355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эльмира Нетесова » Стукачи » Текст книги (страница 19)
Стукачи
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:02

Текст книги "Стукачи"


Автор книги: Эльмира Нетесова


Жанр:

   

Боевики


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 19 страниц)

– Кончай базарить! Хоть мертвых постыдись. Не однополчан, так семьи. Их немцы убили. А ты жалеешь, что в плен не сдался. Семья не воевала. Но и ее не пощадили, – урезонивал Балов.

– Не воевала. Зато раненого в хлеву прятала. Лечила и кормила его. А кто-то из соседей настучал, – признал Олесь. И продолжил тихо: – А выдай они того бойца или не прими его, живы остались бы, никто не тронул.

– Тебя не выручали на войне?

– Никто. Бог помогал выживать. Случалось, у раненого кусок хлеба свои воровали. Где уж помочь? Я на то и не рассчитывал.

– А нас спасали. Много раз. В Белоруссии было… Бабулька целую неделю на чердаке прятала. И кормила. Пятерых. Потом немцы сожгли эту деревеньку. Вместе с жителями. И бабулю нашу… Я все мечтал к ней после войны приехать. Забрать к себе – в матери, насовсем. Да не повезло, – вздохнул однорукий Федор.

Кондратьев не вмешивался в разговор. Не принял ни чью сторону. Ни словом, ни жестом своего отношения не проявил к сказанному. А на следующий день написал донос в оперчасти на Олеся. И схватила человека охрана в карьере. Придралась, что, вместо того чтобы поставить лопату к стене, швырнул ее на кучу небрежно. Не ценя государственного имущества, не дорожа им.

Все политические поверили в то, что охрана взъярилась за лопату. Не поверил в это лишь Балов.

И едва Олеся увели из карьера, оглянулся на Кондратьева. Глаза в прищур, побелели от ярости. Кулаки в глыбы сдавил. Но ничего не сказал.

Кондратьев видел всякое. А тут и ему не по себе стало. Понял, теперь разведчик станет пасти его жестче, тенью за плечами ходить. Но Олег Дмитриевич сделал вид, что ничего не заметил, не понял. И вместе со всеми возмущался охраной.

Когда же вместе с Баловым загружал уголь в очередной самосвал, разведчик, толкнув плечом будто нечаянно, сказал тихо:

– Если Олеся вечером не вернут в барак, я с тебя шкуру спущу, с живого. И ни один опер не успеет бзднуть. Усек, шкура сучья?

Олег Дмитриевич отшвырнул лопату. Кулак сорвался сам по себе. Балов отлетел к борту машины. Стукнулся спиной гулко. И, оторвавшись от борта, одним прыжком сбил Кондратьева головой с ног – в грязь.

– Эй! Козлы! Вы чего сцепились? Давно прикладом вас не гладили? – заорали охранники. И, подскочив к дерущимся, натолкали обоим кулаками, поставили работать отдельно друг от друга.

Балов долбил пласт угля ломом, изредка оглядываясь на Кондратьева. Тот видел, но делал вид, что не замечает, забыл о разведчике.

Вечером, когда вернулись в барак, Олеся в нем не было. Да и не ожидал иного Олег Дмитриевич. Но политические зашумели. Возмущаться начали. Мол, если за такую мелочь в шизо кидать станут, то от их бригады через месяц никого не останется.

Возмущался и Кондратьев. Не меньше, а больше других. Негодовал. Искоса поглядывал на Балова. Тот лежал на шконке. И один из всех – молчал.

Охрана, услышав шум в бараке, вломилась из обеих дверей.

И, не узнав причину, не спросив ни о чем, вламывала прикладами и кулаками каждого, попавшегося под руку. Не говоря ни слова, измолотили всех подряд. Не тронули лишь Балова.

Кондратьеву досталось не меньше, чем другим. Он лежал на шконке, стоная и охая, сжимая руками вспухшую от ударов прикладом голову. Бока и плечи ныли от нестерпимой боли.

Все зэки валялись на шконках. Не могли встать, поднять головы, пошевелить рукой или ногой. А охрана, уходя, еще и пригрозила:

– Хоть одна падла пасть раскроет, на штык возьмем! Не угомонитесь, на себя пеняйте!

Уж куда там говорить, бузить – дышать сил не было. Олег Дмитриевич едва нашел в себе силы отмыть кровь с лица, с одежды. Шатаясь, вернулся в барак.

Разведчик оглядел его, усмехаясь криво, и процедил сквозь зубы:

– Что, получил на орехи от своих псов?

– Слушай, ты либо захлопнешься, либо я тебя захлопну! Чего нарываешься, падла? Уж если кто и стукач тут, так это ты! Разведка, хоть какая, всегда с органами связана! Это дураку известно! – вскипел Кондратьев.

Геннадий Балов подскочил, словно ему горящую головешку под зад сунули. Но его удержали. Ругаясь, укоряя излишнюю подозрительность, несдержанность, напомнили о недавнем.

– Тебя обошли. Не задели и пальцем. А нас всех отмудохали. Хочешь получить – попроси охрану. Вломят.

Нам и без добавки тошно. Угомонись. Не лезь к человеку. Будь он сукой, его бы не отметелили. Зашвырнули б под шконку и сделали вид, что позабыли про него. А ты житья ему не даешь. Отвяжись! Он такой же, как ты и мы. С чего только взъелся на него – не понимаем, – уговаривали зэки.

– Олеся он засветил!

– Нас сегодня кто выдал? А вкинули! Выходит, нам, битым, тебя небитого винить надо.

– Душой суку чую!

– Заткни ты эту душу, знаешь куда? Нервы сдают, вот и признай. Но не наезжай на мужика. Нет у тебя доказательств. И не будет. Живи спокойно.

– От охраны, от начальства житья нет. Еще и меж собой грыземся! Иль мало горя нам? – возмутился седой, как лунь, Илларион.

– Я, слышь, Генка, чище твоего на войне хватил. Мои ребята никого не изнасиловали. От всей батареи, из полного расчета – один в живых остался. Дикая случайность! Нелепица! Снаряд слепой, как смерть! Прямое попадание. Я на минуту отлучился. Она мне жизнь оставила. А зачем? Выходит, я виноват, что жив остался? Ведь за снарядами ходил. Да только не понадобились они. А меня забрали! За то, что огневую точку не удержал. В самом Берлине. А как я мог? Снаряд не хер, в руки не поймаешь. Сказал я это и трибуналу. Так ведь они не фронтовики! Ничего не понимают в войне! Законопатили – и все тут! Твои хоть девок испортили! А я за что? Но не срываюсь ни на ком. Когда увидел ребят, разметанных на куски, чуть не свихнулся. Они еще мальчишками были. Чистыми, как небо. Не нам чета. И коль судьба нас жить оставила, давай и тут людьми будем, – закурил Илларион нервно.

– Мои – мужчинами родились. И не вижу крамолы в том, что немок подцепили. Не стоило силой брать. Но и убивать за это – гнусно, – крутил головой Балов и, заметив Кондратьева, осекся на полуслове.

– Я до сих пор не могу смотреть на яблоки. И до конца жизни не буду их есть. А тоже – снаряд попал. В госпиталь, какой в саду расположился. Одна воронка осталась. И человечье на деревьях. На яблоках… И кровь… Мы остановились, чтоб их нарвать. Не знали, что произошло полдня назад. А глянули – и от яблок навсегда отбило охоту. Не только у меня. У всех, – вспомнил однорукий Федор.

– А руку где оторвало? – спросил Олег Дмитриевич человека.

– Отчекрыжили ее мне. Гангрена началась от ранения. Пришлось согласиться, чтоб самому живым остаться. Знал бы наперед, не дался бы врачам. Лучше сдохнуть там от гангрены, чем тут, – вздохнул Федор.

– Да не отчаивайся. Я верю, разберутся с нами. С каждым по справедливости. Зачем заранее себя хоронить? – утешал Кондратьев.

– С кем разберутся? Вон вчера прислали новую партию. Целый этап. Средь них половина фронтовиков. Все, кто в плену иль в окружении побывали. Не глянули, что они сумели сбежать, прорваться к своим. И продолжали воевать до конца, до победы. Всех нашли, никого не оставили в покое. По зонам рассовали. И нам не на что надеяться. Сюда привозят не для освобожденья. Чтоб вкалывали до смерти, до самой погибели. Такова награда благодарного Отечества нам – за войну! – сказал Илларион хрипло.

На следующий день политических не повезли в карьер. Дождь лил такой, что дороги за ночь раскисли и проехать по ним стало невозможно. Брезентовые робы промокли, едва люди успели добежать до столовой.

– Шабаш, мужики! Субботний дождь – это надолго. Он за день не закончится. Всю неделю лить будет. Хоть отдохнем теперь от карьера, – радовался Илларион.

Политические заметили в столовой оживление у воров. Те, впервые не оглядываясь на соседство с идейными, об амнистии говорили.

– Обещают ее большой провести. И не только для фартовых. Много под нее попадет. Так блатари говорят. Им с воли о том сообщили, – радовался Федор.

Амнистия… У кого-то из политических глаза загорелись. Может, повезет… У других – взгляд потух. Любого может коснуться амнистия. Но не идейных… А значит, ждать нечего. Сколько уж этих амнистий было! Все лишь для воров. Только фартовым облегченье выходило. Ну, бывало, кого-то из мужиков-работяг выпускали на волю, словно с перепугу. Но тут же привозили новый этап. И свежая партия, переполнив зону, стирала из памяти результаты амнистий.

И все же радовались политические. Пусть не они, но кто-то выйдет на свободу, уедет из зоны, простится с Колымой. Навсегда ли?

Амнистия… Каждому своя воля вспомнилась, свой дом и семья. И уж не до завтрака стало людям…

– Эй, контры! Чего хвосты опустили? Иль нюх посеяли? Волей пахнет! Может, и до вас доберутся наверху, вышвырнут всех под сраку мешалкой? Чтоб пайку казенную зря не изводили! Уж так и быть, разберем вас по малинам! В стремами, в шестерки, другого навара от вас не жди! – хохотали блатные.

– Да они на воле с голоду передохнут! Только трехать шустрые. На дело – слабы в яйцах. А нынче на воле «пахать» надо. Да так, что жопа в мыле, – поддерживали фартовые.

– Амнистия идет! Секете, падлы? Вострите копыта! И меньше залупайтесь! – оживились воры.

Глядя на них, и политические веселели.

В сыром от дождей бараке теперь все разговоры велись о предстоящей амнистии.

– Тебя дома ждут? – спросил Федор Балова.

Тот головой кивнул:

– Пока ждут. На что-то надеются. Жена так и пишет: покуда жив – верю, вернешься домой.

– Дети имеются?

– Взрослые стали. Две дочки. Работают. Из институтов их отчислили. Из-за меня. Но не сетуют. И не упрекают.

– А моя – скурвилась. Едва узнала, что инвалидом остался, другого нашла..

– Мои пишут, что тяжко жить стало. На нужду жалуются…

– А тебя ждут? – спросил Илларион Олега Дмитриевича.

– Нет. Никто не ждет. Некому ждать, – вздохнул Кондратьев тяжело. И добавил: – И возвращаться некуда…

– А я, когда освобожусь, вначале найду того стукача, какой меня засветил ни за хрен собачий. Пришибу его в темном углу, чтоб никто не видел, а после к своим смотаюсь, – послышалось совсем рядом.

– Уж коль тебя выпустят, то вначале стукача упрячут. Тебя ж оправдывать надо, а виновного – на твое место. Так что не свидишься ты с фискалом…

– Если их всех судить, никаких зон не хватит! Да и не тронут сучню! Они, как ржавчина, всюду въелись. Сверху донизу. Как чума, – вздохнул танкист Василий.

– Плевать на них! Вот вернусь на волю, уеду к своим в Полесье, в Белоруссию! Там – в лесах никакой заразы нет! Живут все в труде, не зная подлостей. До ближайшего сельсовета почти сотня верст. А самый главный стукач в тех местах – дятел. Всю жизнь лешакам на кукушек и сорок стучит. Да все без проку, – смеялся Мишка-партизан.

– А кто ж тебя засветил? Неужель в лесу фискалы тоже имелись? – спросил Илларион.

– Меня не в лесу. Меня в военкомате… Лучше б я туда не совался… Хотел матери друга своего помочь. Вместе с ним в партизанах были. Немцы убили, когда лес прочесывали… Мать его совсем одна осталась, – он поперхнулся дымом папиросы и откашлялся. – Хату я ей помог поднять. Чтоб не завалилась на голову. Ну и с пенсией хотел помочь. За друга… Чтоб не голодовала старая. Чтоб свою копейку на хлеб имела, – уставился в пламя топки и, помолчав, продолжил: – Вот там только и дошло до меня, что нужны были, покуда война шла. А чуть отлегло, прошло лихо, и лишними стали. Ладно меня, старую стыдить начали. Мол, работать надо, а не побираться. Нечего прикрываться сыном. Это еще доказать надо, что он в партизанах был. Ну тут я и взъелся! А чего, говорю им, доказывать, коль я с ней пришел? Иль не хватает моего подтверждения? И за что вы женщину обзываете? Она сына стране отдала! Ей пенсия положена на погибшего! Иль довести хотите, чтоб мать партизана попрошайничать пошла? Ведь она в колхозе всю жизнь работала. А колхозникам пенсий нет. Той, какую по стари начисляют, на хлеб не хватит! – осекся Мишка.

– И назначили ей пособие?

– Меня по матери послали. И ее – тоже. Я и вылепил. Мол, жаль, что в войну в лесу их ни одного не видел. И в армии. Не то бы… Знал, в кого палить. Чтоб не жирели у власти толстожопые кабаны, не обижали матерей наших… Ну, а вернуться домой мне уже не довелось. Настучал паскудный тыловик. Какой на войне одного дня не был. Накапал, что я угрожал ему и властям. Обзывал всех. Обещал собрать свою банду и свести счеты с местными властями. И много другого наворочал. Всего и не запомнил. И, видишь, ему поверили. Хоть дня не воевал. А мне – ни в одно слово! Но почему? Хрен их знает! Нешто стукачи властям нужнее нас – фронтовиков? – удивлялся Мишка.

– Ты ж говоришь, что опять туда вернешься. А если снова тебя за задницу возьмут?

– В лес уйду. Туда, где партизанил. Там всякий куст и кочка, что родные. Но вначале пущу красного петуха стукачу на порог. За всех нас – живых и погибших… За Колыму. За каждый свой день, что тут промучился. За друга и за мать. А уж потом в глушь уйду. Навсегда от людей. Не каждого из них в войну защищать стоило. И кровь проливать и терять жизнь не за всех надо было. Поздно я это понял.

– А как ты отделил бы на войне – за кого стоило, а за кого не стоило воевать? – удивился Илларион.

– Поначалу проверить надо было, кто от мобилизации спрятался, кто в тылах на броне жирел. Вытащить их следовало и бросить в нашу шкуру. Всех до единого, чтоб ни у кого язык не повернулся партизанских и солдатских матерей срамить. Оно, ведано, свое всегда больней болит и дольше помнится.

– Нет, Мишка, голубчик наш! Никто о наших матерях и женах не будет помнить. А все потому, что уже сегодня войну забыли. И горе… Иначе не сажали бы нас пачками ни за что. Каждым дорожили бы! И берегли, как сына, как защитника. Не искали б изъянов в больной душе, а лечили б ее заботой. Да только, вишь, забыли наше. А забывчивость всегда повторением беды наказывается.

– Ты это о чем? – прервал Иллариона Балов встревоженно.

– Да все о том. Случись нынче лихолетье, не приведись такого, некому станет защищать страну. Никто за нее не пойдет под пули, в окопы. Не заслонит собой. А все потому, что будет жить в людях, и не в одном поколении, горькая память о нас. Ее не вытравишь зонами, не выстудит Колыма! И даже стукачи перед нею бессильны. Она всех переживет. И останется черным клеймом на совести многих. Это плохо. Но неминуемо, неотвратимо.

Кондратьева даже в дрожь бросало от услышанного. Каждое слово обжигало злой пощечиной.

Стукач? Но ведь и он воевал. Не хуже других. Ни за кого не прятался. И тоже – с первого дня войны. Не отдохнул. Не переведя дух работать начал. Получалось не хуже, чем у других. А кто ему сказал спасибо? Кто заметил? Ни разу благодарного слова не сказали. И эти… хвосты распустили. Вроде на них весь свет держится. Только они воевали, они кормили, другие – захребетничали! Все работали! И он ночами не спал. Не о собственном кармане пекся. Самому мешка картошки на всю зиму хватило бы! О других думал. О всех. Для них старался, жил в деревне. И не жаловался. Хотя мог бы устроить судьбу иначе. Но не спорил. Работал, где велели. Хоть чем он хуже этих? Грозят, ноют, всех грязью поливают. Все плохи! Мало им внимания, не хватило заботы? Обидно за все пережитое? А он – Кондратьев – мало перенес? Теперь – западло?

Олегу Дмитриевичу стало не по себе. Он лег на шконку. Хотел уснуть. Но даже сон не сжалился.

Давно в бараке тихо стало. Спят зэки. Пользуются непогодой. Отдыхают.

«Пора», – говорит себе Олег Дмитриевич и, тихо, неслышно встав, взял в руки сапоги и, обувшись за дверью, вышел в беспросветный дождь, направился к оперчасти.

Несколько раз он останавливался, вслушивался, но нет, никто не шел за ним по следам.

– Неужели раньше не могли прийти? В такую ночь даже звери спят. Что случилось у вас? – удивился оперативник.

Олег Дмитриевич рассказал ему о слухах об амнистии и последнем разговоре в бараке.

– Ни Колыма, ни сроки ничему не научили. Так и сказал, выйду, подпущу красного петуха в избу, – рассказывал о Мишке. Не забыл Иллариона: – Говорил, что страну некому будет защищать. Потому как потомки нас станут помнить. И не захотят рисковать…

Оперативник слушал напряженно, внимательно.

– Понимаю, Кондратьев. Фронтовику обидно такое слышать. Ведь и вы воевали… Сразу на нескольких направлениях, – усмехнулся оперативник и, привычно подвинув бумагу и ручку, предложил: – Пишите. Только сжато. Самую суть.

– Скажите, об амнистии что слышно? – спросил Кондратьев.

– Из вашего барака выходят завтра пять человек. На волю. Среди них – Балов. Так вы и не сумели с ним справиться. Уедет…

– А я? – изумился Кондратьев.

– Мы с вами поработаем. Куда спешите?

– Вы обещали льготы!

– Их заработать надо. Заслужить…

Кондратьев писал торопливо. Когда закончил, отодвинул исписанные листы.

– Возвращайтесь в барак. Я думаю, что и вам до свободы немного ждать осталось. Я уже послал ходатайство. Думаю, оно поможет вам, – простился оперативник и плотно закрыл дверь за Олегом Дмитриевичем.

Кондратьев, попав из света в ночь, долго не мог сориентироваться. Его грызла обида. Балова отпускают. А он – остается. И никто не вспомнил о его, Кондратьева, заслугах. Никому и в голову не пришло освободить…

Олег Дмитриевич шел, не видя земли под ногами. На-ощупь почувствовал угол административного корпуса. Тут надо свернуть за угол, пройти мимо больнички и…

– Попух, паскуда! Стукач вонючий! – вцепилась в горло чья-то холодная, тяжелая рука.

Олег Дмитриевич задергал руками, ногами. Но сдавившая лапа была как из камня.

– Не отвертишься, не отмажешься! Я тебя выследил. По пятам шел. Каждый твой брех у опера слышал. Видишь, вон, форточка открыта. Из нее, как из рупора, всякое слово доходит! Я тебя уже час тут поджидаю. А слежу – с первого дня! Теперь пошли со мной, фискалье мурло, – поволок Олега Дмитриевича за больничку.

В ушах Кондратьева звенели десятки колокольчиков. Переливались журчаньем ручья, свистом ветра, длинными слезами дождя.

– Стой, гнида! Я не таких, как ты, брал. В свое время, на войне, не зря разведчиком был. И тебе надеяться было не на что. Кончается ваше время, ваш бал! Мы вам его сорвем, выйдя на волю! Вам не будет места средь нас! Сдохни и ты – стукач! Собакой подзаборной! Без могилы и памяти! – отбросил его сильным ударом на «запретку».

Высокое напряжение сработало мигом, осветив короткой голубой вспышкой спину исчезающего в темноте Балова.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Они всегда считали себя борцами за справедливость. А все потому, что стукачество было не чертой в характере, а второй натурой. Ведь действовали многие из них по убеждению.

Их называли «утками» и «наседками», суками и фискалами, стукачами и сексотами, их убивали в каждой зоне и тюрьме, с ними сводили счеты на воле. Их клеймили и увечили. Их пытали и позорили. Но число стукачей от этого не поубавилось и сегодня.

И нынче, с высоких трибун, большие начальники доказывают необходимость стукачей, называют их помощниками в раскрытии тяжких уголовных преступлений, защищают и оправдывают их, называя бесценным, золотым фондом органов, достойным уважения и признания.

Не все соглашаются с этими утверждениями. Спорят. И сегодня не пришли к единому мнению.

Молчат лишь мертвые…



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю