Текст книги "Проза о стихах"
Автор книги: Ефим Эткинд
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
Так давила его и мучила жертва, принесенная им в пользу своего
великого дела.
Кажется, во всей мировой поэзии нет произведения более трагичного, чем исповедь Некрасова Неизвестному другу. Поэты исповедуются часто, но можно ли поставить рядом с этой некрасовской песнью еще одну столь же бесстрашную и беспощадную исповедь? Некрасов имел все основания вслед за Горацием, Ломоносовым, Державиным, Пушкиным сказать: "Я памятник себе воздвиг нерукотворный..." А сказал он, что был рабом, что продавал свою идею, что "к цели шел колеблющимся шагом", что был неспособен на геройство, что черствел с каждым годом, что народ не принял его поэзии.
Все это было беспредельно искренно и все это оказалось заблуждением. Некрасов умер столетие назад, незадолго перед смертью горестно повторив:
Я настолько же чуждым народу
Умираю, как жить начинал.
Но уже над гробом его прозвучали чьи-то строки, выражавшие скорбь народа:
...будешь жить ты в памяти народной,
Навеки сохранишься в ней,
Поэт могучий, гений благородный
И слава родины твоей!
Достоевский же, поставив Некрасова в один ряд с Пушкиным и Лермонтовым, в своей надгробной речи говорил о том, что "это было раненное сердце, раз на всю жизнь, и незакрывающаяся рана эта была источником всей его поэзии, всей страстной до мучения любви этого человека ко всему, что страдает от насилия, от жестокости необузданной воли..." Протекшее с той поры столетие подтвердило справедливость этих слов.
Хорошо знавшая и любившая Некрасова Екатерина Павловна Елисеева кончила свои воспоминания словами, обращенными к поэту:
"Мир праху твоему! "За каплю крови, общую с народом", нам не простить, а завидовать тебе должно".
Звание человека
"...только влюбленный
Имеет право на звание человека."
Александр Блок, 1908
"В женском концентрационном лагере
Равенсбрюк было убито 92 700 женщин и
девушек почти из всех европейских
стран."
"СС в действии.
Документы о преступлениях СС", 1958
В лагерь Равенсбрюк, севернее Берлина, Софья Владимировна Но-сович была доставлена осенью 1944 года. Слухи об этом "женском аде" доходили до нее и прежде, она представляла себе картины, от которых леденела в жилах кровь, но увиденное превосходило воображение. Нары, на которых узницы спали по трое, многочасовое неподвижное стояние строем на пронизывающем ветру, мириады насекомых, разносивших тиф по гнилым, промозглым баракам, бесконечный рабочий день, после которого женщины едва добредали до своих нар... А надо всем этим – запах горелого мяса: его приносило в лагерь каждое дуновение ветра; крематорий действовал круглые сутки. У Софьи Носович был запас молодой энергии, но он иссякал; еще недавно несокрушимый оптимизм сменился бешеным отчаянием, а потом пришло равнодушие – к настоящему и будущему, к жизни и смерти, к живым и мертвым. Из трубы крематория валил смрадный дым, никуда от этого не уйдешь,– не завтра, так послезавтра. Вспоминать о прошлом? Слишком горько. В прошлом осталась ее, русской аристократки, сенаторской дочери, борьба во французском подполье, дружба с Верой Оболенской, военный трибунал в Аррасе, приговоривший их обеих к смертной казни. Женственная Вера, Вики, на допросах держалась героически: военный следователь прозвал ее "Принцессой Ничего-Не-Знаю" и выходил из себя от бессилия. Ее прекрасную голову палач отсек 4 августа 1944 года, а Софье смертную казнь заменили каторгой – и вот она в Равенсбрюке.
Участь Вики не лучше ли? Не достойна ли зависти Ариадна Скрябина, которая в ту же пору была убита в стычке с петеновскими милиционерами? Известная в партизанских отрядах под кличкой "Режин", она, дочь великого композитора, из протеста против гонения на евреев приняла библейское имя Сарра. Была надежда, впереди сияла Свобода; даже закованная в наручники Вики, ожидавшая казни в берлинской тюрьме, мечтала о возвращении в Россию, и не только мечтала – сговорилась о встрече в Москве с советской девушкой, оказавшейся в одной с нею камере. Нет уже на свете ни Вики, ни этой прелестной девушки-врача, нет даже Софьи Носович; прозябание в бараке Равенсбрюк – это не жизнь: ожидание смерти. Слишком страшно смотреть вокруг. На краю лагеря темнеет барак "мрака и тумана" – оттуда никто не выходил никогда; содержавшиеся в нем польки, француженки и советские женщины-военнослужащие ("ротармистки" – так называли их эсэсовцы) предназначались для уничтожения. Не смотреть, не думать, не сопротивляться ждать смерти.
Софья перестала есть. Даже те сто пятьдесят граммов хлеба, которые давали в придачу к жидкой, едва теплой похлебке, теперь оставались, даже эти полтора ломтика.
Однажды – было это в ноябре – к ней подошла француженка-коммунистка, с которой Софья была знакома с довоенной поры, и сказала: "Пойди познакомься с матерью Марией. Это необыкновенная женщина". Софья поняла – ее хотят спасти; о матери Марии и силе духа этой русской монахини она слышала и прежде. Как-то на утренней перекличке мать Мария, заговорив со стоявшей рядом русской девушкой, не заметила, как подошла надзирательница; та полоснула ее ремнем по лицу. Мать Мария спокойно договорила начатую русскую фразу. Надзирательница стала хлестать ее по лицу ремнем что было силы, но монахиня ни разу не поглядела в ее сторону – словно ее и не было.
Софье Носович был необходим пример, она пошла в пятнадцатый барак. Наступал темный вечер, четырнадцатичасовой рабочий день был позади. На одной из нар сидела заключенная в рваном подряснике и о чем-то тихо говорила женщинам, которые окружали ее плотным кольцом и заглядывали ей в лицо. Софья прислушалась: монахиня говорила о скором конце войны. "Россию никогда еще никто не побеждал,– уверяла она,– даже Наполеон со своей великой армией не мог ее одолеть. Война в России затянулась, она идет уже более трех лет, немцы выдыхаются, скоро вы увидите своих близких... Все будет хорошо,твердила она, поглаживая по волосам плачущую девушку,– держись, будь твердой. Осталось недолго. Бог не оставит Россию..." Одна из женщин обернулась к Софье, глаза ее сияли. "Знаете,– сказала она шепотом,– если мать Мария так говорит, это наверное правда". Софья подсела к матери Марии на жидкий тюфячок и тотчас сказала о том, что душило ее: страдания, умирание, смерть стали привычны, чувства умерли, дух ее словно закоченел, заледенел, остановился – с этим параличом ничего она поделать не в силах. "Нет, нет,– с неожиданной энергией и силой выкрикнула монахиня,– только непрестанно думайте, в борьбе с сомнением думайте шире, глубже. Не снижайте мысль, а думайте выше земных рамок и условностей". Когда Софья уходила, к ней подошла молодая француженка. "Вы ее видите впервые?– спросила она.– А ведь рядом с ней забываешь каторгу, она заставляет думать о жизни и верить в будущее. Даже про это она умеет говорить!" Жаклин вытянула руку в сторону труб, из которых валил жирный черный дым. "Он такой только вначале, около земли,– сказала мне мать Мария,– а дальше, выше делается все прозрачнее и чище и наконец сливается с небом, а потом растворяется во вселенной, в сияющей вечности, где нет ни смерти, ни страха. Так и в смерти. Так будет с душами".
С того вечера Софья вернулась к жизни. За час до переклички, в четыре утра, она выходила из барака, зная, что встретит мать Марию. Монахиня шла на слабых ногах, едва носивших ее крупное, некогда полное тело, шла, опираясь на плечо молодой русской, Инны Вебстер, и жила вслух: она рассказывала о прошлом, ослепляла собеседниц бесчисленными проектами социального благоустройства. Она не просто надеялась на победу и на завтрашний день, но была преисполнена спокойной уверенности в них. Шел мокрый снег, в ночной темноте дул ледяной норд-ост, узницы знали, что с 13 декабря в их лагере на полный ход работает газовая камера и что газом теперь умерщвляют здесь же, в Равенс-брюке, а мысль и вера матери Марии поднимались и их поднимали над этим адом. Софья узнала ее жизнь. Жизнь? Нет, несколько жизней: труднее всего было понять, как прожила их все одна женщина.
2
"Весьма вероятно, что наше время
великое и что именно мы стоим в центре
жизни, т.е. в том месте, где сходятся
все духовные нити, куда доходят все
звуки."
Александр Блок,
Запись от 17 октября 1911 года
Несколько жизней успела она прожить и до того, как, став монахиней, нареклась Марией. В самой первой, неправдоподобно далекой, ее звали Лизой Пиленко, она росла в родительском доме в Анапе на Черном море, зимой приезжала с матерью на два-три месяца в Петербург, где в Басковом переулке была огромная квартира маминой тетушки, старой, чинной аристократки. Тетушка была в дружбе с оберпрокурором святейшего Синода Победоносцевым; в семье помнили, как однажды – ей уже было лет восемь – Лиза вдруг сказала: "Константин Петрович, мне надо с вами поговорить". Оставшись наедине с суровым стариком, Лиза спросила: "Дядя Костя, что такое истина?" Он усмехнулся и долго объяснял невнятицу о любви к ближнему. Позднее Лиза не раз вспоминала об этой странной беседе, но уже имя Победоносцева связывалось не с теткой, не с детскими играми, не с истиной и любовью к ближнему, а со строками Александра Блока:
В те годы дальние, глухие, В сердцах царили сон и мгла: Победоносцев над Россией Простер совиные крыла, И не было ни дня, ни ночи, А только тень огромных крыл; Он дивным кругом очертил Россию, заглянув ей в очи Стеклянным взором колдуна...
Александр Блок был началом второй жизни. В его кабинете на Галерной, в ту памятную декабрьскую встречу 1907 года, речь шла о Победоносцеве; Блок говорил о нем с ожесточением и ненавистью. Полгода спустя Лиза прочла почти те же слова в статье Блока "Солнце над Россией", посвященной восьмидесятилетию Льва Толстого. Когда-то Победоносцев убедил правительство казнить первомартовцев, а после их повешения ухватил кормило государственной власти, которое не выпускал четверть века, до революции 1905 года, "стяжав себе своей страшной практической деятельностью и несокрушимым, гробовым холодом своих теорий – имя старого "упыря"". В той же статье – грозные вопросы: "Чья мертвая рука управляла пистолетами Дантеса и Мартынова? Кто пришел сосать кровь умирающего Гоголя? В каком тайном и быстро сжигающем огне сгорели Белинский и Добролюбов? Кто увел Достоевского на Семеновский плац и в Мертвый дом? И когда в России не было реакции, того, что с нею и за нею, того, что мы, пережившие ясные и кровавые зори 9 января, осуждены переживать теперь каждый день?.." Блок в разговоре с Лизой задавал эти же вопросы и отвечал на них: Победоносцев. В России Победоносцев был всегда убийца поэтов и мыслителей, столп российского мракобесия, упырь, объяснявший детям и старцам, что есть истина.
Думать ее научил Александр Блок. В сущности, зачем она тогда пришла к нему? За этим? Ответ появится позднее. Ей еще не было пятнадцати лет, она мечтала встретить настоящих революционеров, жертвующих жизнью за народ, и, не встречая их, перестала различать смысл существования. В конце 1907 года взрослая кузина-медичка свела ее на литературный вечер в реальное училище, где-то в Измайловских ротах, неподалеку от Варшавского вокзала. Монахиня Мария расскажет об этом вечере много лет спустя:
Читают стихи поэты-декаденты. Их довольно много. Один
высокий, без подбородка, с огромным носом и прямыми прядями
длинных волос, в длиннополом сюртуке, читает весело и шепеляво,
говорят – Городецкий. Другой – Дмитрий Цензор, лицо не
запомнилось. Еще какие-то, не помню. И еще один. Очень прямой,
немного надменный, голос медленный, усталый, металлический.
Темно-медные волосы, лицо не современное, а будто со
средневекового надгробного памятника, из камня высеченное,
красивое и неподвижное. Читает стихи, очевидно, новые. "По
вечерам, над ресторанами"... "Незнакомка". И еще читает...
В моей душе – огромное внимание. Человек с таким далеким,
безразличным, красивым лицом – это совсем не то, что другие.
Передо мной что-то небывалое, головой выше всего, что я знаю,
что-то отмеченное. В стихах много тоски, безнадежности, много
голосов страшного Петербурга, городское удушье. Они вовне меня,
они поют во мне, они как бы мои стихи. Я уже знаю, что он владеет
тайной, около которой я брожу, с которой почти уже сталкивалась
столько раз во время своих скитаний по островам.
Спрашиваю двоюродную сестру: "Посмотри в программе: кто это?
"
Отвечает: "Александр Блок".
3
"Ты рассек мне грудь и вынул
Сердце – чашу налитую,
Год с тех пор еще не минул
Я ж столетия тоскую."
Елизавета Кузьмина-Караваева,
"Скифские черепки", 1912
Лиза Пиленко несколько раз с замирающим сердцем поднималась в четвертую квартиру дома №41 по Галерной улице и не заставала хозяина. Наконец ее попросили подождать в кабинете – он скоро вернется. Лиза с удивлением рассматривала огромный портрет Менделеева ("Что он, химик, что ли?"), письменный стол, на котором царил образцовый порядок ("Разве такой стол – у поэта?"). Звонок. Разговор в передней. Входит Блок. Он в широкой черной блузе с отложным воротником... Очень тихий, очень застенчивый. Разговор никак не начнется. Хозяин ждет, не спрашивает, зачем она пришла. Ей мучительно стыдно – она девочка, ей нет еще пятнадцати, неужели он может принять ее не всерьез? Начав говорить, она уже остановиться не в силах. Петербург отвратителен. На улицах рыжий туман. Недавно умер отец – почему он умер? Эта смерть никому не нужна, она несправедливость. Значит, нет справедливости. А если нет справедливости, то нет и справедливого Бога. Если же нет справедливого Бога, то, значит, и вообще Бога нет. Бога в мире нет, в мире есть горе, зло и несправедливость.
Блок слушал тихо и строго. Он не задавал вопросов и советовать не пытался. Позднее его гостья расскажет:
Он внимателен, почтителен и серьезен, он все понимает,
совсем не поучает и, кажется, не замечает, что я не взрослая.
Мы долго говорим. За окном уже темно. Вырисовываются окна
других квартир. Он не зажигает света. Мне хорошо, я дома, хотя
многого не могу понять. Я чувствую, что около меня большой
человек, что он мучается больше, чем я, что ему еще тоскливее,
что бессмыслица не убита, не уничтожена. Меня поражает его
внимательность, какая-то нежная бережность. Мне большого человека
ужасно жалко. Я начинаю его осторожно утешать, утешая и себя.
Странное чувство. Уходя с Галерной, я оставила часть души
там. Это не полудетская влюбленность. На сердце скорее
материнская встревоженность и забота. А наряду с этим сердцу
легко и радостно. Хорошо, когда в мире есть такая большая тоска,
большая жизнь, большое внимание, большая, обнаженная, зрячая
душа.
Прошло недели две, Лиза получила из Ревеля ярко-синий конверт, надписанный незнакомым твердым почерком. Кажется, впервые в жизни адресовали ей письмо как взрослой – Елизавете Юрьевне Пиленко. Письмо было трагическое: Блок советовал не поддаваться чувству тоски и бессмысленности, которое уже овладело его поколением и его кругом, выход же искать в природе, в причастности к народу. "Если не поздно, то бегите от нас, умирающих... " И в том же синем конверте было стихотворение, которое Лиза прочитала, и еще раз прочитала, и еще раз, спотыкаясь на строчке, упоминавшей ее возраст:
Когда вы стоите на моем пути,
Такая живая, такая красивая,
Но такая измученная,
Говорите всё о печальном,
Думаете о смерти,
Никого не любите
И презираете свою красоту
Что же? Разве я обижу вас?
О, нет! Ведь я не насильник,
Не обманщик и не гордец,
Хотя много знаю,
Слишком много думаю с детства
И слишком занят собой.
Ведь я – сочинитель,
Человек, называющий всё по имени,
Отнимающий аромат у живого цветка.
Сколько ни говорите о печальном,
Сколько ни размышляйте о концах и началах,
Все же я смею думать,
Что вам только пятнадцать лет.
И потому я хотел бы,
Чтобы вы влюбились в простого человека,
Который любит землю и небо
Больше, чем рифмованные и нерифмованные
Речи о земле и о небе.
Право, я буду рад за вас,
Так как – только влюбленный
Имеет право на звание человека.
Позднее ей часто вспоминалась эта минута – как она, вспыхнув, разорвала в клочки ярко-синий конверт и письмо. Снисходительность великого поэта к начинающей писательнице не оскорбила бы ее: Блок имел на это право, он был автором "Осенней воли" и "Осенней любви", "Незнакомки", "Плясок осенних" и "Снежной маски". Но тут была снисходительность взрослого к ребенку, и еще вот что: отчаяние безнадежно усталого, опустошенного человека, обреченного на умирание вместе со своим поколением. Лиза вспомнила стихи Блока, где сатана манит человека мечтой о самоубийстве:
Пойми, пойми, ты одинок,
Как сладки тайны холода...
Взгляни, взгляни в холодный ток,
Где всё навеки молодо...
Но помнила она и то, как человек одолевал в себе сатану, побеждал свою непрошенную смерть:
Бегу. Пусти, проклятый, прочь!
Не мучь ты, не испытывай!
Уйду я в поле, в снег и в ночь,
Забьюсь под куст ракитовый!
Там воля всех вольнее воль
Не приневолит вольного,
И болей всех больнее боль
Вернет с пути окольного!
Создано это недавно – месяца три назад, а теперь, в письме к ней, он сворачивает на тот же окольный путь? В стихах поучает ее – не думать о смерти, не говорить о печальном, не уходить в сочинительство, а вернуться к новой жизни и простым людям. "Если не поздно, то бегите от нас, умирающих..." Через тридцать лет монахиня Мария вспомнит о ярости, которую испытывала Лиза Пиленко, читая эти строки:
Не знаю отчего, я негодую. Бежать – хорошо же. Рву письмо, и
синий конверт рву. Кончено. Убежала. Так и знайте, Александр
Александрович, человек, все понимающий, понимающий, что значит
бродить без цели по окраинам Петербурга и что значит видеть мир,
в котором нет Бога.
Вы умираете, а я буду, буду бороться со смертью, со злом, и
за вас буду бороться, потому что у меня к вам жалость, потому что
вы вошли в сердце и не выйдете из него никогда.
4
"Россия была больна и безумна, и мы, ее
мысли и чувства, вместе с нею. Была
минута, когда все чувства нашей родины
превратились в сплошной, безобразный
крик, похожий на крик умирающего от
болезни."
Александр Блок,
"Ответ Мережковскому", 1910
Бороться со смертью и злом нелегко – в те годы со всех сторон были смерть, распад. Девятнадцати лет Лиза вышла замуж за адвоката Дмитрия Владимировича Кузьмина-Караваева, нарушив совет, или, если угодно, завет Блока: то не был человек, "который любит землю и небо / Больше, чем рифмованные и нерифмованные / Речи о земле и о небе". Напротив, он был до кончиков ногтей эстетом, книжником, декадентом: рифмы, звучания, символы были для него важнее реальности.
Полюбила она его? Может быть, в какой-то момент ей это могло показаться: она кинулась спасать его от гибели, этого слабого, обреченного человека. К тому же ее привлекала семья, умный старик, профессор государственного права Владимир Дмитриевич, любивший рассказывать, как его предок, новгородский посадник Кузьма, вынес грозному московскому царю на полотенце каравай – отчего и возникла их странная фамилия, Кузьмины-Караваевы. Дмитрия Лиза не спасла, а чуть было сама не погибла, усвоив его образ жизни. Вместе с ним Лиза посещала литературные салоны, на "башне" Вячеслава Иванова слушала мистические споры Мережковских о Христе и Антихристе и пенье Михаила Кузмина, исполнявшего под собственный аккомпанемент духовные стихи; домой она возвращалась уже утром, испытывая глубокую тоску ("На душе мутно. Какое-то пьянство без вина, пища, которая не насыщает..."), и под стук копыт извозчичьей лошадки твердила про себя строки давних стихов Зинаиды Гиппиус, звучавшие в памяти как лучшее определение окружающего мира; они ведь так и назывались – "Всё кругом":
Страшное, грубое, липкое, грязное,
Жестко-тупое, всегда безобразное,
Медленно рвущее, мелко-нечестное,
Скользкое, стыдное, низкое, тесное...
...Вязко, болотно и тинно застойное,
Жизни и смерти равно недостойное...
Елизавета Кузьмина-Караваева – теперь это уже литературное имя. Один за другим выходят сборники ее стихов, в которых отражается и пустая, ложная жизнь Петербурга десятых годов, и тоска по настоящей России, по народу и героизму; называются сборники "Скифские черепки", "Юрали", "Руфь". На все эти стихи падает тень Александра Блока, строгое лицо которого появлялось и в тех строках, где его, казалось бы, нет и быть не может:
Тоска сковала крепко тело,
Не преступлю я твой порог,
И ты, ушедший вдаль пророк,
Воскликнешь: "Этого ль хотела?"
Нет, я не знала, что на муку,
На вечный, на святой позор
Манил меня твой темный взор,
Ты дал свою стальную руку.
И я припала к ней; испили
Мы вместе час благих надежд,
И в путах тлеющих одежд
Лежу теперь в твоей могиле...
Неотступно в ушах звучат страшные слова из блоковского письма: "...бегите от нас, умирающих". Этого не может, не должно быть – Блок излучает жизнь, его стальная рука ведет не к могиле, а к высотам надежды. И все снова в загадочных строках книги стихов "Руфь" возникает призрак Блока, и в воображении Лизы сквозь его черты проступает облик Иисуса:
О Царстве пророчить мне больно
Тому, кто любимее мужа,
И спутник, и брат, и жених.
Напрасно шепчу я: довольно,
Все та же звенящая стужа,
И так же все голос мой тих.
И ангелов грустные гусли,
И ветра унылые трубы
Звучат из седой глубины.
Расторгну ль запреты? Вернусь ли?
Как смогут холодные губы
Тебя целовать без вины?
...Лиза учится на Бестужевских курсах, где слушает лекции по философии, позднее – в петербургской Богословской академии, куда женщин не принимают,экзамены она сдает, посещая профессоров дома. И все же, все же – тоска берет верх, из блоковского стихотворения вспоминаются слова о "простом человеке". Встретив однажды Блока у кого-то в гостях, она – неожиданно для самой себя сказала:
– Александр Александрович, я решила уезжать отсюда: к земле хочу. Тут умирать надо, а я еще бороться буду.
Серьезным шепотом Блок ответил:
– Да, да, пора. Потом уже не сможете. Надо спешить.
Лиза уехала на лето в Анапу, осенью она в Петербург не вернулась. Ею руководили слова Блока, которые она запомнила из статьи "Народ и интеллигенция", ставшей для нее программой жизни. Слова были такие: "Если интеллигенция все более пропитывается "волей к смерти", то народ искони носит в себе "волю к жизни". Понятно в таком случае, почему и неверующий бросается к народу, ищет в нем жизненных сил..." Вот почему он и просил ее влюбиться "в простого человека, / Который любит землю и небо..."
На лиманах она охотилась на уток – в обществе штукатура Леонтия, банщика Винтуры, слесаря Штигельмильха. Потом рассказывала с ликованием: "Скитаемся в высоких сапогах по плавням. Вечером по морскому берегу домой. В ушах вой ветра, свободно, легко. Петербург провалился. Долой культуру, долой рыжий туман, башню, философию..."
Таково начало ее третьей жизни. Еще вчера она была женой эстета Кузьмина-Караваева, но уже рвала с миром, к которому муж принадлежал, с книжным декаденством "башни", с богословскими исканиями Мережковских. Все решительнее отбрасывала от себя "страшное, грубое, липкое, грязное", прикидывавшееся изысканным, изящным, утонченным. От рифмованных и нерифмованных строк поворачивалась к земле и небу. И прежде всего – к земле. Даже дочь, родившуюся в ту пору, назвала Гаяной, от греческого слова Гея, Земля, ибо в земле спасение от распада, уныния, неодолимой горечи, в ней залог жизни:
В земную грудь войти корнями,
Земной корнями выпить сок
И мерить время только днями;
Забыть, не знать, что близок срок.
Так. Пусть ведет опять дорога
За грань небес, к иной звезде,
Прозябнут зерна,– много, много,
Во взрытой, черной борозде.
И пусть простор земной, нам тесный,
Минутой больно сдавит грудь,
В простор иной, в простор небесный
Не повернет тоска наш путь.
Земные дети, плоть от плоти,
Поток земных, единых сил,
Мы спали с ней в ее дремоте;
Земной нас голос разбудил.
Питая всех деревьев корни,
Лелея зерна средь полей,
О мать, ты солнца чудотворней
И звезд пылающих мудрей.
Так писала она в начале мировой войны, и Блок, листая сборник Кузьминой-Караваевой "Руфь", мог быть удовлетворен: то были его уроки. "Да, я хочу безумно жить!.." – могла вместе с ним воскликнуть Лиза. "Земной голос" разбудил ее – разбудил не только для любви к жизни, но и для борьбы за жизнь.
В январе кровавого 1918 года молодая женщина Елизавета Кузьмина-Караваева, внучка генерала Пиленко и автор "Скифских черепков", избрана заместителем городского главы Анапы, а ведь в городе шестнадцать тысяч жителей! Да, это та самая Лиза, которая прежде говорила "всё о печальном", размышляла "о концах и началах". Та самая, но и совсем другая. Напавшая на город банда матросов-анархистов требовала выкупа – двадцать тысяч рублей. Мужчины готовы уступить. На митинге выступила Лиза и твердо сказала бандитам: "За город отвечаю я. Никакой контрибуции вам не будет". Матросы ушли, угрожая расправой, а Лиза, сопровождаемая одним только стариком, отправилась следом за ними на судно. "Это была самая страшная ночь в моей жизни,– рассказывала позднее ее мать,– всю ночь я простояла на коленях и молилась... Рано утром Лиза вернулась без сил, но счастливая от сознания, что ей удалось умиротворить матросов". Город был спасен. Вскоре, однако, в Анапу ворвались белые, Лизу арестовали, и, ожидая расправы, она провела в тюрьме полтора месяца. В марте 1919 года ее судили, ей удалось отделаться недолгим тюремным сроком и бежать от белых. Председателем суда в Краснодаре, оправдавшим Лизу, оказался суровый казачий атаман Даниил Скобцов, которому суждено было сыграть в ее жизни – в ее четвертой жизни!немалую роль: он стал ее мужем.
5
"Как мир меняется!
И как я сам меняюсь!
Лишь именем одним я называюсь,
На самом деле то, что именуют мной,
Не я один. Нас много. Я – живой..."
Николай Заболоцкий,
"Метаморфозы", 1937
А четвертая жизнь началась, когда Александра Блока уже не было в живых, в 1922 году: в Париж прибыла семья беженцев – Елизавета Юрьевна Скобцова, ее второй муж Даниил Скобцов, ее мать – Софья Борисовна Пиленко, ее сын Юра и две дочери – девятилетняя Гаяна и двухлетняя Настя. Тяжела жизнь беспаспортных эмигрантов, как их называли французы, "безродных". В старой России была поговорка: "Человек состоит из души, тела и паспорта",эмигранты с горькой иронией говорили, что им недостает третьего слагаемого, а без него первым двум приходилось туго: апатридов за полноценных людей не считали. Князь довольствовался местом балалаечника, университетский профессор становился официантом. Даниил Скобцов работал шофером такси, Лиза мастерила кукол. Два года спустя, едва достигнув четырех лет, умерла Настенька. А еще тремя годами позднее – в 1927 году – Лиза рассталась со Скобцовым; теперь у нее на руках оставались мать и двое детей. Так трудно ей не было еще никогда, но именно в тот год началась ее общественная деятельность, требовавшая огромных сил, физических и нравственных.
Во Франции были русские люди, которые настоятельно нуждались в помощи: военнопленные, по каким-то причинам не вернувшиеся на родину, эмигранты, оказавшиеся в тисках нищеты, больные, застрявшие в больницах... Они бедствовали. Ежедневно в половине первого безработные русские устремлялись к уже закрытым базарам и собирали на тротуарах гнилую картошку и капусту, рыбьи головы и хвосты, вырывая эти отбросы друг у друга. Они бежали от русской революции, и здесь, в равнодушной к ним Франции, обрекли себя на жалкое умирание. Елизавета Юрьевна взвалила на свои плечи тягчайший груз: ответственность за этих людей, за их жилье и пищу. Никто ей не давал подобных поручений, да и не мог дать: сама. Не было денег, помощников почти не было. Все же она взяла в аренду пустовавший дом на улице Вилла де Саке, где кормила сначала двадцать пять человек, а потом в большом доме на улице Лурмель, 77 и гораздо больше; люди шли со всех сторон в ее бесплатную столовую для безработных русских.
"Ничего у тебя не получится",– твердили окружавшие ее маловеры. Нужны деньги, опыт коммерсанта, деловая мужская хватка; где все это взять? "Все будет,– отвечала она,– была бы только уверенность в успехе. Вера двигает горы". И вспоминала притчу о головне, обугленной головне, которая зацветает, если ее бережно посадить в землю и поливать, веря в успех и в жизнь:
Средь этой мертвенной пустыни
Обугленную головню
Я поливаю и храню.
Таков мой долг суровый ныне.
Сжав зубы, напряженно, бодро,
Как только опадает зной,
Вдвоем с сотрудницей, с тоской,
Я лью в сухую землю ведра...
И вот – головня зацвела: в дом на улице Лурмель, 77 стекались сотни голодных, бездомных. Мать Мария их кормит и вселяет в них надежду. Друзья называют дом на улице Лурмель "обугленная головня" и с изумлением смотрят на его неутомимую, неукротимую, одержимую хозяйку.
Говорит Константин Васильевич Мочульский:
Сентябрь 1933. Мать все умеет делать: столярничать,
плотничать, малярить, шить, вышивать, вязать, рисовать, писать
иконы, мыть полы, стучать на машинке, стряпать обед, набивать
тюфяки, доить коров, полоть огород. Она любит физический труд и
презирает белоручек. Еще одна черта: она не признает законов
природы,– не понимает, что такое холод, по суткам может не есть,
не спать, отрицает болезнь и усталость, любит опасность, не знает
страха и ненавидит всяческий комфорт – материальный и духовный...
Когда на мать находит тоска, она устраивает "генеральную чистку"
всего дома: моет полы, красит стены, клеит обои, набивает
тюфяки...
На знаменитом центральном рынке Парижа продавцы знали высокую седую женщину в черной одежде и грубых башмаках, которая появлялась тотчас после закрытия и задешево скупала в огромный мешок скоропортящиеся продукты овощи, рыбу. По дороге рыба оттаивала и заливала ее рясу.
В Париже было уже одно убежище – его в конце двадцатых годов учредила скучающая миллиардерша мисс Пэджет, купившая в Сент-Женевьев-де-Буа, в пятидесяти километрах от Парижа, большую усадьбу. Там поселились триста "обломков империи" из знатнейших родов петербургской аристократии; в "Русском доме" доживали свой убогий век флигель-адъютанты свиты его величества и фрейлины государыни императрицы, комендант Царскосельского дворца и князь Голицын, действительные тайные советники, статс-дамы и камергеры. Как эта "голубая кровь" презирала бродяг и босяков, которые, подложив под голову свои лохмотья, ночевали в доме на улице Лурмель! Как презирали они бывшую аристократку Лизу Пиленко, ныне хозяйку жалкой богадельни!
В ту пору она уже была монахиней – постриг приняла в марте 1932 года. Елизаветой Юрьевной давно и неотступно владела идея всеобщего материнства. В 1932 году Настенькин прах был перенесен в другую могилу кладбища Сент-Женевьев-де-Буа – она пережила это как похороны, а подруге Татьяне Манухиной потом говорила: "Я почувствовала новое и особенное, какое-то всеобъемлющее материнство. С кладбища я вернулась другим человеком, я видела перед собой новый путь, новый смысл жизни". Татьяна Манухина рассказала, что отныне Лиза более чем прежде поняла свое призвание – "быть матерью для всех, нуждающихся в материнской помощи, в материнской заботе, в матери, которая бы защитила". В монашество ее влекла не церковь, а любовь к человеку, идея материнства. Церковь ей была чужда, едва ли они любили друг друга.