гробом. Хорошо – я без сознания была. Ничего не видела. Не знала, как забирали и увозили. Зять мой, по бухой, проболтался – курвин сын. Он сам в помощники набился. Да не повезло ему меня закопать. Жива я! И тому муж с дочкой рады до беспамяти. Ни на шаг не отходят, одну не оставляют. И внучка при мне. Я ей сказки рассказываю, в бабки заделалась. Как про бабу Ягу, так далеко ходить не надо, я – рядом. Как про дурака – ее отец. Как про мудреца – мой мужик. Ведь дождался. Хоть и вольную ему дала. Сама. А он даже не глядел на баб. Ни с одной не был. Значит, есть за что любить и ждать…
В продавцы я больше не пойду! На век беда запомнилась. Буду, по твоему совету, на даче жить. Ее муж купил по дешевке. С участком. Яблони посадил. Смородину. Картошку тоже, чтоб на всю зиму хватило. Уж я теперь знаю, чем участок удобрять. И, как встану на ноги, обязательно все сделаю.
Мужик мой нынче заботливым стал. Я раньше никогда не болела. Не знал мороки и хлопот. Думала, бросит. А он – человек. Ни на день меня не забывал. Теперь мне самой совестно за прошлое. Без твоих попреков. За субботы… Стыдно мне ему в глаза глядеть. И внучке… Верно ты когда-то говорила. Все боюсь проговориться. И ночами… Особо жутко делается.
Ты не ругай меня и не вспоминай по-злому. Все прошло. Хотя в памяти – навсегда с нами осталось. Жизнь не кончилась. А уже прошла. И у тебя, и у всех, кто вышел иль остался там… Прости и Семеновну, если сможешь. Она умерла. Ее семья получила о том извещение из зоны. А мертвых, даже врагов, прощать надо.
Я не зову тебя к себе. Знаю, даже в гости никогда не наведаешься. Память помешает. Постараешься поскорее позабыть всех. Ну, а я тебя – психоватую, всегда помнить стану. Дай Бог тебе светлую долю…»
Тонька, едва став ходить, пришла на могилу бабки. Долго стояла на коленях, просила прощения за то, что, не желая того, стала виновницей смерти.
Ветер срывал платок с головы, трепал седые пряди волос. Тонька стыдливо прятала их.
Не встретив свою весну, попала в стужу. Оттает ли? Оживет ли теперь? Но вряд ли. Вон и новый председатель колхоза, косо глянув в ее документы, сказал, как в сугроб головой сунул:
– Не могу принять вас на работу. Ни агрономом, ни рабочей. Наше хозяйство передовое. А у вас судимость не погашена. Болезнь не искупает вины. А статья ваша – политическая. Послушайте добрый совет, уезжайте отсюда! Навсегда. Насовсем. Подальше.
Глава 7. ТЕМНАЯ ЛОШАДКА
Все считали, что ему повезло. Второй председатель колхоза, сменивший на посту Ивана Самойлова, угодил в тюрьму вместе с Кешкой за то, что не сумел вовремя убрать урожай на полях и, упустив время, отправил под снег зерновые и картошку.
Со статьей вредителя и сроком в двадцать пять лет его привезли в Колымскую номерную зону.
Начальство, глянув в дело, усмехнулось и предложило:
– Сотрудничать согласны, Кондратьев?
– И не подумаю! Хватит с меня! Насотрудничался по горло! Я им помогал, а они меня – посадили. Чего от вас ждать за доброе? Нет! Я, как все. Хоть не обидно будет! – отказался наотрез.
– Ну, что ж, вам виднее! – согласились без уговоров и отправили в барак к воровской шпане.
– Ой, блядь, новый, свежак прихилял, – вскочил приветливо навстречу верткий косоглазый мужик. И, угодливо ухватив мешок с вещичками, предложил тут же: – Давай ко мне. А то я своего соседа вчера в очко продул, теперь на кон поставить некого…
– Чего? – дернулся из его руки Кондратьев и, ошалело шаря глазами по шконкам, увидел в углу пустую, рванул вещички из рук косого и сказал: – Я сам устроюсь. Ты иди. Не мельтеши перед глазами. Ищи другого соседа.
Но мужик оказался привязчивым, как репейник.
– Может, чайку желаешь? Нет? Тогда пайку купи. Небось склянку притащил с собой? – полез меж ног руками. И, убедившись, что новый жилец не принес с собой ни водки, ни чаю, ни денег, удивился несказанно: – Ты что, фрайер? Кто тебя сюда сунул? Кто в ходку так мотает, порожняком? А ну, сквози с барака! – хотел выкинуть мешок из дверей. Но не таков был Кондратьев, чтобы его кто-то выкинул помимо его воли.
Он выдернул мешок, закинул его на шконку и, придавив мужика к стене, прихваченного за ворот в углу, сказал тихо, веско:
– Я тебе – не ровня! Воевал! Станешь базарить, в землю по уши вобью!
Косой удивился напористой хватке и, отойдя к своим, зашептался.
Кондратьев располагался основательно. Он не оглядывался на мужиков, сидевших у стола. Знал, познакомиться с ними всегда успеет. И поговорить. Л пока, после изнурительного этапа, отдохнуть надо, в себя прийти. Подготовить место для отдыха. Знал, такое за него никто не сделает.
Мужики исподтишка следили за ним. А он умылся, почистил зубы, причесался. Порывшись в мешке, переоделся в чистое белье и завалился на шконку. Ждал, когда пригласят обедать. Ведь с самого вчерашнего вечера ничего не ел.
Пока привезли в зону, пока прошел шмон и беседу, проверили вещи, времени немало прошло. Он еще в этапе сумел убедить, уговорить себя – не отчаиваться, не переживать. Воспринять все, как есть. Пока что-то не изменится, не убивать самого себя всякими воспоминаниями.
Угнетало лишь то, что попал он на Колыму – к черту на кулички. Где ему предстояло прожить много лет и зим.
Олег Дмитриевич уже стал дремать, когда услышал над самым ухом:
– А хмырь кемарит, как падла! Решил без навара втереться к нам! Ну и козел!
Кондратьев открыл глаза. И удивленно оглядел мужиков, столпившихся возле его шконки.
– Что нужно? – спросил, даже не привстав.
– Ты, пидор, к теще нарисовался? Чего дрыхнешь? Где навар? На халяву лишь на параше сидят! Гони долю!
– За что? – не понял Кондратьев.
– Много будешь базлать, быстро похудеешь. Тряси торбу! Что там у тебя? В сидоре! Может, и оставим дышать, – выхватили мешок из-под головы и тут же вытряхнули на пол все содержимое.
Мужики налетели на тряпки. Расхватали рубашки, свитеры, носки и шарф. Даже нижним бельем не побрезговали.
В секунду от содержимого остались лишь мочалка, зубная щетка и расческа.
Олег Дмитриевич стоял огорошенный, не сразу сообразив, что произошло. А мужики, осклабившись, расселись на его шконке. Теперь они согласны были познакомиться.
Олег Дмитриевич Кондратьев считал себя человеком тертым. И решил не поднимать кипеж из-за барахла.
Коротко узнав о новых знакомых, он рассказал им о себе. Ничего не скрывая, за что осужден. Ни словом не обмолвился лишь о своем сотрудничестве с органами.
– Темнит паскуда! Ну с хрена ли его– мужика, к нам подсунули? – не поверил косой вслух.
– Ты не ссы, тут все свои. Коль спиздил что-нибудь, расколись. Может, в своей колхозной малине чужой положняк увел? Иль на наваре кентов обжал? – спрашивал Кондратьева кряжистый седой мужик, какого ворюги меж собой звали не иначе как Бляшка.
– Не воровал. Не потому, что не умею иль не хочу. Убежденье мое такое – собственным трудом жить, – ответил Олег Дмитриевич.
– Ты что ж, мать твою! Выходит, воры «не пашут»? А кто вместо нас на дело ходит? Иль это кайф по-твоему? Да вор, чтоб твой колган еще три века гнил, больше десятка мужиков на воле вкалывает. Всякую минуту! И зенки, и клешни, и копыта всегда наготове. А уж тыква только и думает, где что стыздить. Клешни сами гребут. Ходули, чуть что, враз – сквозняк и крышка! Был и нету… А ты тут ботаешь? Тебе и не снилось столько, сколько вор пашет, – возмущался Бляшка, побагровев до самой шеи.
– Я не вор. И никогда им не был, – ответил Кондратьев, давая знать, что с новыми знакомыми у него нет ничего общего.
– Как же к нам подзалетел? Может, с начальником залупился? Иль гоношился с опером? Кому не потрафил? – не унимался косой.
– Я фронтовик. И угождать всяким не умею и не буду.
– Может, фискалить фаловали, а ты их по фене обложил? – глянул Бляшка на Кондратьева.
Олег Дмитриевич содрогнулся от догадливости вора. Не по себе стало. Взвесив все, решил не признаваться.
– Значит, мурло твое им не по кайфу пришлось. Наколоть вздумали. Но ты не ссы. Дыши, попердывай. Никто на тебя вонять не станет, – пообещал Бляшка.
Олег Дмитриевич рассказал ворам, где и как он воевал. В каких странах довелось побывать.
Мужики слушали его, иногда перебивая рассказ вопросами.
– Тебя на фронт военкомат схомутал иль добровольно поперся?
– Мобилизовали. Как и всех. Я ведь тогда уже на хорошей должности был. Броню хотели дать. Но никого на ней не оставили. Немец пер напролом. Надо было защищаться…
– Ботаешь, что до Берлина дохилял? И что – ни разу не ранило, не контузило тебя? – спросил Бляшка.
– Было. Но в госпитале подлечили. И снова на передовую.
– С рокоссовцами доводилось видеться иль с морскими пехотинцами?
– Бог миловал…
– Это с хрена ли?
– Слышал о них. С меня и этого хватило. Головорезы, бандиты! После них в освобожденных городах лишь пыль и пепел оставались.
– Выходит, тебе навару мы не оставили? А слышь, ты, падла? Я всю войну прошел. Сдыхал, загибался несчетно. А когда война закончилась, нас вместо обещанного освобождения бросили в зоны на досидку! И войну засчитали без льгот, без зачетов. День в день. Вот и я трехаю, зачем мы воевали? За кого? Знали бы тогда, чем все закончится… А ты про навар… Ничего не оставалось… Кому оно все досталось, если нас прямо из Берлина в Магадан бросили? Кто все сгреб? Да такие, как ты! Нас, в чем были, из Германии вывезли. Даже обмыть победу не дали. А в ней и наша доля – немалая. Да и трофеи… Их меж собой уже вы делили. Уже без риска и страху! Так что захлопнись, кент! Воры для вас западло? Но мы своими сикурами и жизнями дорогу к той победе вам выстелили. А вы – наградили нас…
– Меня не легче отблагодарили. Иначе тут не оказался бы, – вздохнул Кондратьев.
Бляшка, как понял Олег Дмитриевич, был хозяином барака. Он не ходил в столовую. Еду ему приносили воры. Не выходил он и на работу. За него вкалывали все. Он не дневалил. Даже белье ему стирали сявки. Они же сушили его обувь и шестерили за столом. Бляшка сам наказывал и держал свой порядок в бараке, заведенный давно.
Кондратьев не сразу понял, для кого у него забирают половину пайки каждый день. И, не выдержав, возмутился вслух.
– Чего? Свежак хвост поднял? Всыпьте ему мозгов, чтоб без трепу усек, как в нашей хазе дышать надо, – велел Бляшка мужикам.
И Кондратьева избили так, что он неделю о пайке и не вспоминал.
Олег Дмитриевич запомнил урок. Без объяснений и споров смирился с побором. Но внешне. В душе ничего не прощал. И, присматриваясь к ворам, ждал своего часа.
Он знал, случившееся с ним не самое страшное. Довелось увидеть и худшее.
Вечерами зэки играли в карты. Конечно, на интерес. Случалось, загоняли проигравшего в парашу. И там, сидя по шею в дерьме, он кукарекал, пел блатные песни – по желанию воров. Это наказание проигравшемуся считалось самым легким, мелким. Бывало, задолжавшему рубили палец на ноге иль руке под дружный хохот. Бывало, проигравшегося выкупал кто-то из своих. И тогда тот счастливчик вкалывал по две смены неделю и больше. Случалось, под дикий гик и свист трамбовали проигравшего – до полусмерти. Все это было цветочками, как говорили воры. Войдя в азарт, нередко ставили на кон чью-то жизнь. И если проигранный не мог выкупить у выигравшего свою душу, его убивали.
Кондратьев понимал, что в любую минуту может оказаться ставкой в игре. Но как уйти от этого?
Проситься в барак к работягам? Но и там – свои законы. Наслышался о них. Тоже махаются зэки по нескольку раз на день. И тоже выносят оттуда покойников. Попробуй разберись – был ли мертвый виноват? Администрация зоны в это не вникала. Списывала дело в архив. Не стало зэка – меньше мороки.
Попроситься в барак к политическим? Но они такое сами не решают. К ним переводит лишь администрация. А значит, надо соглашаться в стукачи.
Кондратьеву этого не хотелось. Помогать органам, посадившим его, было против всяких устоев. Да и обида удерживала. И он терпел.
С утра до ночи в бараке воров стоял шум. Постоянные разборки, мордобои, матерщина выводили из себя. Спокойно полежать или уснуть было мудрено. А и прекратить все свары, ссоры не мог никто, кроме Бляшки. А он молчал. Словно не мог жить без того или давно привык.
Просить его угомонить своих кентов было бесполезно. В ответ услышишь насмешки, мат. И Олег Дмитриевич приучал себя к терпению.
Он лежал на шконке, отвернувшись ко всем спиной. И вспоминал прошлое, заставляя смотреть на него со стороны, чтобы не рвать душу.
Кондратьев хорошо помнил свой деревенский дом в Солнцевке – на Орловщине. Дом был большой, крепкий, под рыжей соломенной крышей, с выбеленными стенами и вышитыми занавесками на окнах.
Сзади дома – сарай для коровы, свиней и кур.
Весь дом и сад с участком обнесены плетеным забором. Надежным и крепким.
И все ладилось в большой семье Кондратьевых. Хозяином в ней был дед. Суровый, седобородый, он умело держал в руках троих сыновей и невесток, семерых внуков и бабку.
Здесь престольные праздники отмечались светло и чисто. Никогда не слышались брань, крики. Дед говорил тихо. Но так, что во всех углах, и даже на печке, всякое его слово доходило до ушей и сердца.
Деда считали самым умным человеком деревни. Вторым – после настоятеля церкви. Может, потому во времена коллективизации не тронул семью деревенский люд. Знавший – нет в доме излишка. А имевшееся нажито своими руками.
С дедом всегда советовались крестьяне.
Зажиточные и бедные шли к нему со своими заботами. И никто ни разу не пожалел, что послушался подсказки деда, не пренебрег его советом. И даже оголтелая беднота не поверила бы, что именно старик Кондратьев вывел в глухую ночь пять семей из села. Зажиточные были хозяева. Под утро их хотели расстрелять.
Исчезли они из Солнцевки. Не нашли их во всем Нарышкинском уезде. И только старик знал, что уехали сельчане в Германию. Чудом успели.
Старших сыновей своих с женами и детьми отправил к родственникам на Дальний Восток, чуя, что времена наступают смутные и тревожные.
Олега, средь прочих внуков, старик не выделял ничем. Но заставлял учиться усерднее прочих.
– Ты в деревне жить не станешь. Нету в тебе добра к земле. Не любишь ее. Потому в науку пойдешь, – мечтал старик. Но деревенский комсомол решил по-своему. И выдал Олегу путевку на курсы трактористов.
Старик Кондратьев тогда впервые оттаскал внука за вихры. Ругал за вступленье в комсомол, за курсы и самовольство. А когда понял, что внук все равно сделает по-своему, отказался от Олега перед иконой, отрекся от него. И младший Кондратьев навсегда ушел из дома.
Вернулся он в село через полгода, на тракторе. Но домой не пришел. Жил в клубе. Потом, вместе с такими же, как сам, перешел в общежитие, устроенное в брошенном доме.
Олег стал колхозным активистом. Он выступал в самодеятельности, высмеивал священника, вместе с разгулявшейся молодежью срывал церковную службу. Он стал неверующим насмешником. И перемазанный в мазуте, дегте, пропахший соляркой и керосином, походил на самого сатану.
Он агитировал колхозных девок не ходить на службу в церковный праздник, а выйти на субботник, поработать в саду иль в поле. А заработанное перечислить в фонд голодающих детей Поволжья.
И за ним, как ни удивительно, шли люди.
Он первым закончил среднюю школу, занимаясь ночами, до рассветов. Его первого, за активность и высокие показатели в работе, послали на курсы руководящих работников. Он закончил их и стал, управляющим налоговой инспекцией. Вскоре его приняли в партию.
Олег Дмитриевич старался обходить стороною Солнцевку. Но… Грянула война. Он заехал к отцу всего на несколько минут. Хотелось взглянуть. Может, в последний раз.
Младший Кондратьев подъехал к знакомому дому на казенной машине. У ворот его – белым сугробом – стоял дед.
В аккуратно, по-городскому одетом человеке он не узнал своего внука и поздоровался, как с чужим. Когда ж услышал, с кем говорит, посуровел.
– Прости, дед, война! Может, не свидемся. Проститься пришел к тебе и отцу, к матери, – говорил, заикаясь.
– Входи! – отворил старик калитку, а сам, повернувшись спиной, ушел от дома, не оглянувшись на внука. Не простил… Не забыл обиду.
Олег Дмитриевич наскоро простился с домашними. Отец все просил писать. Мать слезами всего облила. Испуганно смотрела на него последняя сестренка, успевшая забыть и отвыкнуть от брата.
Младший Кондратьев вскоре вышел из дома. Деда он не увидел. Понял, что тот не захотел проститься с ним. А старик стоял под яблоней. Неподалеку. Невидимый никем, крестил спину внука. Просил Богоматерь сохранить его от погибели.
Когда вернулся после войны в деревню, едва узнал свой дом. Он врос в землю почти по крышу. Весь покосился, скривился и стал похож на старую клячу, прилегшую отдохнуть.
Седой старик трудно встал ему навстречу.
– Здравствуй, дед! Вот и вернулся я! Простил ли ты? – спросил, поставив рюкзак и обняв старика за худые, дрожащие плечи.
– Не дед я тебе, а твой отец, – услышал в ответ дрогнувшее.
Он вгляделся в глаза, в лицо.
– А где дед, мать, братья, сестра? – спросил со страхом.
– Один я остался. Нет никого. Помираю, как волк в старом логовище…
Олег Дмитриевич усадил отца на шаткую скамью. Присел рядом.
– Все в прах пошло. В пыль. Весь род. Ты единый остался. Вся надежа в тебе. И я сгину скоро, – говорил отец, плача. Олег Дмитриевич никогда в жизни не видел его слез. И тогда растерялся.
– Деда твоего – моего отца – свои убили.
– Деревенские?
– Да нет! Ты помнишь, в Германию он отправил пятерых хозяев, с семьями? Так вот они в войну возвернулись. Свое забрать. И коммунистов перестреляли до единого. А деда почитали. Пальцем не трогали. Только спросили, кто Советам помогал? Он, худа не ожидая, всех назвал! И даже тебя. Сказал, что люд нынче замороченный. Они же всех нашли, кто от войны по домам прятался. Избы наизнанку выворачивали. Вместе с людом. И, собрав, кто еще в силах был, отправили в полон, в Германию. Там и сестра твоя. Мать бросилась отнять ее, вырвать – избили до смерти. До вечера не дожила. Отошла в муках. Меня с деревенскими мужиками в сарай загнали. Подпалили. Да дед меня вытащил. Откачал кое-как.
– За что тебя взяли?
– За тебя, сынок, за непутевого. Что человеком вырастить не сумели. А деда ночью из охотничьего ружья убили. Через окно. И на двери записку повесили, мол, тут живет предатель. Смерть ему, да и только…
– А братья где?
– На всех похоронки пришли. Думал, и на тебя получу. Да Бог миловал. Уберег…
– Как же ты живешь тут, средь врагов?
– Нету у меня врагов нынче! Как и не было. Один во всем селе, почитай, с год жил. Как на погосте. Кого не вывезли, сожгли иль убили. Немцев-то я за всю войну два раза в глаза видел. Свои хуже их, лютей зверя были. Умотались они. В обрат в Германию. Меня не тронули. А и на что я им теперь сдался? Им здоровые нужны, кто жить хочет. Мне это уже лишнее. Живьем бы в могилу влез, было б кому закидать ее, – плакал отец и ронял на грудь крошки хлеба. Собирал их дрожащими пальцами бережно. В рот отправлял. Видно, давно не ел, не видел хлеба.
– Скажи, сынок, когда это закончится? Те, с Германии, приехали, муку и скот отняли. Кое-как мы с нужды выбрались. А нынче снова обиралы появились. Все с дому вынесли. В помощь стране, чтоб одолеть разруху! Но разве так надоть? Разве с нищего суму сымают, чтоб ее на другого напялить? Он ею станет сыт? Ить даже самовар забрали. В сундуке мое гробовое только было. И его вместе с сундуком вынесли. Спать, голову приклонить нынче негде. На полу собакой кручусь. На соломе…
– А кто забрал?
– Власти новые, сельские. И хронтовикам, что с войны вернулись, раздали.
– Откуда взялись они?
– Все пришлые, приезжие…
Кондратьев тут же пошел в сельсовет. Там, разругавшись вдребезги, пригрозил жалобами за грабеж и бесчинства в семье фронтовиков. Пообещал дойти до Сталина. Рассказать, как ведут себя власти на местах.
Глянув в документы Кондратьева, в сельсовете извинились за оплошку. И вернули в дом все отнятое. Но старик тому уже не радовался.
Через пару дней, получив назначение на работу, приехал Олег Дмитриевич в Солнцевку за отцом. Решил забрать его к себе насовсем, в город.
Отец лежал на сундуке, положив руки под щеку и, казалось, спал. Безмятежная улыбка застыла на лице.
Одетый во все гробовое, он сам себя приготовил в последний путь. И, почувствовав кончину, не сожалел уже ни о чем. Он ушел из жизни спокойно, тихо и светло. Уверенный в том, что оставшийся в живых сын не даст погибнуть роду. Достойно продолжит его. Поднимет из пепелища. И, восстановив отчий дом, заживет легко и радостно.
Олег Дмитриевич огляделся по сторонам, желая взять на память о семье и доме хоть что-нибудь. Но тщетно…
Увидев мертвого хозяина, живые сельчане унесли все.
Не забрав лишь сундук, ставший смертным одром, да гроб, сделанный впрок еще при жизни, остался на чердаке нетронутым.
Олег Дмитриевич, похоронив отца, уехал из Солнцевки навсегда. И хотя работал неподалеку, в соседней деревне, никогда не навещал деревню детства и юности. Лишь на погост приходил. Да и то в сумерках, чтоб ни с кем не встретиться, не столкнуться ненароком.
Он и сам не подозревал, как возненавидел деревенский люд за жадность и воровитость, за тупость и бесстыдство. Он знал его, как самого себя. И презирал, и ненавидел, и стыдился его.
Может, потому, работая в селе, никогда не замечал, не обращал внимание на деревенских девок и баб. Он обходил их, сторонился и брезговал каждой, дававшей намеки на то, что она не прочь провести с ним время в уединении.
Их плоские, грубые шутки бесили его. Ни в душе, ни в плоти не возникало желания сблизиться с ними хоть на время иль завести семью. Он жил одиноко, обособленно. И никогда ни к кому не ходил в гости и к себе никого не приводил.
Женщин он видывал всяких. За свою жизнь имел немало. С пятнадцати лет, вступив в своем селе в комсомол, на сеновалах не одну зажимал. Деревенские девки были безотказными. Свои же комсомолки, забывшие Бога и стыд, сами на шею вешались. Чем старше становился Кондратьев, тем больше был выбор.
Потом катал их на тракторе. Увозил то одну, то другую в пшеничные поля. Но не запали они в душу, ни по одной не ныло сердце. Никому не говорил о любви.
Предлагали ему своих дочерей и начальники, когда Олег Дмитриевич в люди выбился, стал работать в налоговой инспекции.
Со всех сторон жужжали в уши, мол, пора семьей обзавестись. И выбор был. Но не торопился Кондратьев загубить свою молодость. В женщинах у него недостатка не было. Разводяги, вдовы, замужние льнули к нему, как пчелы к цветку. Знали, переспав, не опозорит, не осудит, никому не проболтается.
Умел беречь свою и бабью честь. Ничье имя не опорочил. А потому о его связях никто среди знакомых не догадывался и ничего не знал. Все считали Олега Дмитриевича холодным, сдержанным человеком, чуждым похоти.
Любовниц он часто менял, чтоб не привыкнуть, не прикипеть, не остаться надолго из жалости и сострадания.
Верил, что судьба когда-нибудь подарит ему женщину, одну-единственную, умную, верную, добрую. И не торопился.
Даже на войне он не страдал от одиночества. Медсестры и радистки нередко оказывали ему знаки внимания. Он понимал. И ни разу не упустил свой шанс.
И в сырых окопах, в блиндажах и землянках, коротко облапив случайную подругу, уже через час забывал ее имя навсегда.
Он не мучился, как однополчане. Не ждал писем. Не терзался ревностью – ждут ли его, любим ли он? Не предпочли ль ему другого?
Женщины не занимали мыслей Кондратьева. Он ни одну не ждал, не назначал свиданий.
Вернувшись с войны и получив назначение, не расстроился, что поедет работать в деревню. В райцентре, до которого рукой подать, хватало женщин. И два-три раза в месяц он вспоминал о них и встречался наедине не дольше чем на час. А потом снова уезжал в Масловку, где ни на одну девку иль бабу ни разу не оглянулся.
Случалось, сами женщины признавались ему в любви. Краснея, стыдясь самих себя. Предлагали в жены. И тогда Олег Дмитриевич удивленно вздергивал брови на лоб. И отвечал обычное:
– Я – убежденный холостяк. Уж так сложилась судьба, что к семейной жизни не приспособлен. Не смогу принести счастье, а делать несчастной не имею права. Спасибо, что приметила, но извини…
Не спешил он с семьей и еще по одной причине. С молодости, с того самого комсомольского возраста, связал свою судьбу с чекистами. Мечтал попасть к ним в штат. Но не взяли. Не подошел он им по социальному положению. Не относился к бедноте. Да и в семье его все ходили в церковь, чтили Бога. Переубедить их Олег Дмитриевич не рисковал. А нештатное сотрудничество предложили. Вначале это обидело Кондратьева. Да вскоре понял собственную выгоду, когда чекисты показали заявление, в каком неизвестный доброжелатель писал, что втершийся в комсомол младший Кондратьев есть буржуйская отрыжка, потому что крещен, имеет в доме иконы, и к ним в семью часто приходит настоятель деревенской церкви. И сам Олег пашет ему поле на колхозном тракторе, позоря званье комсомольца. Мол, убрать его надо из колхоза туда, где Макар телят не пасет…
Олег Дмитриевич понял, чем грозит ему это заявление. И согласился сотрудничать с чекистами уже без уговоров.
Вскоре он понял, кто был тем доброжелателем. И колхозный конюх, по доносу Олега Дмитриевича, первым из деревенских, уехал на «воронке» в глупую ночь. Куда и на сколько, никто в деревне так и не узнал.
Следом за ним покинул Солнцевку священник. Но даже дед не догадался, что забрали друга по доносу внука.
Многих бед избежал Олег Дмитриевич благодаря сотрудничеству с органами. Знал, иначе не выжить, не удержаться. Не заложишь, пожалеешь, самого не пощадят. Донесут, оклевещут, замарают, упрячут на долгие годы, а может, на всю жизнь. Докажи потом, что не виноват? Кто слушать станет? Хочешь жить, умей защищаться. Не просто видеть, а чувствовать, предвидеть своих врагов. И он не щадил никого.
Он отправил «на дальняк» весь сельсовет Солнцевки, отомстив им за пережитое в отцовском доме. Лишь двоих калек-фронтовиков не тронул. Остальные не минули его рук. Даже своего друга юности, давшего комсомольскую путевку на курсы трактористов, назвал в доносе врагом народа, опозорившим Отечество и приволокшим из Германии в качестве трофея аккордеон, каким смущает каждый день деревенский люд, расхваливая при этом фашистский, вражий образ жизни.
И поехал мужик на Игарку в зарешеченном товарном вагоне… Пятеро его детей так и не поняли, за что увезли отца? Да и сам он умер там, не найдя ответа.
А Олег Дмитриевич жил. Бронированный от доносов сотрудничеством с чекистами. И был уверен, своего они не тронут.
Он и в Масловке не сидел сложа руки. Вел досье на всех, на каждого. Но прочесть, понять эти записи, мог только сам. И прятал их всякий день.
За годы сотрудничества не раз убеждался, как топят жены своих мужей, донося на них, надоевших, переставших быть любимыми. Избавлялись от них легко и просто. Шутя. И ехали мужики, не зная за что, в края дальние, необжитые. Не все выживали в этапах, немногим удавалось дойти до них. Пули обрывали жизни, случалось, сразу в камере. Суд приговорил к вышке? А был ли он?