355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ефим Эткинд » Проза о стихах » Текст книги (страница 24)
Проза о стихах
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:21

Текст книги "Проза о стихах"


Автор книги: Ефим Эткинд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)

– Нам руководствоваться личным мщением гадко, и жертвовать собой надо знать для чего. Идти убить царя мудреного ничего нет – и всех зарезать не штука. Но, низвергнувши правление, надо иметь возможность восстановить другое, а иначе, брат, безумно приступать.

Александр I умер в Таганроге. Когда до Якубовича дошла эта весть, он заскрежетал зубами (об этом рассказал на следствии барон Штейнгель). В тот же день он вбежал в комнату, где лежал больной Рылеев, и бешено крикнул:

– Царь умер. Это вы его вырвали у меня!

Так Рылеев услышал впервые о смерти Александра. Вскочив с постели, он спросил у Якубовича:

– Кто сказал тебе?

Якубович кого-то назвал, прибавил: "Мне некогда, прощай!" и ушел.

Накануне 14 декабря на квартире Рылеева заговорщики разрабатывали план восстания. Диктатором был назначен князь Трубецкой, его помощниками полковник Булатов и капитан Якубович. Последнему поручили: вместе с Арбузовым вывести на площадь Морской гвардейский экипаж и Измайловский полк, занять Зимний дворец и захватить императорскую фамилию. Якубович не только согласился, но и предложил вовлечь в восстание народ: разбить кабаки, позволить солдатам и черни грабеж, потом вынести хоругви из какой-нибудь церкви и идти ко дворцу. Решительность этого плана смутила заговорщиков. Один из них, Батенков, сказал:

– Дворец должен быть священное место. Если солдат до него прикоснется, то уже ни черт его ни от чего не удержит.

Мнение Батенкова восторжествовало, и Якубовичу снова предписали сдержанность. Поведение его, чрезмерная его пылкость внушали участникам совещания смутные подозрения. Рылеев, подойдя к сидевшим в стороне Сутгофу и Михаилу Бестужеву, взял обеими руками руку каждого из них и проговорил:

– Мир вам, люди дела, а не слова! Вы не беснуетесь, как Щепин или Якубович, но уверен, что сделаете свое дело. Мы...

Михаил Бестужев прервал его:

– Мне крайне подозрительны эти бравады и хвастливые выходки, особенно Якубовича. Вы поручили ему поднять артиллеристов и Измайловский полк, прийти с ними ко мне и тогда уже вести всех на площадь к Сенату. Поверь мне, он этого не исполнит, а ежели и исполнит, то промедление в то время, когда энтузиазм солдат возбужден, может повредить успеху или совсем его испортить.

– Как можно предполагать, чтобы храбрый кавказец?..

– Но храбрость солдата не то, что храбрость заговорщика, а он достаточно умен, чтобы понять это различие...

Рылеев задумался: штабс-капитану Михаилу Бестужеву было всего двадцать пять лет, но мысль о двух разных и не совпадающих друг с другом храбростях отличалась глубоким знанием человеческой природы. Видимо, выскочить под чеченские пули на взмыленном жеребце или занести над грудью императора театральный кинжал легче, нежели сохранить спокойное достоинство и бесстрашие гражданина. Впрочем, Рылеев и сам недавно развивал эту мысль в оде "Гражданское мужество", предназначенной для альманаха "Полярная звезда" и задержанной цензором. Там Рылеев писал:

Велик, кто честь в боях снискал

И, страхом став для чуждых воев,

К своим знаменам приковал

Победу, спутницу героев!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Но подвиг воина гигантский

И стыд сраженных им врагов

В суде ума, в суде веков

Ничто пред доблестью гражданской.

У каждого народа были завоеватели, полководцы: "Где славных не было вождей, / К вреду законов и свободы?" Аттил и Наполеонов множество: "Они являлися толпой... / Но много ль было Цицеронов?.." Якубович – и Михаил Бестужев угадал это – не отличался "храбростью заговорщика" или тем, что Рылеев назвал "гражданским мужеством",– он был всего-навсего бесстрашным солдатом.

В ночь на 14 декабря Якубович отправился вместе с Александром Бестужевым на Крюков канал в казармы Гвардейского экипажа. Встретясь с офицерами, он произнес пламенную речь, которую закончил словами: "Я покажу вам, как стоять под пулями". Ореол кавказского героя не позволял сомневаться в его правдивости.

Так было ночью. Но опасения Михаила Бестужева оправдались – в шесть утра Якубович приехал к Александру Бестужеву, с которым вместе недавно посетил Гвардейский экипаж, и отказался от поручения, данного ему штабом восстания. Он лелеял мечту отомстить царю Александру; Александр I умер ("Это вы его вырвали у меня!"), а к Николаю Павловичу Якубович ненависти не питал: теперь он боялся, что при взятии Зимнего новый царь будет убит. Еще несколько дней назад, на совещании заговорщиков, он предложил метнуть жребий, кому убить Николая, а увидев) что все молчат, продолжал:

– Впрочем, господа, я вам признаюсь, что я этого взять на себя не в состоянии; я сделать этого не могу, потому что имею доброе сердце. Я хотел сделать это против кого я дышал мщением, но не могу быть хладнокровным убийцею, потому что у меня доброе сердце.

Все молчали. Совещание окончилось. И вот утром 14 декабря Якубович, накануне согласившийся было руководить взятием дворца, отказался – его "доброе сердце" одержало верх. Александру Бестужеву – в ответ на его убеждения ехать к артиллеристам и измайловцам – он упорно повторял:

– Вы затеяли дело несбыточное – вы не знаете русского солдата, как знаю я.

И когда Михаил, придя к ожидавшему его брату Александру, спросил: "Где же Якубович?", тот ответил: "Якубович остался на своей квартире обдумывать, как бы похрабрее изменить нам".

Якубович был первым, кто нарушил тщательно разработанный революционный план. Узнав о его отказе, изменил восстанию Трубецкой. Не выполнил своего долга и второй заместитель диктатора полковник Булатов, который должен был со своими гренадерами взять Петропавловскую крепость; впоследствии, сидя в камере, он терзался муками совести, хотел уморить себя голодом и умер, разбив себе голову о стену каземата.

Но Якубович все же на площади появился. Когда братья Бестужевы вместе со Щепиным-Ростовским вывели из казармы Московский полк и проходили по Гороховой улице мимо квартиры Якубовича, он торопливо сбежал по лестнице, выхватил саблю, поднял на ее острие шляпу с белым пером и пошел впереди колонны, восторженно крича:

– Ура! Константин!

Александр Бестужев подошел к нему и со скрытой иронией предложил:

– По праву храброго кавказца прими начальство над войсками.

– Да для чего эти церемонии,– ответил смущенно Якубович.

Потом, подумав, прибавил:

– Хорошо, я согласен.

Сенатская площадь была пуста. Якубович с досадой кинулся к Бестужеву: заговорщики затеяли неисполнимое дело, и он, как видно, в своих сомнениях не одинок. Александр Бестужев сухо и жестко отрезал:

– Ты бы не мог сказать этого, если бы сдержал данное тобою слово и привел сюда прежде нас или артиллерию, или измайловцев.

На площади Якубович с самого начала понял, что игра проиграна. Но он понимал и то, что в проигрыше значительная доля его вины. Он был свидетелем выстрела Каховского в петербургского губернатора Милорадовича. Потом увидел другого парламентера, командующего гвардейским корпусом генерала Воинова, который медленно шел вдоль цепи повстанцев и уговаривал солдат сдаться. Якубович подошел к Воинову, коснулся его плеча и громко сказал:

– Извольте отойти, генерал, здесь не ваше дело!

Воинов поглядел на кавказца и тихо, тоном увещевания проговорил:

– Как тебе не стыдно, Якубович, что ты делаешь, побойся Бога.

Потом повернулся и медленно побрел назад.

Дальнейшие поступки Якубовича кажутся странными. Он вышел в расположение правительственных войск, заявил сначала караульному офицеру, а затем дежурному генералу, что гнушается замыслами преступников, и направился в сторону Зимнего дворца. На углу Адмиралтейского бульвара и Вознесенской улицы Якубович встретил царя и обратился к нему. Тот подозвал его и спросил, чего он желает. Якубович сказал:

– Я был с ними, но, услышав, что они за Константина, бросил и явился к вам.

Николай пожал Якубовичу руку и произнес:

– Спасибо, вы свой долг знаете.

Сам Якубович в показаниях Следственному комитету рассказывал этот эпизод так:

...увидя, сколь преступны намерения бунтовщиков, я подошел к

старому караульному офицеру гвардейского Очерского полка,

стоявшему на сенатской гауптвахте, и объявил ему, что гнушаюсь

замыслами преступных; имея случай уйти от них, и обойдя

Исаакиевскую церковь, встретил на бульваре дежурного генерала,

которому объявил то же, что и караульному офицеру, и с ним

подходил к концу бульвара взглянуть на мятежников. Возвращаясь к

дворцу, встретил императора, которому лично объявил мое

преступление, происшедшее единственно от усердия и личной

привязанности к цесаревичу.

Его величество удостоил меня личного разговора, милостивого

прощения и незаслуженных мною ласок.

Тут правда переплетена с ложью. На самом же деле Якубович не по своей воле ходил к Николаю – он, искупая свою измену, выполнял ответственнейшее задание повстанцев. Вильгельм Кюхельбекер слышал, как кто-то спросил на площади Рылеева:

– Где Якубович?

И Рылеев загадочно отвечал:

– Он там нужен.

Об этом Кюхельбекер рассказал Следственному комитету три месяца спустя, 17 февраля 1826 года.

"Он там нужен!" Значит, он был разведчиком и рисковал головой. Николай послал его к бунтовщикам – передать им свое предложение сложить оружие в обмен на полное прощение. Якубович отправился к восставшим, привязал белый платок на саблю и был принят с криком "ура!". Он им сказал: "Держитесь, ребята, здесь все трусят, держитесь!"

Вернувшись к Николаю, Якубович ему заявил, что восставшие решительно отказываются признать императором кого-либо, кроме великого князя Константина. Николай снова послал Якубовича к мятежникам и велел передать, что его брат Константин добровольно отрекся еще несколько лет назад. Якубович отказался произнести эти слова: "Меня убьют",– сказал он царю. Немного погодя, когда он вернулся к восставшим, солдаты бросились на него, угрожая штыками, и Якубович исчез с площади.

Позднее, уже узником Петропавловской крепости, он нацарапал булавкой на заглавном листе журнала "Московское ежемесячное издание":

Я имел высокие намерения, но Богу, верно, не угодно было

дать мне случай их выполнить. Братцы! Не судите по наружности и

не обвиняйте прежде времени.

Эта записка, адресованная товарищам по революции, попала в руки Следственного комитета. 27 марта 1826 года был дан "от высочайше утвержденного Комитета вопросительный пункт" капитану Якубовичу. Приведя его загадочные и печальные слова, Комитет спрашивал:

Объясните: с каким намерением написали вы означенные слова,

к кому именно сделали вы сие воззвание, что разумеете под словом

высоких намерений, в чем именно и до какого времени просите не

обвинять вас?

Капитан Якубович ответил достаточно полно, но и достаточно лукаво:

В начале моего заключения я написал сие, будучи мучим

мыслями, что я всеми презираем как изменник, доносчик и их

обвинитель; но клянусь всем, что я имею святого, что я не имел

никакой преступной мысли, и теперь слишком убит моим положением и

раскаянием, чтобы я мог замышлять что-либо.– Под словом высоких

намерений я разумел общее прощение, о котором я говорил, быв

возле государя, и надеялся, что они, получив свободу, узнают сей

поступок, и общее презрение не будет мой удел.

Якубович хотел представить Следственному комитету дело вот каким образом: он отказался от возложенной на него миссии – вести войска к дворцу, он уходил с площади и затем вел переговоры с повстанцами по заданию Николая; это давало его собратьям основания считать его изменником и доносчиком. В действительности же и то, и другое он совершил, желая вымолить у государя прощение заговорщикам.

А что он имел в виду на самом деле? Какие "высокие намерения" он не осуществил? Разумеется, Комитету он лгал. Ведь написал же он булавкой: "...Богу, верно, не угодно было дать мне случай их выполнить". Если он хотел молить о всеобщем прощении, то как раз у Якубовича был на то случай: Николай с ним беседовал. Какой же случай ему не представился? Случай совершить цареубийство? Во всяком случае, в разговоре с Николаем он не каялся. Член Комитета генерал И.И.Дибич сообщал в письме графу П.А.Толстому от 1 июля 1826 года, что

"Его Императорское Величество изволил читать донесение

комиссии, собранной для основания разрядов Верховному Уголовному

Суду, и заметил некоторые неверности в объяснении вины

подсудимых. Про капитана Якубовича сказано, что он явился к

государю императору с повинною об учинении мятежа... Капитан

Якубович никогда не являлся к Его Величеству с повинною об

учинении мятежа..."

В отношении Якубовича Николай не допускал никаких смягчающих обстоятельств. Поэтому приговор и был: смертная казнь через отсечение головы. Тайну надписи на "Московском ежемесячном издании" развеяли бы воспоминания Якубовича, но они погибли – долгое время они хранились у какого-то иркутского чиновника, который уничтожил их в пору колчаковщины.

4

"...цель освящает и облегчает заточение

и ссылку."

И.Пущин

Вильгельм Кюхельбекер, может быть, меньше других сомневался в чистоте помыслов и в честности поступков Якубовича – в память и душу ему навсегда запали многозначительные слова Рылеева: "Он там нужен". Потому и мог Кюхельбекер в своем траурном стихотворении, не кривя совестью, сказать:

Он был из первых в стае той орлиной,

Которой ведь и я принадлежал...

Тут нас, исторгнутых одной судьбиной,

Умчал в тюрьму и ссылку тот же вал...

Вот он остался, сверстник мой единый,

Вот он мне в гроб дорогу указал:

Так мудрено ль, что я в своей пустыне

Над Якубовичем рыдаю ныне?

Кюхельбекер знал, какое злоречие плетется вокруг имени Якубовича. Его слово защиты было особенно веским, потому что он должен был и мог сказать: "Я не любил его..." Сверстник, ермоловец, герой Кавказа, орел из стаи Декабря, собрат по судьбе – вот чем был для Кюхельбекера Якубович. Ни слова осуждения, ни единого намека на недоверие. Последняя октава Кюхельбекера уже не рассказ о Якубовиче, а обращение к его тени, и эта строфа самая гармоничная, плавная и в то же время самая трагическая из пяти октав удивительного по музыкальной стройности надгробного стихотворения:

Ты отстрадался, труженик, герой,

Ты вышел наконец на тихий берег,

Где нет упреков, где тебе покой!

И про тебя не смолкнет бурный Терек

И станет говорить Бешту седой...

Ты отстрадался, вышел ты на берег;

А реет всё еще средь черных волн

Мой бедный, утлый, расснащенный челн!

Неожиданно звучит здесь слово "труженик" – не расходится ли эта характеристика со сложившимся обликом Якубовича? В юности он был повесой и дуэлянтом, позднее романтическим героем кавказских войн, еще позднее заговорщиком и, как саркастически писал Греч, "Дантоном новой революции". Почему же "труженик"? Вильгельм Кюхельбекер знал многое, о чем забудет потомство. Он помнил о "Записке", которую Якубович подал из крепости Николаю I – в ней он обнаружил себя глубоким знатоком финансов, экономики, законодательства, судопроизводства; здесь он отнюдь не бретер, не сорви-голова, не хвастун-краснобай, а серьезный ученый, более того истинный мыслитель. Даже Давыдов не обмолвился, назвав его "богатырь-философ". В "Отрывках о Кавказе", опубликованных в "Северной пчеле", он тоже не бездумный рубака, а исследователь нравов, писатель и ученый, который склонен к широким историческим и этнографическим сопоставлениям.

Может быть, Кюхельбекер знал и о последней, очень сложной и очень трудоемкой исследовательской работе, выполненной Якубовичем. В 1843 году в село Назимово приехал академик Миддендорф – он возглавлял экспедицию, изучавшую растительный и животный мир Крайнего Севера. Встретившись с Якубовичем, Миддендорф тотчас оценил его способности, широту его интересов и предложил ему сотрудничество. Начальство, узнав про это, решительно запретило Якубовичу выступать под собственным именем. Генерал-губернатор Восточной Сибири дал следующее указание: "Якубович [...] может заняться этим не иначе, как под условием, что сочинения его по каким бы то ни было предметам не будут напечатаны и изданы в публику ни под каким собственным его именем, ни под псевдонимом, но что они будут сообщены г-ну Миддендорфу только как материал для собственного его употребления или для собственных его сочинений с тем, чтобы тот ни в коем случае не объявлял перед публикой, от кого получил их, и, пользуясь ими, вовсе не упоминал бы имени Якубовича".

Прошло почти двадцать лет со дня восстания, а имя Якубовича все еще было проклято: его нельзя было подписать даже под метеорологическими наблюдениями. Но Якубович, как и почти все его собратья, был выше подобных запретов: Россию он любил больше, чем свою славу. Лидия Чуковская, автор книги "Декабристы – исследователи Сибири" (1951), дает высокую оценку вкладу Якубовича в труды Миддендорфа. Умер Якубович как раз в разгаре своих естественнонаучных исследований, сообщивших новый смысл его угрюмому ссыльному существованию. Да, Кюхельбекер имел основания назвать Якубовича не только героем, но и тружеником.

В заключение остается сказать об одном удивительном совпадении. В 1823-1824 годах Рылеев написал поэму "Войнаровский", в которой повествует о том, как в Сибирь приехал знаменитый российский ученый Гергард-Фридрих Миллер. Петербургская Академия наук поручила ему изучить "географию, древности и историю народов, населяющих Сибирь". Здесь, близ Якутска, Миллер встретился со ссыльным Войнаровским; с ним он заводит разговор о Сибири:

В какое ж Миллер удивленье

Был незнакомцем приведен,

И кто бы не был поражен:

Стран европейских просвещенье

В лесах сибирских встретил он!

Войнаровский рассказывает ученому о диком крае, в котором он обречен окончить свои дни, и о себе. Кажется, что Рылеев в подробностях предвидел встречу Якубовича с Миддендорфом, которая должна была состояться двумя десятилетиями позже. "Закон велит молчать, кто я..." – говорит Войнаровский Миллеру, а рассказ его о своем душевном состоянии кажется рассказом Якубовича:

Я одряхлел, я одичал

И, как климат сибирский, стал

В своей душе жесток и хладен.

Ничто меня не веселит,

Любовь и дружество мне чужды,

Печаль свинцом в душе лежит,

Ни для чего нет сердцу нужды.

Бегу, как недруг, от людей;

Я не могу снести их вида:

Их жалость о судьбе моей

Мне нестерпимая обида.

Кто брошен в дальние снега

За дело чести и отчизны,

Тому сносимей укоризны,

Чем сожаление врага.

Рассказ об удивительном совпадении будет окончен, если мы сообщим, что академик Миллер был в Якутске, где встретил Войнаровского, в 1743 году ровно за столетие до того дня, зимнего дня 1843 года, когда академик Миддендорф, совершая свое путешествие на собаках и оленях, встретился в селе Назимове с декабристом Якубовичем. В ночь на новый, 1844 год Якубович записал в своем календаре:

Вот и 43-й год кончился, 20-й год ссылки, гонения, бедности,

труда наступает. Боже! даруй мне сил выполнить долг

человека-гражданина, и мою лепту в скарб отечества принесть: не

запятнанную, не оскверненную гордостию и самостию, но выраженную

любовью и правдою. Я очень болен, мне 59 лет, раны мои

напоминают, что скоро конец, служащий началом.

Капля крови

"Много истратят задора горячего

Все над могилой моей.

Родина милая, сына лежачего

Благослови, а не бей!

Николай Некрасов,

"Угомонись, моя муза задорная...", 1876

1

"Я к цели шел колеблющимся шагом..."

Николай Некрасов,

"Умру я скоро...", 1867

Сколько ехать от Литейного, угол Бассейной, до Мойки, угол Невского? Не более четверти часа. Некрасов зябко кутался в меховую шубу, несмотря на теплый апрельский день,– великолепная пара рысаков несла его коляску, известную всему Петербургу, по набережной Невы, ежедневным его путем от дома до Английского клуба. Он любил быстроту, вернее, ненавидел расхлябанность: время уплотнил до отказа, не было "между", не было отдыха, одно находило на другое, передвижение же казалось паузой, которую надо по возможности сократить; он торопил кучера, его грызло нетерпение. Но сегодня все иначе: зачем кучер гонит? Вот уже миновали Летний сад, уже позади Марсово поле, еще несколько минут – поворот на Дворцовую площадь, оттуда на Морскую... А там медленный подъем по беломраморной лестнице Английского клуба, медлительно-торжественный обед, в конце которого он, встав, попросит разрешения произнести приветствие. Ему охотно разрешат, и он хриплым, еле слышным голосом прочтет свои двадцать строк, это займет меньше минуты, и это будет концом его жизни. Генерал Муравьев, которому посвящены эти двадцать строк, будет с брезгливым презрением искоса поглядывать на литератора – в Сибирь его давно следует отправить, следом за Чернышевским, а он тут мутит головы своим журналом и произносит лицемерные оды на торжественных обедах! Генерал Муравьев, пожалуй, ни одного слова из этих двадцати строк не услышит, он же, Некрасов, поставит крест на своем имени и своей чести. Давно ли он с тоской писал, призывая покойную мать:

Я пою тебе песнь покаяния,

Чтобы кроткие очи твои

Смыли жаркой слезою страдания

Все позорные пятна мои!..

и понимал, что хуже, страшнее мук совести нет никаких на свете:

Что враги? пусть клевещут язвительней,

Я пощады у них не прошу,

Не придумать им казни мучительней

Той, которую в сердце ношу!

("Рыцарь на час", 1860)

Но что все это по сравнению с казнью предстоящей? С той, которой он сам подвергнет себя после двадцати строк, воспевающих палача? Нет, этого делать нельзя, это непоправимо. "Назад, назад, домой!"

Кучер объехал Дворцовую площадь, повернул – но не в Морскую, а в Миллионную, и коляска снова, но теперь с другой стороны, выехала к Марсову полю. Значит, еще можно быть хозяином своей жизни, спасти себя и честь свою – в последний миг, а все же спасти... Вернуться домой, в те стены, где еще звучат голоса Добролюбова и Чернышевского, оберегающие от преступных ошибок. Можно ли? Да, но только в воображении. Ничего этого не было – он не вставал с дивана. Сейчас ночь, ночь на 16 апреля 1866 года. Ехать в Английский клуб предстоит завтра. Ехать или нет? Добролюбов в могиле, Чернышевский в Сибири – кого спросить? Уже их нет – без них он жить не может. А вот теперь спрашивает их тени, витающие в этих комнатах "Современника": верно ли он поступает?

Друзья мои, дорогие друзья, что дороже: честь или "Современник"? Я поставлен перед немыслимым, небывалым выбором: погубить ли дело моей и вашей жизни или пожертвовать честью, добрым именем? "Современник" принадлежит не мне, а всем нам – и вам, и России, а мое имя и моя честь – это достояние мое, ими я пожертвовать вправе. Или это не так, и я просто боюсь – боюсь не за журнал, а за себя? Боюсь тюрьмы и каторги? Гражданской смерти? Нищеты? Бесславия?

Неправда, он клевещет на себя: его так долго со всех сторон поносили, что и сам он поверил в ничтожность своих побуждений. За благополучие свое он боится, это, разумеется, так, но жизнь отдаст не дрогнув. Разве не доказал он этого и другим, и самому себе? Двадцать лет ведет "Современник", а сколько раз за эти годы оказывался на краю пропасти? Года два назад он в стихах памяти Добролюбова (1864) благодарил покойного друга за святую науку самоотвержения, им преподанную:

Учил ты жить для славы, для свободы,

Но более учил ты умирать.

Ему не поверят. Не только враги, но даже друзья, даже близкие сотрудники отступятся, будут презирать за ренегатство – к этому он готов, хотя нравственные страдания, предстоящие ему, страшнее физических. Ему не поверят; его поступок припишут желанию спасти себя, свои доходы, свой комфорт. Оправдаться ему будет трудно, почти невозможно – разве что перед потомством! Но отдать "Современник"?

Итак, перед ним открывалось – пока еще – два пути. Пока еще – этой ночью – у него выбор.

Он может поступить так, как уже поступил в воображении, закричав кучеру: "Назад, назад!" Редактор "Современника", старый член Английского клуба, не приедет на торжественный обед, даваемый клубом в честь генерала Муравьева. Не приедет... Это и само по себе достаточно заметно: сегодня, когда царь облек Муравьева безграничной, диктаторской властью, когда казненная Россия пресмыкается перед этим спасителем, а точнее палачом, сегодня – бросить ему вызов? Муравьев и без того считает "Современник" источником смуты, а его сотрудников – Салтыкова, Успенского, Антоновича, Жуковского, Елисеева – первыми врагами престола. Может быть, уже обречен "Современник", бесповоротно обречен? На другой же день после того события, которое привело к власти Муравьева,– после выстрела Каракозова в царя,Некрасов посетил нескольких влиятельных вельмож: побывал у егермейстера Сергея Шереметева, затем у Муравьева, у министра двора Адлерберга, у члена Государственного Совета генерал-адъютанта графа Строганова, который, кстати, был старшиной Английского клуба, у члена совета Главного управления по делам печати Феофила Матвеевича Толстого... С некоторыми из них он был коротко знаком, вместе охотился или встречался в Английском клубе за зеленым сукном. Теперь он хотел уверить Муравьева в верноподданных чувствах и в непричастности "Современника" к выстрелу Каракозова; еще он хотел разведать намерения врага, и Феофил Толстой, узнав обстановку, 14 апреля написал ему записку. Она лежала на столике подле дивана, и время от времени Некрасов бросал на нее взгляд:

Мужайтесь, дорогой Николай Алексеевич. Я только что узнал из

вернейших источников, что участь "Современника" решена, и спешу

поделиться с Вами этой печальной новостью. Вчера я проработал

весь день, защищая Вас в Комитете, но не успел, хотя Ваши истинно

патриотические стихи произвели впечатление своей искренностью и

задушевностью...

Феофил Толстой, человек обширных связей и большой осведомленности, пишет, что "участь "Современника" решена". Значит, так и есть – журнал запрещен. Смириться с этим? Нет, нет и нет. Отдать "Современник" нельзя. Этот журнал задумал, основал, создал Пушкин, оставивший его своему другу Петру Александровичу Плетневу, который скончался лишь полгода назад. До сих пор служит при редакции дед Минай, в "Современнике" он с года основания, с 1836-го: всё носит корректуры – Некрасов любил с ним потолковать, а в сатире "О погоде" ("До сумерек", 1859) передал его рассказы:

То носил к Александру Сергеичу,

А теперь уж тринадцатый год

Всё ношу к Николай Алексеичу,

На Литейной живет.

Любил Минай хвалиться тем, сколько знал сочинителей, и особенно любил Пушкина, который – не то что скупой Жуковский – ему частенько на водку давал,

Да зато попрекал всё цензурою. Если красные встретит кресты, Так и пустит в тебя корректурою: Убирайся, мол, ты!

Глядя, как человек убивается, Раз я молвил: сойдет-де и так! "Это кровь, говорит, проливается,– Кровь моя – ты дурак!"

А потом, после гибели Пушкина, сколько крови пролилось на страницах наших корректур! Ручьями текла кровь Белинского и Чернышевского, Антоновича и Добролюбова, Глеба Успенского и самого Некрасова. В прошлом, 1865 году цензура из каждого номера выбрасывала большие куски: из номера четвертого изъяла 7 печатных листов, из номера пятого – 5... Верно говорил Пушкин рассыльному Минаю: "Это кровь проливается, кровь моя..." Отдать "Современник" вместе со всей этой священной кровью? С душой и мыслью его основателя? Никогда!

Отдать "Современник", который стал голосом российской демократии, творцом нашей отечественной жизни? Чиновник правительства, тупой буквоед, и тот в доносе написал, что цель журнала "в стремлении к поколебанию авторитета правительственных распоряжений и высших классов общества [...], в подорвании основ собственности, семейного союза и общественной нравственности". Это почти так – "Современник" не просто литературный журнал, каких много, а политическая партия, и каждый его номер – не сборник пестрых материалов, случайных статей, а цельная книга. Отдать его, капитулировать, лишить русское общество своего голоса и возможности самопознания?

А еще: большого дохода "Современник" не приносит, но все же позволяет и поддерживать семью Чернышевских – без такой поддержки Ольга Сократовна пропала бы давно, и воспитывать братьев Добролюбовых – за счет кассы "Современника" к ним ходит учитель... Ежемесячное пособие получают такие писатели, как Николай Успенский, Слепцов, Помяловский. Пустить, что ли, всех по миру? Нет, отдавать журнал нельзя. Белинский не велит, Добролюбов не велит, Чернышевский проклянет. Но Феофил Толстой сообщает, что участь журнала решена. А если не до конца решена? Если можно их заставить решить по-новому? Ведь их купить ничего не стоит... Вот произвели же на них "впечатление своей искренностью и задушевностью" пошлейшие вирши об Осипе Комиссарове! Похвала Муравьеву будет еще пошлей, еще лживей, значит, она произведет еще большее впечатление своей задушевностью... Да ведь и граф Строганов смыслит в интригах, он знает психологию начальства: Муравьеву надоела катковская газета, стихи Некрасова могли бы его укротить, смягчить... Не послушать ли Строганова?

Есть еще пока два пути у Некрасова.

Первый. Он не едет в Английский клуб. Тогда "Современник" закроют непременно. Сотрудников ждет в хорошем случае нужда, в худшем – крепость и Сибирь. Его, Некрасова,– тоже. Он отправится следом за Чернышевским, арестованным вот уже скоро четыре года. Разве нельзя обвинить его в тех же грехах? Некрасов знал сенатское определение по делу Чернышевского, окончательно выработанное в январе 1864 года:

Отставной титулярный советник Николай Чернышевский,

занимавшийся литературой, был одним из главных сотрудников

журнала "Современник". Журнал этот своим направлением обратил на

себя внимание правительства. В нем развивались материалистические

и социалистические идеи, стремящиеся к отрицанию религии,

нравственности и законов, так что правительство признало нужным

прекратить на некоторое время издание сего журнала.

Все это не относилось разве к Некрасову? Сам, для себя он, пожалуй, мог смириться и с тюрьмой, и с Сибирью, но не значит ли это погубить дело дело, под которым струится кровь? Дело просвещения? Дело российской свободы?

Второй путь. Он едет в Английский клуб. Он лицемерит, подличает, унижается перед Муравьевым-Вешателем. Он обрекает себя на презрение. Но, может быть, сохранится журнал. Минет черная полоса, одумается царь – в конце концов, Некрасова поддержат многие: даже министр внутренних дел Валуев, и тот любит поиграть в либерала; даже граф Феофил Толстой готов помогать Некрасову. И Строганов... Чего хочет Муравьев? Разделаться с "Современником". Зачем облегчать ему такую возможность? Он хочет закрыть журнал, мы – сохранить, во что бы то ни стало сохранить. Для этого надобно пойти на все, полсертвовать всем, кроме дела.

Да, это так. Но если во главе "Современника" будет человек, лишенный общественного доверия? Покрывший себя позором бесчестия? Заслуживший своим отступничеством звание "ренегат"? Сможет ли тогда журнал служить делу? Не ляжет ли пятно предательства на журнал? Не окажется ли журнал в союзе с сатаной? Страшный вопрос вставал перед Некрасовым, вопрос о цели и средствах. Казалось бы, ради великой цели можно прибегнуть к любым, даже нечистым средствам. Но ведь и средства определяют свойства цели. Поднимаясь по ступеням лжи и лицемерия, уступок и злодейств, когда-нибудь доберешься и до лучезарной звезды и вдруг увидишь, что ее нет, звезда погасла. Цель исчезла. Жизнь прожита впустую.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю